Отказ последовал в вежливой, но бесповоротной форме. Различие национальности и религии не допускало мысли о подобном союзе, и барон закрыл ему доступ в дом, а дочери запретил даже думать об отверженном претенденте. Но она принадлежала к тем возвышенным, экзальтированным натурам, которые, раз отдавши сердце, не способны его отобрать, а Загряжский тонко изучил трудную науку – тактику любви. Все было пущено в ход, и когда вскоре мир был подписан и полк должен был выступить обратно в Петербург, молодая баронесса не устояла перед тяжестью вечной разлуки и сдалась его мольбам. Она бежала из отцовского дома и подкупленным священником была обвенчана в скромной русской церкви со своим избранником, хорошо зная, что ни один лютеранский пастор не решился бы своим благословением навлечь на себя мстительный гнев всесильного, оскорбленного барона.
Покинув навсегда Дерпт после рокового шага, новобрачная написала отцу, умоляя его о прощении, описывала всю силу их обоюдной любви и терзания, причиненные ей его непреклонным решением. Барон остался верен себе. Он даже не ответил, а через приближенного уведомил, что баронесса Липгардт умерла для него и всей его родни, и потому дальнейшие извещения об опозоренной авантюристке будут вполне излишни.
Молодая женщина поняла, что к прошлому возврата нет после подобного разрыва, и всеми силами души привязалась к легкомысленному супругу, который один должен был заменить все. Может быть, в силу этой возвышенной, всепоглощающей любви, столь противоположной его развращенной натуре, или, проще, вследствие удовлетворения физической страсти, но достоверно только, что из многочисленных романов Загряжского самым скоротечным было увлечение так нагло обманутой девушкой.
Вскоре по прибытии в Петербург он сообразил всю безвыходность своего положения. Ввести в круг своих знакомых вторую жену при жизни первой вызвало бы негодование Строгановых, и при их влиянии и богатстве ему бы несдобровать. Открыть карты и выдать обманутую жертву за привезенную любовницу? Но он также хорошо знал, что ему не укрыться от мести возмущенной немецкой знати, всегда сплоченной в защиту кастовых интересов, и, несмотря на всю его изворотливость, способной подвести его под строжайшую кару. Необходимо было схоронить концы в воду, и Загряжский задумал смелый план, который никому другому не пришел бы на ум.
В один злополучный день покинутая жена, томившаяся неведением в течение долгих месяцев, была радостно встревожена заливающимся звоном колокольчиков. Целый поезд огибал цветочную лужайку перед домом, и из первой дорожной берлины выпрыгнул ее нежданный муж и стал высаживать сидевшую рядом с ним молодую красавицу. Лучшим доказательством прелести ее лица может служить следующий факт, анекдотически передаваемый в семье.
Когда случился пожар в Зимнем дворце, то вызванным войскам было поручено спасать только самые ценные вещи из горевших апартаментов. Один офицер, проникший в комнаты фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской, был поражен стоявшей в комнате миниатюрой, изображавшей обаятельную головку в напудренной прическе, и инстинктивным движением схватил и унес ее. Оправлена она была в незатейливую черепаховую рамку. Впоследствии, при сдаче вынесенных вещей в дворцовую контору, принимавший чиновник, недоумевая, осведомился, что побудило офицера спасти столь маленький, ничтожный предмет.
– Да вглядитесь хорошенько, – и вы поймете тогда, что я не мог оставить изображение такой редкой красавицы в добычу огню!
Миниатюра была возвращена владелице. После ее смерти она досталась моей матери, которая, указывая на нее, говорила, что люди, знавшие Наталью Ивановну в молодости, твердили ей, что ей не тягаться красотой с матерью, а Наталья Ивановна, в свою очередь, повторяла, что не помнила свою мать, но выросла в предании, что хотя и напоминала ее чертами лица, но и сравниваться с ней не должна.
Винюсь в отступлении и продолжаю прерванный рассказ.
В обширных сенях яропольцевского дома произошла встреча так жестоко оскорбленных женщин. С легким сердцем и насмешливой улыбкой на устах произвел Загряжский еще невиданный coup de theatre[2], представив обманутую жену законной супруге. Это ошеломляющее открытие так расходилось с семейными понятиями нравственных баронов, что молодая женщина не могла прийти в себя, приписывая все случившееся роковому наваждению, но когда неумолимый язык всей обстановки, присутствие двух дочерей-подростков и резвого мальчугана-сына убедили ее в несомненности разбитой жизни и в полной бессердечности человека, в котором сосредоточивался весь ее мир, она, как подкошенный цветок, упала к ногам своей невольной и почти столь же несчастной соперницы.
Загряжский был не охотник до раздирательных сцен. «Бабье дело, – сами разберутся!» – решил он. Приказав перепрячь лошадей, даже не взглянув на хозяйство, а только допустив приближенную дворню к руке, поцеловав рассеянно детей, он простился с женой, поручив ее христианскому сердцу и доброму уходу все еще бесчувственную чужестранку, – и укатил в обратный путь. Расчет его оказался верен, и, пожалуй, лучшего исхода для несчастной жертвы его сладострастия нельзя было найти.
Поруганное чувство, уязвленное самолюбие ожесточают только мелкие или посредственные натуры. Возвышенные же очищаются подвигом страдания, как металл в горниле, и с простотой, вызывающей подчас недоумение, способны на забвение личного горя в заботливом утешении одиноко страждущих. К таким-то светлым личностям принадлежала первая жена Загряжского. Одного поверхностного взгляда было ей достаточно, чтобы оценить всю чистоту души соперницы, чтобы чутким сердцем измерить глубину горя, сломившего ее молодую жизнь.
Грех ее мужа восстал перед ней во всей своей неприглядности, и она поставила себе задачей загладить его по мере сил. Почти вдвое старше обманутой женщины, так беспощадно заброшенной, она окружила ее материнской лаской, и только благодаря ее постоянному уходу она могла выдержать тяжелую болезнь, вызванную роковым ударом, и через несколько месяцев по приезде, на ее же руках, родить дочь, названную Натальей.
С той поры все соседи, к которым мало-помалу проникла тайна увоза и кощунственного брака юной баронессы, только диву давались трогательному согласию, царившему между покинутыми изгнанницами. Самая нежно любящая мать не могла бы изощриться в этой постоянной ласке, в горьком опыте черпая слова утешения, пытаясь зажечь луч надежды хоть в далеком будущем, когда собственная ее смерть послужила бы к устрашению двусмысленного положения.
Но судьба решила иначе. Пережитое горе разрушило нежный организм; она зачахла, как цветок, пересаженный на чуждую почву, и ясно глядя на приближающуюся освободительницу-смерть, поручила Загряжской свою малютку-дочь. И, просветленная прощением, исстрадавшаяся душа отлетела в лучший мир.
Не напрасна была ее надежда. Мало того, что Загряжская так привязалась к сиротке, что не делала никакого различия между нею и собственными дочерьми, но приложила все старания, при помощи своей влиятельной родни, чтобы узаконить рождение Натальи Ивановны, оградив все ее наследственные права, а в то время этого было нелегко достигнуть. Да, впрочем, в последнем отношении и хлопотать, по-видимому, не стоило. Когда Загряжский окончил в Петербурге свою бесшабашную жизнь, прожив и строгановское приданое, и личное состояние, – из всех богатств точно чудом уцелел один Ярополец, и то страшно обремененный долгами.
Жена скончалась до него, оставив, кроме сына Григория, трех дочерей: Екатерину, Софью и Наталью, – последнюю значительно моложе других, – в весьма тяжелом материальном положении.
Большую часть времени они проживали в деревне, отказывая себе во всем, чтобы иметь возможность повеселиться в Москве с затаенной надеждой устроить там свою судьбу. Года быстро проходили; некрасивые дочери Строгановой видимо блекли, когда Наталья Ивановна в полном расцвете красоты обратила на себя внимание Николая Афанасьевича Гончарова, одного из самых завидных московских женихов, и брак ее радостным лучом пригрел разоренную семью. Вскоре Екатерина Ивановна была назначена фрейлиной к императрице Марии Федоровне, а Софья Ивановна переселилась к новобрачным, что впоследствии послужило поводом к ее личному счастью.
II
Медовый месяц и первые годы протекли для четы Гончаровых в упоении любви и радостной безоблачной жизни, но мало-помалу зловещие тучки появились на небосклоне.
Афанасий Николаевич, отдаляя сына от дел, тем самым скрывал от него значение его безумных любовных трат, и, несмотря на некоторую задержку в получении определенных сумм или даже отказ в непредвиденных субсидиях, – молодой человек слепо веровал в неприкосновенность миллионного состояния до той неизбежной минуты, когда старик, потеряв голову в виду приближения грозной катастрофы, решил открыть ему всю правду и с присущим ему эгоизмом не задумался свалить тяжелую обузу запутанных дел и подорванного кредита на его неопытные плечи, а сам тотчас же укатил за границу, где и поселился на несколько лет.
Николаю Афанасьевичу эта задача оказалась по плечу. Он без всякого сожаления отказался от праздной московской жизни, переселился с семьей на Полотняные Заводы и с неутомимой энергией, напоминавшей прадеда, принялся наводить порядки. Бесшабашное растаскивание барского добра прекратилось всюду. Под зорким хозяйским оком фабрики опять заработали на славу. Хотя жизненный обиход стоял на прежней широкой ноге, но баснословные затеи и причуды не шли на ум, и основы состояния были до того прочны, что после пятилетнего упорного труда Николаю Афанасьевичу удалось залечить все отцовские прорухи. Он аккуратно высылал ему условленное содержание, тщательно наблюдал за уходом за больной матерью и, глядя на своих подрастающих детей, тешил себя мыслью, что своим трудом предотвратил крушение и упрочил их будущность.
Как раз в это время наполеоновские войны нарушили мир и равновесие Европы. Была ли это причина или только подходящий предлог, но старик Гончаров, несмотря на увещания сына продолжить свое пребывание за границей, собрался в дальний путь и, – нечего таить правду, – нежеланным гостем появился у семейного очага. Взамен признательности к сыну в сердце его запало семя оскорбленного самолюбия. Ему чудилось, что сын кичится перед ним своей деловитостью и умственным превосходством, а многим приближенным, жаждущим снова половить рыбу в мутной воде, было как нельзя более выгодно разжечь затаенное недоброжелательство. Что смутно пугало Николая Афанасьевича, стало скоро совершаться.
От критики незаметно перешли к отмене даваемых им распоряжений. Молодое самолюбие возмущалось, страдало и с жгучим чувством обиды должно было стушеваться перед отцовской властью. Ежедневные недоразумения и дрязги подрывали добрые отношения и привели к тому, что старик окончательно устранил сына от всех дел, самонадеянно приняв снова бразды управления.
Ни зловещий урок, ни года, ни скитания за границей ему впрок не пошли, и в эпоху рождения Натальи Николаевны жизнь на Полотняных Заводах снова пошла по-старому, – своим безрассудством Афанасий Николаевич точно стремился наверстать степенно прожитые годы. Тяжело отзывалось это зрелище на впечатлительной, нервной натуре сына. Немым, беспомощным свидетелем следил он, как его труды разбивались в прах в угоду мимолетному капризу, безотрадная будущность снова нависала над его детьми, а их уже было пятеро: первенец и наследник майората Димитрий, Екатерина, Иван, Александра и новорожденная Наталья. Перед глазами облик страждущей матери, подверженной частым буйным припадкам, и по временам зловещий призрак наследственности, сказавшийся еще в ее двух братьях, – все складывалось, чтобы беспощадно терзать напряженный ум и наболевшую душу.
Тяжелый достопамятный двенадцатый год с тревогой о семье, приютившейся на Калужской дороге, так близко от поля сражения, с остановкою производства и торговли в то время, когда мотовство вело к погибели, – все вместе взятое переполнило чашу испытаний и медленно подготовляло взрыв рокового, неизлечимого недуга.
Французская кампания двумя событиями отразилась на семейной жизни Загряжских. Последнему отпрыску этого рода, служившему в гвардейском пехотном полку, было суждено не вернуться из похода. Старая наша няня, из дворовых Полотняного Завода, данная в приданое матери, когда она выходила замуж за Пушкина, рассказывала мне, что после одной из кровавых битв (имени ее она не помнила, а может быть, и не знала), в наступивший момент перемирия, Григорий Иванович, сидя на барабане, только что принялся пить стакан чая, как шальная картечь пронеслась в воздухе, угодила в него и разорвала пополам юношу-офицера. Этот рассказ так занял мое детское воображение, что я немедленно обратилась к матери, допытываясь новых подробностей, и мне еще теперь помнится ее ответ:
– Удивительно, что люди хотят всегда все лучше знать самих господ! В семье никто не мог допытаться, как был убит дядя Григорий. Как ни хлопотала сестра его, Екатерина Ивановна, – другого ответа не было, как то, что он попал в список без вести пропавших. После сражения никто его ни живым, ни мертвым не увидел.
До своего преждевременного конца Григорий Иванович был обречен на жизнь, полную лишений, но, точно по злой иронии судьбы, в скором времени его ожидало блестящее наследство. Родной брат его отца, – не смею утверждать, был ли это муж Натальи Кирилловны, или другой, холостой, вполне равнодушный к горестной участи племянника и племянниц, – скончался, сохранив неприкосновенным свое значительное состояние, которое им и досталось по закону. На долю Натальи Ивановны Гончаровой пришелся при разделе уже упомянутый Ярополец, а чудное Тамбовское имение Загряжино, обогатив Софью Ивановну, преобразило бедную, стареющую деву в очень завидную партию.
Впрочем, сопоставлением чисел можно сделать вывод, что судьба его была уже решена до получения дядюшкиного наследства.
Во время отступления наполеоновских армий нашим отрядом, конвоирующим пленных, был доставлен в гончаровский дом полуживой окоченелый офицер. Его приняли с русским радушием; несчастие заслонило вражду, и весь женский персонал при виде измученного пленника наперерыв изощрялся в средствах вырвать из рук смерти уже намеченную жертву.
Пленный оказался уроженцем Сардинии, впоследствии известным на литературном поприще графом Xavier de Maistre. Ран он никаких не имел, но истощение южной натуры, подвергнутой тяжелым лишениям при невыносимой стуже, было до того велико, что борьба между жизнью и смертью затянулась на месяцы, и следы ее наложили отпечаток до самой могилы. Мало-помалу, отстраняя других, Софья Ивановна завладела правом исключительного ухода за больным, поддаваясь все сильнее обаянию его, на самом деле, выдающейся личности. Обширное образование служило достойной рамкой природному уму и тонкой наблюдательности, и, что гораздо реже случается, сливалось с замечательною добротою и кротостью характера. Он, со своей стороны, оценил ее неустанную заботу и проблески более нежного чувства, тщательно скрываемого, – и когда, по выздоровлении, должен был наступить час вечной разлуки, в голове его созрел план соединить их обоюдную зрелость, несмотря на опасения гнева семьи de Maistre, в особенности старшего брата, знаменитого Жозефа де Местр, ярого католика и поборника иезуитов.