Замечательное шестидесятилетие. Ко дню рождения Андрея Немзера. Том 2 - Коллектив авторов 2 стр.


Между тем, Владимир Турбин стал одним из известнейших выпускников филологического факультета МГУ, переведясь сюда из Харьковского университета. В 1946 году студент Турбин перешел на второй курс филфака, но память об университете, куда он первоначально поступил, о родном городе не уходила из его сердца, свидетельством чего является письмо, обнаруженное в архиве поэта Бориса Алексеевича Чичибабина (1923—1994).

Письмо это представляет несомненный интерес: во-первых, это одно из немногих источников сведений о харьковском периоде жизни Турбина, о его становлении как критика и филолога. Во-вторых, здесь содержится характеристика Турбиным творчества Чичибабина (это, насколько можно судить, единственное письмо критика была написано тогда, когда поэт после десятилетий замалчивания его творчества обрел второе дыхание, стал активно публиковаться; однако открытая и принципиальная позиция Чичибабина вызвала волну неприятия и шельмования, против чего не мог не высказаться Турбин). Наконец, в письме автор делится своими творческими задумками и размышлениями, которые он не успел оформить в печатной форме.

Письмо посвящено воспоминаниям о первом послевоенном годе, о первых шагах молодого человека, о первых его впечатлениях и опыте приобщения к культуре. Спустя несколько лет этот харьковский опыт пригодится для смелых и «захлестывающих» сопоставлений и параллелей, для спорных и бесспорных концепций собеседника М. Бахтина. Этот опыт гуманитарной свободы, который объединил судьбы таких разных людей, как В.Н.Турбин, Б.А.Чичибабин, В.Е.Хализев, А.С.Немзер…

Публикуемый текст (машинопись с авторской правкой шариковой ручкой на фирменном бланке с надписью: «Турбин Владимир Николаевич: критик, литературовед», с указанием домашнего адреса и телефона) воспроизводится по оригиналу, хранящемуся в архиве Б.А.Чичибабина. Выдержка из письма, касающаяся неизвестного студенческого стихотворения, воспроизводилась в издании: [Чичибабин 2002]. Благодарю Лилию Семеновну Карась-Чичибабину за помощь в публикации.

В.Н.Турбин – Б.А.Чичибабину

30.12.90

Дорогой Борис, читая тебя время от времени17 или глядя на тебя на экране телевизора18, с нежностью вспоминаю зиму 1945/46 года: промерзшее здание факультета на Совнаркомовской и декана Реву19, который в виду отсутствия электроэнергии самолично звонил в колокольчик, расхаживая по коридору, давал знать о начале перемены; ее был милый-милый старичок-латинист Новицкий20, был Утевский21 в шинели в погонами майора, читал про Софокла. Был сортир: лопнувшие канализационные трубы, заледенелые зловонные кучи.

Но знаешь, нигде и никогда больше не встречал я стольких милых, добрых, отзывчивых людей, сошедшихся в одно место. У меня о первом курсе на филологическом факультете Харьковского университета – воспоминания непреходяще радужные и благодарные. Было какое-то простодушие – чистое, бескорыстное.

Ты: в красных сапогах, густой золотисто-пшеничный чуб падает живописно на лоб. Было твое стихотворение в стенгазете, которое кончалось меланхолическим двустишием:


Грустно мне – я не во что не верю —

Ни в любовь, ни в жизнь, ни в коммунизм.22


Батюшки, а ведь тогда как бы то ни было печатали такое, уж хоть и в стенной, а в газете. И удивляться остается тому, что ты тотчас же, в день, когда стенгазету вывесили, не схлопотал срока, – милостивцы какие-то, еще чуть не год терпели тебя23.

Мы с тобой особенно близки не были, но, по-моему, как-то тепло относились друг к другу – на расстоянии. А потом вы – харьковчане, хорошо придумали: устроить встречу первокурсников 1945 года в каком-то питейном заведении в лесопарке, и тут мы с тобой друг к другу просто кинулись, и ты мне хорошие-хорошие стихи читал.

А дальше – все как-то расползлось: у меня началась полоса незримых гонений, нудного издевательского непечатания24; у тебя – того похлеще. И мы потеряли друг друга из вида.

Сейчас, под старость, все-все в памяти всплывает. Туда, на первый курс, не перенесешься; но я был бы сердечно рад повидать тебя и вспомнить времена ушедшие. Ты поступишь в духе традиций зимы 1945/46 года, если отзовешься…


Давно не дает мне покоя некий… Даже не замысел, а так что-то…

Русские писатели – харьковчане. Начиная с Гаршина25. И: Борис Слуцкий26, Людмила Гурченко27, Эдуард Лимонов28, ты – называю имена наугад. Что-то есть, есть общее у таких разных людей. Ч т о?

В Харькове как-то все сходится: Россия с Украиной всего прежде. Город очень индустриальный, но и очень крестьянский. И – столь же интеллигентский. И на всем этом смешении произросла некая своеобразная культура – харь-ков-ска-я. Не задумывался ли ты об этом?


Поздравляю с Новым годом. Что бы там ни было, какой бы министр не уходил в отставку, перекрыть нам с тобой кислород уже не успеют: опять запрещать Чичибабина, загонять в подполье меня, создавать комиссии, учинять бесконечные проверки идейно-воспитательной работы… Нет, не станут уже. А за остальное, конечно, – тре-вож-но.

Буду рад, ежели отзовешься.

Твой навсегда однокурсник – Владимир Турбин.


ЛИТЕРАТУРА

Кормилов 2012 – Кормилов С. И. Филология в лицах // Знамя. 2012. №6. С. 218.

Хализев 2011 – Хализев В. Е. В кругу филологов. Воспоминания и портреты. М., 2011.

Гачев 1994 – Гачев Г. Феномен Турбина // Новое литературное обозрение. 1994. №7.

Журавлева 2006 – Журавлева А. И. Семинар был уже легендой // Время, оставшееся с нами: Филологический факультет в 1955—1960 гг. Воспоминания выпускников. М., 2006.

Долгорукова 2014 – Долгорукова Н. М. К вопросу о ранней русской рецепции М. М. Бахтина: казус В. Н. Турбина // Философия. Язык. Культура. Вып. 5. СПб., 2014.

Долгорукова 2015 – Долгорукова Н. М. Собеседники М. М. Бахтина: В. Н. Турбин и другие // Вече. Журнал русской философии и культуры. 2015. Т. 27. №2.

Ремнева 2006 – Ремнева М. Л. Мы были романтиками и любили читать // Время, оставшееся с нами: Филологический факультет в 1955—1960 гг. Воспоминания выпускников. М., 2006.

Нехлюдова 1989 – Нехлюдова В. Б. Чичибабин: Никогда не чувствовал себя поэтом…: [О телепередаче, посвящённой Б. Чичибабину] // Говорит и показывает Москва. 1989. 18 сент.

Чичибабин 2002 – Чичибабин Б. А. Раннее и позднее. Харьков, 2002.

Александр Долинин

University of Wisconsin-Madison

Пятнадцать комментариев к роману Набокова «Дар»

Недавно я в общих чертах закончил свой труд многолетний—большой, пятисотстраничный комментарий к роману Набокова «Дар». Пока я еще не готов окончательно расстаться с ним, но хотел бы поделиться с моим другом Андреем Немзером кое-какими находками. Из тысячи трехсот комментариев я выбрал ему в подарок пятнадцать, по три из каждой главы, и надеюсь, что они его смогут позабавить.


Глава первая

[208. Воспоминание Федора о том, как он болел в детстве и в бреду видел: ] … отец, задумавшись, едет шагом по весенней, сплошь голубой от ирисов, равнине… – Видение Федора предвосхищает два эпизода из его незаконченной книги о путешествиях отца. В одном из них чудовищный шум водопада в ущельи противопоставляется «блаженной тишине» на скатах горы, где «цвели ирисы» (301); в другом цитируется рассказ французского путешественника, случайно встретившего К.К.Годунова-Чердынцева в горах у деревни Чэту: «Мы провели несколько прелестных минут, на мураве, в тени скалы, обсуждая номенклатурную тонкость в связи с научным названием крохотного голубого ириса» (317; «очень красивый карликовый голубой ирис» в тех же горах отметил английский путешественник А.Э.Пратт – Pratt 1892: 186). Источник образа – наблюдение Г.Е.Грум-Гржимайло: «Особенно красиво выглядели сплошные насаждения то более голубых, то более фиолетовых… ирисов» (Грум 1899: 325).

Образ голубых ирисов в «Даре» связывают с флорентийскими стихами Блока (1909) и через них с воспоминаниями Набокова о гибели отца. Ср.: «2. Флоренция, ты ирис нежный; / По ком томился я один / Любовью длинной, безнадежной, / Весь день в пыли твоих Кашин. … Но суждено нам разлучиться, / И через дальние края / Твой дымный ирис будет сниться, / Как юность ранняя моя. 3. Страстью длинной, безмятежной / Занялась душа моя, / Ирис дымный, ирис нежный, / Благовония струя <…> И когда предамся зною, / Голубой вечерний зной / В голубое голубою / Унесет меня волной… 4. Жгут раскаленные камни / Мой лихорадочный взгляд. / Дымные ирисы в пламени, / Словно сейчас улетят…» (Фатеева 2006: 265). Эти стихи – «нежные стихи об Италии, … о Флоренции, подобной дымчатому ирису» – имели для Набокова особый смысл, так как 28 марта 1922 г. он читал их вслух матери, когда им позвонили с известием о том, что с отцом «случилось большое несчастье» (дневниковая запись Набокова цит. по Бойд 2001: 227; ср. в Speak, Memory: «On the night of March 28, 1922, around ten o’clock, in the living room where as usual my mother was reclining on the red-plush corner couch, I happened to be reading to her Blok’s verse on Italy—had just got to the end of the little poem about Florence, which Blok compares to the delicate, smoky bloom of an iris, …when the telephone rang» —Nabokov 1966: 49).

Упомянутые у Блока Кашины – это флорентийский парк Le Cascine, где Блок, как явствует из его очерка о Флоренции «Маски на улице», видел голубые ирисы: «Все —древний намек на что-то, давнее воспоминание, какой-то манящий обман. Все – маски, а маски—все они кроют под собою что-то иное. А голубые ирисы в Кашинах – чьи это маски? Когда случайный ветер залетит в неподвижную полосу зноя, – все они, как голубые огни, простираются в одну сторону, точно хотят улететь…» (Блок СС: 5, 389 —390). Может быть, именно поэтому, памятуя о блоковской символике, Набоков окрасил свои ирисы в голубой цвет.

Кроме того, следует иметь в виду, что само слово «ирис» представляет собой неполную анаграмму набоковского псевдонима Сирин. Это обыграно в романе «Смотри на арлекинов», где пародийный двойник Набокова, двуязычный русский писатель-эмигрант Вадим Вадимович берет себе псевдоним В. Ирисин (Johnson 1984: 301; Tammi 1985: 325).


[225. O дилетантских стихах Яши Чернышевского] Эпитеты, у него жившие в гортани: «невероятный», «хладный», «прекрасный», – эпитеты, жадно употребляемые молодыми поэтами его поколения, обманутыми тем, что архаизмы, прозаизмы или просто обедневшие некогда слова вроде «роза», совершив полный круг жизни, получали теперь в стихах как бы неожиданную свежесть, возвращаясь с другой стороны, – эти слова, в спотыкающихся устах Александры Яковлевны, как бы делали еще один полукруг, снова закатываясь, снова являя всю свою ветхую нищету и тем самым вскрывая обман стиля. – Перечисленные эпитеты встречаются у многих эмигрантских поэтов 1920—30-х годов (чаще всего, кажется, у А. Ладинского и Б. Поплавского), в том числе – что самое интересное – у самого Набокова:

«Троянские поправ развалины, в чертог / Приамов Менелай вломился, чтоб развратной / супруге отомстить и смыть невероятный / давнишний свой позор…» (перевод из Руперта Брука, 1922).

«Ночь свищет, и в пожары млечные, / в невероятные края, / проваливаясь в бездны вечные, / идет по звездам мысль моя…» (1923).

«Уже найдя свой правильный размах, / стальное многорукое созданье / печатает на розовых листах / невероятной станции названье» («Билет», 1927).

«Как жадно, затая дыханье, / склоня колена и плеча, / напьюсь я хладного сверканья / из придорожного ключа» (1923).

«…где Адриатика бессильно / лобзает хладную плиту» (перевод из Альфреда де Мюссе «Декабрьская ночь», 1928).

«Склонясь, печальный и прекрасный, / к свече, пылающей неясно, / он в книгу стал глядеть со мной…» (перевод из Альфреда де Мюссе «Декабрьская ночь», 1928).

Говоря о поэтической «розе» как вошедшем в моду, но опять «закатывающемся» слове, Набоков намекает на сборник Георгия Иванова «Розы» (1931), который открывался стихотворением «Над закатами и розами…». Посылая Г. П. Струве свою эпиграмму на Г. Иванова «Такого нет мошенника второго…» (см. ССРП: 3. 829), Набоков добавил: «Это автору «Роз» в виде небольшого знака внимания» (Набоков 2003: 150). В рецензии на сборник стихов Б. Поплавского «Флаги», вышедший одновременно с «Розами», Набоков писал: «Любопытная вещь: после нескольких лет, в течение коих поэты оставляли розу в покое, считая, что упоминание о ней стало банальщиной и признаком дурного вкуса, явились молодые поэты и рассудили так: «Э, да она стала совсем новенькая, отдохнула, пошлость выветрилась, теперь роза в стихах звучит даже изысканно…» Добро еще, если б эта мысль пришла только одному в голову, – но, увы, за розу взялись все, – и ей Богу, не знаешь, чем эти розы лучше каэровских…» (ССРП: 3, 696—697).

Замечания Набокова как в «Даре», так и в рецензии на «Флаги», полемически направлены против отзыва о «Розах» Зинаиды Гиппиус, писавшей в четвертой книжке «Чисел»29: «В течение всех последних десятилетий (о самом последнем не говорю) наши стихотворные „новаторы“, даже не совсем плохие, панически боялись „соловьев“, „роз“ (особенно роз), „голубого“ (просто голубого) моря и всего такого. А между тем море оставалось голубым, соловьи из поэзии (настоящей) не думали, оказывается улетать, и розы в стихах Георгия Иванова цветут так же естественно, как на розовых кустах, и так же прекрасны, как… вот эти, громадные ноябрьские розовые розы, что стоят сейчас передо мной» (Крайний 1931: 151). Если Гиппиус хвалит Иванова за возрождение традиционной поэтической символики (ср. в ее стихотворении 1914 г. «Банальностям»: «Люблю сады с оградой тонкою, / Где роза с грезой, сны весны / И тень с сиренью—перепонкою, / как близнецы, сопряжены»), то Набоков видит в нем кокетливую стилизацию, которая по сути мало чем отличается от своих стертых предсимволистских и символистских образцов. В самом «Даре» роза – это, как сказано в эпиграфе к роману, цветок, а не символ. Она имеет разные сорта (два из них названы в первой главе) и растет в определенных местах: у метро на Виттенбергской площади (346), в розариуме Тиргартена (374), напротив ресторана, где ужинают Федор и Зина (537). Дикая роза оказывается единственным сибирским цветком, который способен распознать Чернышевский (422).

Освобождая мотив розы от аллегорических и символических значений, Набоков следовал заветам акмеистов, которые требовали именно такого отношения к слову. Так, С. Городецкий в программной статье «Некоторые течения в современной русской поэзии» (1913) писал: «Символизм, в конце концов, заполнив мир „соответствиями“, обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами, и умалил его высокую самоценность. У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще» (Городецкий 1913: 48). Десять лет спустя эту мысль развил О. Мандельштам: «Возьмем, к примеру, розу и солнце, голубку и девушку. Для символиста ни один из этих образов сам по себе не интересен, а роза – подобие солнца, солнце – подобие розы, голубка – подобие девушки, а. девушка – подобие голубки. Образы выпотрошены, как чучела, и набиты чужим содержанием. Вместо символического „леса соответствий“ – чучельная мастерская. … Страшный контрданс „соответствий“, кивающих друг на друга. Вечное подмигивание. Ни одного ясного слова, только намеки, недоговаривания. Роза кивает на девушку, девушка на розу. Никто не хочет быть самим собой» (Мандельштам 1990: II, 181—182).


[245.] В стук выколачиваемых ковров иногда вмешивалась шарманка, коричневая, на бедных тележковых колесах… и, вращая то правой, то левой рукой, зоркий шарманщик выкачивал густое «О sole mio». – Шарманщик играет популярную неаполитанскую песню «О мое солнце» (1898; композитор Эдуардо ди Капуо; слова Джованни Капурро). Уличные шарманщики были заметным элементом берлинского городского быта 1920—30-х годов. Ср. в стихотворении Набокова «Утро» («Шум зари мне чудился, кипучий…», 1924): «…Во дворах / по коврам уже стучат служанки, / и пальбою плоской окружен, / медяки вымаливает стон / старой удивительной шарманки» (Набоков 1979: 151). На героя «Подвига» Мартына «находила поволока странной задумчивости, когда, бывало, доносились из пропасти берлинского двора звуки переимчивой шарманки…» (ССРП: 3, 217). До Набокова берлинских шарманщиков упоминали Ходасевич («Нет, не найду сегодня пищи я / Для утешительной мечты: / Одни шарманщики, да нищие, / Да дождь—все с той же высоты», 1923) и В. Шкловский в «Zoo, или Письмах не о любви», назвавший всхлипывание шарманок «механическим стоном Берлина» (Шкловский 1923: 72). Советский писатель М. Слонимский, посетивший Германию во время кризиса в 1932 г., увидел на улицах Берлина такую картину: «…папаша в белой рубашке… вертит ручку шарманки с такой добросовестностью, с какой он привык долгие годы работать у станка. Шарманка поставлена на колеса, и мамаша, сухопарая, … с каменно неподвижным, ненавидящим любопытство и жалость лицом, подталкивает шарманку. Дочка – лет одиннадцати – перебегает с панели на панель, протягивая руку к прохожим. Шарманка с торжественной медлительностью катит по одной из центральных улиц города» (Слонимский 1987: 471). См. фотографию 1925 г. «Шарманщик в берлинском дворе»:

Назад Дальше