Отсутствие Султана-Али в этот конкретный момент было сравнимо с катастрофой. Без него и сетка для углей не работала, и жар в инкрустированном фамильном мангале не разгорался как надо, и наследственная трубка для курения опиума оставалась холодной и грязной, нерабочей штуковиной. Без него кругляши опиума в отделанной серебром шкатулке потеряли чудесную силу и стали неотличимы от катышков навоза. Ах, сколько бед принесло человечеству это загадочное растение!
Салары ежегодно на части своих земель сеяли опиумный мак. Его кустики осенью проклевывались из земли, потихоньку набирали рост и весной пышно расцветали. Глядь, вот уже и округлились маковые головки, похожие на легендарную палицу Рустама, да такие налитые, что легкая ласка лезвия заставляет их брызгать белым клейким соком, загадочной субстанцией, которой нет больше ни в одном растении земного шара. Эликсир, по воле которого можно всё – кроме себя самого – предать забвению.
…Наконец, появился Султан-Али, лицом неотличимый от покойника. Словно это он сам претерпел лишение ежедневной порции дыма. Заклинатель, после долгих проволочек, написал нужные молитвы и выдал точные инструкции действий, от которых нельзя было отступить ни на волос.
Нервная зевота шазде прекратилась, но он стоял перед своим слугой словно больной ягненок, смотрел на него молча. Султан-Али сломя голову побежал во двор, чтобы поскорее разжечь угольков. Хоть шазде и сильно хворал уже, но он лишь в редчайших случаях прощал оплошности. Состояние его было жалким, но он этого не признавал. Горящий взор в мангале его глаз уже превратился в пепел, а вся его жизнь, казалось, свелась к этому растению, дарующему забытье. Он беспрерывно зевал, и из носа его текло. И все-таки он был шазде, то есть тот, кто, по его собственному мнению, знал, как извлекать радость из цветка забвений. Ни малейшего изъяна не должно быть на его высоком княжеском достоинстве. И пусть небо падет на землю – он будет держаться своих монарших привычек с такой уверенностью, точно от века ему было это предписано: три дневные порции, каждая размером с косточку от черешни. Никаких уступок он в этом делать не будет. И никто иной не будет его напарником по мангалу, кроме Мирзы-хана: только этот похожий на его тень человек имел привилегию разделять с ним особенные моменты. Точно так же и никто, кроме Султана-Али, не имел права отвечать за техническую сторону дела. И шазде согласен был скорее сдохнуть, чем своей рукой прикоснуться к углям и сетке для их разжигания. Ведь он явился в этот мир, чтобы отдавать приказы. Как говорила Ханум ханума: «Шазде думает, что если он сам сделает какую-то работу, то с его княжеским достоинством случится такое же выпадение, как с его грыжей».
– Господин Салари… Господин Салари…
Тебя окликают словно бы издалека. Голоса эти похожи на леденцы. Ты чувствуешь что-то остренькое в коже твоей руки и ощущаешь, как прохладная жидкость входит тебе в вены и дает тебе это блаженство. И ты не хочешь из него выходить. Ты словно плаваешь в комнате, полной опиумного дыма, и шазде смотрит на тебя сияющими от кейфа глазами. Кстати, нет и следа какой-либо боли. Вообще нет никакого следа ничего на свете. Ты не имеешь никакого представления о том, что лежишь на больничной койке. Не замечаешь суетящихся вокруг тебя врачей и сестер. Не видишь слез жены за дверями палаты. Ты отвернулся от реального «сегодня» и погрузился в невозможное «вчера», и свободно шагаешь там, удаляясь всё дальше и дальше.
Султан-Али получил задания в соответствии с инструкциями знахаря. Посетить кладбище и общественную баню и добыть воду после обмывания покойника и воду из банного бассейна, и обрызгать проемы дверей. С сотней трудностей достали волчий жир и натерли им парадные ворота усадьбы. Но, как ни искали воду после обмывания девственницы, не нашли. В городе просто в последнее время не умирали девственницы. Правда, кое у кого такая вода была, но они ни капли не давали заимообразно и не продавали за деньги. Потому что тогда потерял бы силу этот талисман их собственного дома. Несмотря на всё это, работа заклинателя, видимо, не пропала даром, потому что «те» – нечистая сила – ничем о себе не давали знать.
…Полосатка лежала, развалясь, на террасе, насторожив уши на те звуки, что неслись из главного зала особняка. Ее уже никто не гонял. Она лишь старалась не дразнить шазде и не афишировать свою победу. Поистине вела себя скромно и даже получала долю с общего стола. Потолстела и в последнее время даже стала игрива и крутилась вместе с окрестными котами. Но взгляд ее был по-прежнему привязчивым и горячим, как расплавленная смола.
…Мирза-хан, разливая чай, сообщил:
– Мой свояк вернулся из поездки на север. Говорит, порт Пехлеви[13] стал насквозь европейским.
Шазде от этих слов воспламенился до невероятности. Настолько воспарил духом, что, казалось, готов прямо отсюда допрыгнуть до Каспийского моря. В молодости он руководил ирано-русской разграничительной комиссией, установившей, в соответствии с Ахалским договором, новую границу от порта Гасан-Кули на Каспии (как тогда говорили, на Мазандаранском море) до Серахса на Востоке.
Люди шазде, осторожно переступая, переходили вброд реку и тянули веревку, чтобы измерить ее ширину. Русский генерал молча улыбался в свои бурые неряшливые усы. Что бы он ни говорил, шазде от своего не отступит. Уже давно они вымеряли земли в спорном районе, устанавливая точную границу. Но русские проводили на карте линии, как им заблагорассудится. Лет 4 0-50 назад по Гюлистанскому и Туркманчайскому договорам они и так уже присвоили лучшие иранские земли и вновь теперь нацелились на другие земли этой страны. Недавно овладев Мервом и восточным берегом Мазандаранского моря, они стали соседями Ирана и не прочь были продвинуться еще дальше.
Тут-то и крылась причина того, почему шазде беспокоился насчет своего каджарского происхождения. Но ничего поделать он не мог. Несколько дней назад «кибла мира» прислал приказ, предписывающий ему не ссориться с русскими. Вот русский генерал и делал всё, что ему захочется. С беспредельной наглостью он включил горы в состав своих территорий, а значит, на их территории оказывались и истоки всех местных рек. Теперь он требовал, чтобы с иранской стороны вдоль границы не строилось новых деревень и чтобы не расширялись старые; и чтобы крестьяне не сеяли ничего, кроме ячменя и пшеницы – в таком случае им не понадобится больше воды.
Но шазде с этим последним требованием не согласился и так протестовал, что генерал в конце концов пошел на то, чтобы крестьяне с иранской стороны могли еще выращивать овощи и хлопок. В обмен на это русские ликвидировали несколько деревень возле границы, причем население оттуда выводилось на деньги иранского правительства. Хуже того, богатых жителей они забрали себе, а полукочевое нищее население перегнали на эту сторону.
Шазде возмутился этим и выразил протест русскому генералу. Но тот, ухмыляясь, ответил:
–
У иранского шаха избыток солончаков, гор и пустынь, а также деревень. Какая нужда ему в этих нескольких горах, деревеньках и жалких речушках?
Изо рта шазде вырвалось протяжное и дымное «ах»… Потом он с яростью продолжил рассказ:
– Окончив разграничение, я прибыл пред светлые очи их величества. Их величество были счастливы заключению этого договора. Думали, что таким образом мы обезопасим себя от набегов туркмен. Но знали бы вы, как его величество горевал насчет Гюлистанского и Туркманчайского трактатов, подписанных во времена его деда, Фатх-Али Шаха… Он говорил: неужели нельзя было провести границу чуть повыше и не отдавать Тифлис и Карабах? Кстати, когда эти земли ушли от нас, стать каджарской молодежи пошла на убыль. Ведь в тех краях женщины были и красивы, и плодовиты…
Шазде положил в рот конфету-подушечку и продолжал:
– Во время того нашего разговора шах тяжко вздохнул и заявил: «За эти трактаты дом Каджаров будут ненавидеть до скончания века». Я ответил ему, чтобы успокоить: «Ваше величество и так владеют громадными землями. Зачем нашему сухопутному населению столько моря? Как выразился Хаджи Магфур, "настроение друга сладчайшего ты не порти водою морскою; горечь в ней огорчит его сильно"».
Шазде поковырял в трубке, прочищая ее, и продолжал:
– Тот, кого я процитировал, был предыдущим великим визирем «киблы мира». И сам шах питал к Мазандаранскому морю отрицательные чувства – в результате происшествия, которое случилось с ним при возвращении из первой поездки в Европу. Аллах да помилует Большого шазде, который в той поездке был в свите его величества, – он всякий раз, как рассказывал о том происшествии, бледнел, словно покойник…
–
Мы возвращались из первой поездки в Европу, когда произошло сие зловещее событие. Волны морские поднялись до небес, а небеса придавили волны, словно могильная плита. Не приведи Аллах пережить сей день еще раз. Мы были уже в виду берегов, лакомились палуде и заняты были убиванием времени, как вдруг море покрылось гребешками волн и судорожно вспенилось. «Кибла мира» изволили побледнеть и так испугаться, что мы видели: он вот-вот упадет без сознания. Извольте учесть: шах всегда имел предчувствие именно таких страшных перемен ситуации. Именно сия причина ранее всегда отвращала его от морских поездок. Но тут капитан корабля – будь он неладен – дал ему всяческие заверения, что с императорским кораблем «Петр Великий» ничего не случится. Изволите видеть, физиономия Хакима аль-Малика сделалась положительно как у желтушного больного. Он, который всегда в присутствии шаха играл роль этакого соловья и говоруна, теперь словно язык проглотил, ни слова из него не выдавить. Увидев это, мы все, признаться, потеряли всякую надежду, уповали только на Аллаха – Господа миров. Поверите ли, такое было чувство, что Ноев потоп вернулся и что близится конец света. Корабль бросало вверх-вниз как тазик бабушки Рогайе, и ни мгновения не было возможности удержаться на ногах. Такая свистопляска пошла, что собака хозяина не узнавала. «Кибла мира» упал, словно рыбка, на дно трюма и там трепыхался. Все поголовно, слуги и господа, попадали с ног и, изволите видеть, блевали. Чертов корабль, можно подумать, не управлялся и качался как в последний час бытия. Какие-то детали в его нутре так гремели, будто он был болен малярией, так в приступах людей трясет. И каждый из нас, можно подумать, выпил целую бутылку русской водки, всех свалило с ног и тошнило, и рвало. Столько рвоты и прочей мерзости кругом было, что взгляду, прости Аллах, некуда было упасть. И еще вся палуба рыбой была засыпана. Весь воздух был полон вонью гниющей рыбы. По палубе вовсе пройти было нельзя. Ужасно это было. Команда корабля была не в лучшем состоянии, чем мы, но, поскольку они всегда были пьяны, прости Аллах, в стельку, то разницы для них не было. Порт Энзели ходил у нас перед глазами вверх-вниз, воздух отечества был уже в наших ноздрях, а ничего поделать нельзя было. Тут тебе и порт, тут тебе и смертельные качели на корабле. И на лодках никто до нас не мог доплыть. И вот так двенадцать часов мы катались по полу трюма, когда, наконец, эта безбожная буря пошла на спад и мы смогли достигнуть суши. Когда «кибла мира» пришел в нормальное состояние и цвет его лица восстановился, он изволил в сердцах высказаться следующим образом: «Мы считаем, что даже к лучшему, что сие неразумное море, поклоняющееся чужеземцам, не находится в нашем владении. Ну к чему нам эта пригоршня горько-соленой водицы? Мы теперь понимаем, насколько точны были слова нашего всеми уважаемого Хаджи. И впрямь, большая половина этой страны – лишняя. Ну скажите, вся эта нищая и неродящая почва, какой прок от нее? А в европейском краю ни клочка не найдете лежащей втуне земли. Везде дома и деревья, цветы и птицы, и газоны. Не удивительно, что такая земля производит на свет и красивых женщин со свежими лицами, подобными цветкам! Глаза у них – вот такие! По размерам как коровьи. А посмотрите на эту дыру! У нас даже законные жены шайтану не подойдут. Если бы они несколько дней подряд себя не прихорашивали, усищи бы отросли длиннее, чем у твоего егермейстера. Они даже нянчить и выкармливать детей негодны; всё у них злословие да подсиживание, да хитрости, да колдовство. А мы словно бы сделались начальником этой странной тюрьмы… Владычество евнухов, шутов, гувернеров, нянек, мамок. Но единственный раз, когда мы нашу любимую жену вывезли в Санкт-Петербург, она заболела, и пришлось вернуться назад. Откровенно говоря, мы готовы отдать треть нашей страны, чтобы получить взамен несколько джарибов
европейской земли в ленное владение. Тем же голландцам и море на пользу: превратили его в плодородные земли; или взять англичан: посылают корабли и управляют всем светом. Отныне мы налагаем запрет: никто да не дерзнет произносить в нашем присутствии имя этого нечестивого моря!»
Ты ощущаешь, что в палате присутствует твоя жена, и сквозь дрожащие веки видишь, что она наклонилась к твоему лицу и зовет тебя. Все голоса смешались. Все говорят со всеми. С расстояния многих километров доносится голос другой женщины, которая требует от твоей жены, сына и невестки покинуть палату. Ты знаешь, что ты жив, но ты не чувствуешь своего тела. Твои члены как бы отдалились от тебя. Ты превратился в некий объем пустоты… В некое полое скорбное пространство… В тебе нет ни сердца, ни внутренних органов…
Врач командует:
– Двести пятьдесят! – и тебя неожиданно подбрасывает к потолку.
– Триста пятьдесят! – и теперь подкидывает еще сильнее и выше…
– Четыреста пятьдесят!
И вдруг – тишина… Покой… Мир и безопасность… Волна электрического тепла охватывает твое тело, и ты, легкий, как перышко, опускаешься на койку и замираешь. Словно ты неожиданно упал вниз с минарета времен Сельджукидов, что высится в твоем городе. Страшная сила притяжения, дробящее давление времени прессуют твое тело. Ты чувствуешь, что вновь вернулся в реальность, в мир часов и минут, где настоящее постепенно становится прошлым, где календари устаревают… Человек, лишь войдя в этот мир, сразу же делает и первый шаг к смерти; всю его жизнь постоянно умирают клеточки его тела, словно он по частям отдает этот долг, а в момент смерти происходит окончательный расчет…
Тоскливый запах больницы наполняет твои ноздри, и ты вдруг ясно понимаешь, где ты находишься. Грудь болит от электрических разрядов. Ты в том состоянии, в каком бывает путешествующий, когда путь ему закрыт и он поневоле должен вернуться домой. От применения электроразрядов твои слуховые и обонятельные способности усилились в несколько раз. И теперь ты слышишь течение воды в трубах умывальников… Звук урчания в животе медсестры, поправляющей твою капельницу… Звуки общественной бани… Тазов и шаек… Голоса женщин и детей… Запах мыла на ладонях… порошка держи-дерева[15]… Запах хны, сырости и гнили!..
…Шабаджи и Ханум ханума, и Таджи, и Остатки-Сладки, и Сакине, и банные полотенца, и медные тазы, и белила для лица, и банная рукавица, и мочалка… Баня длится четыре-пять часов: только так женщина может сбросить кожу, как меняет ее змея… И на ее месте покажется новая кожа, нежная и благоуханная… Но через два-три дня и она постареет. Как говорит Ханум ханума, «если в бане с человека не сходит кожа вместе со всем ненужным, то это не баня, а просто помещение с водой».
Спуститься на несколько ступенек и войти в раздевалку при бане; а все нужные вещи уже заранее принесла Шабаджи: тонкие коврики и кашмирские платки для подстилки, багровая ткань, расшитая золотой нитью, – это для вытирания ног. Вот ткань для сушки тела и для головы, тоже вышитая цветным узором. Вот шелковые банные набедренные повязки, вот тазы и медные кувшины, вот керманский кубок, полный размоченной хны, вот ножницы и ножичек для подстригания ногтей, вот специальная палочка для заплетания косиц…