Помню, он в тот раз что-то еще рассказывал, всё говорил, говорил. А мы молчали – никак не могли поверить своему счастью и деньгам, очень кстати привалившим.
Гвоздев потом женился на этой Зое. Правда, через два года развелся.
Марсово поле
Я чувствую, что в маршрутке потеплело. Наверное, заработала печка. Хотя – не знаю – нет тут, наверное, никакой печки, а просто слишком много теплого человеческого тела и теплой одежды. Снаружи – тающее в темноте Марсово поле. Я вдруг начинаю ощущать всем телом, что оно, заваленное снегом, нисколько сейчас не остывает, а, напротив, только разогревается. Всеми своими клумбами, клубнями, кустами, ветками деревьев.
Да и сам город зимой только и делает на самом деле, что разогревается, будто готовится к чему-то главному, к новой жизни. Дома разогреваются центральным отоплением, а люди – всем чем угодно: пуховиками, шерстяными кофтами, кальсонами. Закутавшись, человеческая материя преет, разбухает. Разбухают и преют смыслы, мысли, замыслы. Даже слова – и те тоже преют, разбухают, теряют очертания. В книгах преют рисунки, буквы, знаки препинания.
Позади – Троицкий мост, переживший бомбистов, кровавые революционные зори и два переименования. Если ехать дальше по Садовой к Невскому – там впереди Публичная библиотека, книжное место, где в девяностые я прятался от либеральных реформ. Маршрутка сворачивает к обочине, останавливается, и к нам залезает мужчина в грязном полушубке. Он расхлябанно плюхается на сиденье рядом со мной, и в нос щедро ударяет запах перегара. Отворачиваюсь к окну и вижу возле фонаря человека в военной форме. В уголке рта тлеет огонек сигареты. Солдат? Офицер? Не разглядеть. Мне вдруг приходит в голову, что перед тем как пойти к Кате, нужно заглянуть в аптеку.
И фонарь, и красные зори над мостом, и ночь, и библиотека, которая рифмуется с аптекой, – все это вдруг само собой складывается в дурацкое стихотворение, кем-то уже дважды сочиненное:
Эх, Лёха, Лёха…
– А я тебе говорю, не знал ты Лёху! Не знал! – втолковывает мне мужчина, тот самый, который подсел на Марсовом поле. Мы оба вылезли возле Гостиного Двора, маршрутка наша давно уехала, и теперь стоим на улице и разговариваем. Вернее, говорит он, а я зачем-то слушаю. У него – небритая костистая физиономия, лоб весь в ссадинах и красной шелухе, нос обсыпан черными точками угрей. Одет в рваный бурый полушубок, откуда-то из советских времен, и спортивную зеленую шапочку-петушок – оттуда же.
Мой собеседник запускает руку в карман, извлекает наружу стеклянную флягу, во фляге плещется золотистая жидкость.
– Будешь? За Лёху?
– Нет, – говорю, – спасибо.
– Ты чего? – растерянно произносит он. – Я ж не каждому предлагаю… За Лёху-то?
«Про Лёху» он мне начал рассказывать еще в маршрутке, что «вместе в саперном служили», что парень был «золото», мастер на все руки – мог и «рыбачить, и херачить». А тут взял да и помер пять лет назад.
Мимо нас куда-то спешат люди, топчут грязный снег. Он тает, ритмично чавкает у них под ногами какими-то детородными звуками.
Мужчина тяжело вздыхает и, подумав, объявляет:
– Вот и Лёха такой был, значит… Сидит себе иной раз, молчит, курит, херню какую-то себе думает… Со стороны – долдон долдоном… как ты вот… Я такого не приемлю! А достанешь при нем бутылку – все! Цветет человек!
Он громко шмыгает носом и, помолчав, пытается продолжить:
– Помер Лёха…
На глазах у него выступают слезы. Я стараюсь всеми мышцами лица изобразить сочувствие, но он глядит в сторону. Кажется, наш разговор, слава богу, движется к концу.
– Погоди, – говорит он. – Я те дорасскажу, что есть. Жена у него, значит… Несчастная баба. Раз в год прихожу, сидим, выпиваем, Лёху вспоминаем. А потом, значит… того…
Он смолкает и делает глоток из фляжки.
– Здесь нельзя, – говорю. – Употребление спиртных напитков в общественном месте…
– Можно… – он морщится и занюхивает выпитое грязным рукавом полушубка.
– А чего вы… «того»… ну, с его женой?
– Чего-чего? – ворчит он, уставившись себе под ноги. – Трахаемся мы… Вот чего! Она всегда просит, чтобы я ее того… Отказать неудобно, женщина все-таки, ты ж понимаешь… А мне оно надо, думаешь?
Он смотрит мне в глаза, трясет пальцем и с решимостью объявляет:
– Мне оно не надо! У меня жена, да еще Ирка с работы… А тут эта Лёхина… У нее уж… сиськами в футбол играть можно… Неохота… понимаешь? А надо! Надо, в память о друге…
Он рубит ребром ладони воздух. В этот кульминационный момент в моей куртке звонит спасительный телефон.
– Ты где вообще?!! – сердито спрашивает Катин голос и сразу же пропадает.
– Иду… – зачем-то отвечаю я в уже онемевший телефон. – Сейчас иду…
Не отрывая телефона от головы, махнув свободной рукой Лёхиному другу, я удаляюсь, оставив его посреди тротуара, – растерянного, одинокого, с флягой в руке…
Вокруг огни, шум, проезжают автомобили, город торопится, толкается, куда-то катит, по Невскому, по Садовой. Я шагаю вдоль Гостиного Двора, мне навстречу – море лиц, витрин, огней… Всего так много, что это никак не ухватить, ни умом, ни взглядом… Я вливаюсь в этот разбухший поток жизни и чувствую, как мои руки, ноги, туловище наполняются новой странной силой, а голова – глупым приятным добродушием.
Санкт-Петербург – Комарово, 2015
Елена Колина
«Это Питер, детка»[1]
«Мир такой большой, а ты, детка, всю жизнь толчешься на пятачке от Садовой до Рубинштейна», – сказал мне приятель. Это справедливый упрек, моя личная география такая микроскопическая по сравнению с тем, что могло бы быть: Берлин – Нью-Йорк – Тель-Авив – Сидней или даже, простите за выражение, Порт-Морсби (всего-то отделен от Австралии проливом Торреса) – почему бы нет?… А я живу крошечной буквой П: если от дома моего детства на Садовой пойти к моему взрослому дому на Рубинштейна… пойти-пойти… Садовая, Невский, Рубинштейна… за 18 минут можно дойти. Плюс 2 минуты на чуть замедлить шаг на Аничковом мосту.
В детстве (детство было до тридцати лет) я жила на углу Садовой и Гороховой… хочется сказать «на углу Садовой и Дзержинского», ведь это Вера Павловна жила на Гороховой, а я жила на Дзержинского. В доходном доме конца XVIII века, в роскошной квартире 200 метров с закоулками и коридорчиками с видом на магазин «Водка. Крепкие напитки», первая подворотня от угла, двор-колодец… Почему подворотня, почему двор? Как почему? Это же Питер. 1 мая и 7 ноября по улице, от ТЮЗа до Адмиралтейства, шла демонстрация. Тогда в нашу подворотню ставили грузовик, чтобы из двора не выскочили злоумышленники и не напали на демонстрантов. Так мы и сидели по домам замурованные… ну, это такая питерская история, кто жил в центре, знает, – между грузовиком и стеной не пролезешь, а ползти под грузовиком страшно.
Гороховая (улице вернули старое название в 1991 году) – чудная улица, по-петербургски «богатая», так называл ее Достоевский, по-ленинградски демократичная. По ней, одной из немногих центральных улиц, был разрешен проезд грузового транспорта, и от выхлопных газов воздух был черный, – придя домой, нужно было смахнуть черную пыль с лица, как пыль с мебели. Но жить там было – счастье! Можно встать лицом к Адмиралтейству, спиной к ТЮЗу, и будет ПИТЕР.
Так вот – через подворотню во двор-колодец (во дворе всегда, днем и ночью, грузчики разгружали грузовик с водкой-крепкими напитками) – в подъезд, – осторожно, в подъезде лужа! – нужно впрыгнуть сразу на вторую ступеньку лестницы. Это не поэтическая лужа после дождя, который в Питере, понятное дело, круглый год – о, нет. Рядом же «Водка. Крепкие напитки»!.. Лужа была всегда, – люди ходили по накатанному маршруту: магазин – где-то рядом выпить – и шмыгнуть в наш подъезд справить малую нужду. Но это казалось… ничем это не казалось, ни «фу, какая гадость», ни данностью жизни, просто перепрыгнул – и всё. И вознесся на четвертый этаж без лифта по лестнице, перпендикулярной небу. Ну а когда вознесся, там уже все хорошо – книги-картины, и тому подобный всяко-разный профессорский быт, и папа в клубах дыма с журналом «Новый мир» или с чьей-то диссертацией. Когда папа принимал коллег из европейских университетов (частные визиты, но иногда проходили в сопровождении людей в штатском), мама мыла лестницу, сама. Зачем? Чтобы европейские профессора не увидели лужу. Они что, не могут перепрыгнуть? Пусть прыгают, как советские профессора. «Неудобно», – вздыхала мама.
Напротив дома, с Садовой, районная библиотека. О-о-о! Счастье. Запах книг, абонемент, формуляр, к полкам не пускают, но, если библиотекарша Лия Марковна тебя полюбила, пускают. Мне было лет тринадцать, когда она, в знак своего особого расположения, дала мне «Виконт де Бражелон», три тома – ТРИ. Дюма – дефицит подефицитней копченой колбасы. Я их потеряла. Ну, то есть у меня их украли. Носила в школу, читала на переменах, открыла портфель – нету!.. Можно заплатить 25 рублей (в пятикратном размере), папа мне даст и ругать не будет, но у Лии Марковны будут неприятности. Нужно вернуть – не деньги, а книги, но где их взять? Бедная, бедная Лия Марковна, я готова сама встать на полку вместо «Виконта де Бражелона» – что делать?!.
Если выплеснуться из дома и пойти по Садовой к Невскому, то первый важный дом – кинотеатр «Сатурн». Не пышный, как «Аврора» или «Титан» на Невском, а так, захолустный, и мест немного, и фильмы не первым экраном – немного странно, что в пяти минутах от Невского никогда не идут новые фильмы, а всегда старые, например «Неуловимые мстители». Однажды папа так устал после защиты сразу троих аспирантов, что по-мальчишески забежал туда, минуя дом, тайком посмотрел «Приключения неуловимых» и пришел домой, довольный и аспирантами, и кино, – в этот вечер он умер. Сейчас в здании кинотеатра «Сатурн» театр «Приют комедианта».
Я думала, что никогда не буду смеяться, но уже через год мы с подружкой, хохоча, наперегонки неслись по Садовой с колясками с новорожденными дочками, игра называлась «Бег с колясками»: кто быстрее добежит до Невского. Рожать детей рано – хорошо, вместе несетесь по Садовой. Мимо магазина «Красная Шапочка» – пупсики, игрушечные кастрюльки, чайнички, утюжки, игрушечная единица стоила от 30 копеек до рубля. (Когда дочка подросла, мы с ней заходили в «Красную Шапочку», я покупала своей дочке игрушки каждый день. Я избаловала свою дочь. Она до сих пор хочет игрушки каждый день. Ну и что?)
…Мимо городской музыкальной школы, главной музыкальной школы в городе, в нее брали самых способных. (Либо по блату. Нас-то по блату, на скрипку, а слуха хорошо если на деревянный ксилофон из «Красной Шапочки» наберется. По блату взяли, а мы не пошли! Не нужно ребенку быть там, где он «не самый».)
…Мимо Апраксина двора, иногда на ходу поглядывая в витрины, иногда пиная друг друга коляской – кто быстрей добежал до Невского, тому приз: пока проигравшая остервенело трясет обе коляски, победившая в гонке может пройтись по Невскому одна, без коляски. Счастье. Если идти по Садовой от кинотеатра «Сатурн», если перейти дорогу (Мучной переулок) – будет садик. В садике желтое здание с колоннами – это бывший Ассигнационный банк, первая работа Кваренги в Санкт-Петербурге, поэтому в конце шестидесятых в садике поставили памятник Кваренги. В этом садике публично сжигали износившиеся бумажные деньги. Люди стояли на Садовой и смотрели – вау, деньги горят! Наверное, думали: чем сжигать, лучше бы нам отдали. Это было в 1860-х годах. А в 1930-м в здании банка открылся Ленинградский Финансово-экономический институт, все называют садик «садик ФИНЭКа». В садик ФИНЭКа я пришла посидеть-на-скамейке-поплакать-подумать – что делать с Дюма. В этом садике у меня был враг: главный местный хулиган, который почему-то выбрал меня в качестве жертвы: подстерегал и кричал «еврейка», громко так орал, на всю улицу: все прохожие понимали, что это я – еврейка. Я воспитывала волю – никогда не обходила садик по другой стороне, а, сжав кулаки, проходила мимо – медленно и повторяла про себя «Зоя, Любка, Ульяна» – это имена героев, они бы ни за что не стали обходить! И я повторяла имена героев и еще «не победишь меня, не заставишь бояться, я ка-ак закричу – „Фаши-ист!“». Ни разу не закричала. Воспитывала волю молча. Меня не учили, что на улице можно кричать. А также махать руками при ходьбе… Но утром мой враг был в школе, вот я и пришла. Села на скамейку, подумала и заплакала. И тут – как из-под земли – хулиган. Увидел, что я плачу, и говорит: «Я тебя люблю». Вот оно что. Оказывается, это все была Первая Любовь. Он принес мне Дюма. Три тома. Откуда взял? Ну, когда первая любовь, что хочешь возьмешь. Он обрадовался: до этого он не знал, как проявить свою любовь, и тоску, и возмущение несправедливостью жизни – он хочет это, а вот как раз этого у него никогда не будет. Человек, особенно маленький, интуитивно понимает все, и он знал, что нам с ним не по пути. Интересно, кем он стал, когда вырос, – бомжом, олигархом? Только не инженером, для инженера в нем было слишком много страсти… Когда главный хулиган говорит «я тебя люблю» – это вообще-то немалое счастье.
За садиком ФИНЭКа Гостиный Двор (вот где счастье – купить на галерее джинсы у спекулянта), напротив ресторан «Метрополь»: парадная красота, лестница, «как в музее», салфетки накрахмаленные, свернуты в конус, папа водил меня сюда есть киевские котлеты. Папа рассказывал: в конце XVIII века здесь был построен доходный дом, – вкусная котлета, детка? – затем известный петербургский ресторатор Немчинский открыл здесь ресторан «Гостиный Двор», затем обанкротился, и ресторан перешел в руки «Санкт-Петербургского товарищества официантов и поваров», – ешь, детка, – а с 1931 года заведение уже было государственным – тут папа вздыхал, а я ела киевскую котлету, метрополевские котлеты были огромные… В «Метрополе» у меня была свадьба, типичная свадьба пела и плясала. «Метрополь» считался престижным, солидным, ленинградская номенклатура его любила, жених был из номенклатурной семьи. Платье с трехметровым шлейфом, шлейф несут две подружки, и все, что полагалось на номенклатурную свадьбу, с чем мои родители тактично смирились – лучший в городе тамада, лучший в городе каравай, лучшее в городе пшено или какое-то другое зерно, которым нас обсыпали, как куриц, – и сто человек моих близких друзей скакали под украдкой заказанную «Хаву Нагилу», номенклатурные гости тактично смирились… Теперь мы в «Метрополь» не ходим, там стало глупо. Только иногда в кулинарию: знаменитые пирожки, и паштет, и печенье «Суворовское», все ленинградцы его знают – на нем сверху шоколад. А вот торты в «Метрополе» не очень, слишком «советские» – бисквит и много крема.
Чтобы с Садовой попасть к Катькиному саду, не выходя на Невский, можно пойти по переулку Крылова. Переулок Крылова, дом 3 – Очень Важный Адрес. Трехэтажный желтый дом, когда-то самый важный адрес, ОВИР Центрального района. Сколько волнений здесь было, сколько страстного мелкого жульничества – получить разрешение на выезд в Америку! в Париж! в Германию! – получить новый паспорт, не сдавая старого, получить два новых паспорта, съездить по новой визе в старом паспорте, – когда-то весь мир начинался здесь, на Крылова, 3. Вышли к Катькиному садику, к Публичке. Я впервые пришла в Публичку юным гордым кандидатом наук: потеряла автореферат своей диссертации, а в Публичке он как раз имелся, в Публичке его не потеряли. Вошла в тот корпус, который построил Росси, отдала фотографию 3×4, оформила билет, получила на входе какую-то бумажку, сделала копию своего автореферата, прониклась духом Публички (я тут, в этих стенах, как Державин, Гнедич, Стасов, Кипренский, Крылов, Батюшков, Дельвиг), прочитала на памятной доске приказ первого директора Публички: «Истинная цель открытия книгохранилища состоит в том, чтобы всякий, кто бы он ни был, мог требовать для своего употребления всякого рода печатные книги, даже и самые редкие, коих в частном состоянии трудно иметь, а иногда, по обстоятельствам, и отыскать нигде невозможно…», и, как героиня «Москва слезам не верит», которая хотела «познакомиться в приличном месте», отправилась в курилку. И там, в курилке, смяла и выбросила «какую-то бумажку» в урну – она мне мешала красиво курить. А на выходе из Публички – ой. Не выпускают! Говорят: «Тут у нас Храм Науки, а вы! Выбросили бумажку! У нас посещаемость 1 300 000 человек ежегодно, и ни один! Из них! Не выбросил! Бумажку!» И я в обратном порядке – в курилку, в урну, ворча «это же не Остромирово Евангелие, не Синайский кодекс, не библиотека Вольтера, это всего лишь какая-то бумажка», вытащила мусор, нашла в окурках свою бумажку, разгладила, вымыла и долго сушила на батарее. Как дура… Если у Катькиного сада перейти Невский, через пару минут будет Книжная Лавка Писателей. Когда я вижу свои книги в витрине, я стою-смотрю-и-думаю: «Счастье-счастье-счастье».