Воспитательные моменты. Как любить ребенка. Оставьте меня детям (Педагогические записи) - Стоцкая Любовь 7 стр.


Смутившись, он уносит тряпку. Наклоняю стол, остальное вытираю промокашкой. Стефан молчит, наконец неуверенным голосом – делает попытку:

– Почему на этом стекле (ламповом) буквы Г. С.?

– Наверное, это начальные буквы имени и фамилии фабриканта.

Стефан задает целый ряд вопросов – а означают они одно: «Вот мы разговариваем. Тот инцидент уже забыт. Кто станет о такой мелочи помнить?»

А сам ведь помнит.

Вечером:

– Я налью чаю, хорошо?

– Хорошо.

Мне наливает полный стакан, а себе немногим больше половины.

– Придержите, пожалуйста, – говорит он, пролезая за стол. – Теперь уже не разлил.

Если бы не мои глаза, я описал бы все подробнее – я пропустил ряд деталей.

Утром после чая Стефан сказал «спасибо» и подал мне полотенце. Извинился не словом, а поступком.

Ребенок наблюдает себя, анализирует свои поступки. Только мы не замечаем этот труд ребенка, ибо не умеем читать между строк нехотя бросаемых им фраз. Мы хотим, чтобы ребенок нам поверял все свои мысли и чувства. Сами мы не слишком склонны к откровенности, потому и не хотим или не умеем понять, что ребенок намного стыдливее, уязвимее нас, тоньше реагирует на грубую слежку за движениями его души.

– Я сегодня не молился, – говорит Стефан.

– Почему?

– Забыл. – Пауза. – Если я умываюсь утром, я сразу потом молюсь, а если не умываться, то молиться забываю.

Стефан не моется из-за чесотки.


Для него представляет трудность форма с «пан». Он предпочитает старинное просторечное: «Угадай, пан, погоди, пан, не говори, пан» – и тут же: «Угадайте, пан доктор»

To опять: «Пан доктор писали бы, а я тут болтаю и пану доктору мешаю».


Вопрос о санках обсужу с ним в намеченном важном разговоре. Скоро, наверное, и снег сойдет. И хорошо вышло, что я не сделал ему замечание. Вот в чем секрет его халатного отношения к занятиям:

– Я так боялся в мастерской, что мастер почувствует запах мази. Он – сюда, а я мигом на другой конец. А утром я катался на санках, чтобы выветриться.


Две привычки из приюта: Стефан смеется тихо, прикрывая рот.

– Почему ты не хочешь громко смеяться?

– Воспитательница говорит – это некрасиво.

– Может, потому, что там много детей и было бы шумно…


Вторая – каждый день он оставлял на столе кусочек бублика и чай на донышке. Видно, это неспроста.

– Скажи, Стефек, почему ты всегда оставляешь что-то?

– Нет, я съедаю.

– Слушай, сынок, если ты не хочешь сказать почему – не говори. (Право на тайну!) Но ведь ты оставляешь недоеденное.

– Э-э-э, говорят, если все съедать, то как будто с голодного края приехал и год не ел.

Увидев, что и это признание далось ему с трудом, я больше не настаивал. Сам не желая того, я его обидел. И мне было бы неприятно, если бы я похвастался знанием этикета, но вдруг оказалось бы, что мои манеры – вовсе не хороший тон.


Подражание.

– Пан доктор, я хочу писать большое «К» так, как вы пишете.

В Доме сирот много детей перенимали некоторые мои буквы.

Эти буквы, которыми пользуются взрослые, лучше, ценнее. Помню, как я долго бился, чтобы научиться писать большое «В» так, как отец писал на конверте в адресе: «Вельможному пану такому-то». Я полагал, что удивлю учительницу, а получил резкую отповедь.

– Вот станешь папашей, тогда и пиши как хочешь.

«Почему? А ей-то что? Что в этом плохого?» – я был удивлен и обижен…

Сегодня во время диктанта пришел фельдшер с бумагами. Я не заметил, что Стефан внимательно смотрит, как я пишу. А он смотрел: после ухода фельдшера он стал писать с такой скоростью, что и мечтать нельзя было, чтобы это прочесть.

Как у учителя на моей совести только три строки преступно небрежного письма, а как у воспитателя у меня очень тонкий рефлекс бунта против собственного несовершенства.

– Я хочу писать быстро, как вы, хочу на вас походить.

Ну что ж, попробуем:

– Смотри, парень, что ты тут накалякал. Блям… дям… брам… Почему эти три строки так тебе не удались?

– Не знаю (смущенная улыбка).

– Может, ты устал?

– Я не устал…

Не хочет лгать, а правды сказать не может.


Мы проверяем его успехи в технике чтения. Так как мы читаем теперь книгу с более мелким шрифтом, пришлось считать буквы.

– Там было тридцать семь строк по семнадцать букв – это значит шестьсот двадцать девять букв. Ты их прочел за двести десять секунд, это значит три буквы в секунду. А здесь шестьдесят пять строк по двадцать семь букв – ты прочел их за шесть с половиной минут. Ты читаешь почти пять букв в секунду.

Это не произвело на него особого впечатления, хотя он с любопытством смотрел на мои подсчеты.


Перед тем как уснуть:

– Поцеловать тебя на ночь?

– А что, я святой?

– А разве только…

– Или ксендз – или кто?


Люблю, когда читаю, встречать легкие слова: «окликнула», «довольна», «разожгла».

Меня сердят слова: «защищающихся»… «дождливый день»…


Легкая задачка; он уже решал и более трудные, а теперь путается в трех соснах. Какого черта?

– Ой, пан доктор, тут струпик.

– Где?

– Вон тут, – показывает на шею. – Это не чесотка?

– Нет, завтра вымоешься, и все пройдет.

И уже арифметика идет без запинки.

* * *

Одиннадцатый день

Когда я надел синие очки, Стефан спросил шепотом:

– У вас очень болят глаза?

Шепот и улыбка – только благодаря Стефану я обратил на них внимание – в интернате я бы их не заметил.


– Я здоров, а вы больны, – сказал он вечером.

Это честный способ выражения сочувствия. Мы говорим красивее, но меньше чувствуем. Я ему благодарен за эти слова.


Не знаю, почему он сказал:

– А я теперь о брате вообще не думаю.

– Это плохо, ты должен думать об отце и брате.

Зловредная война.


Он плакал, когда я уезжал в больницу. Полагаю, что это воспоминание из родимого гнезда: надо плакать, когда кого-то кладут в больницу, когда кто-то умирает.

Он меня навестил в больнице вместе с Валентием.

– Пан доктор, а те офицеры тоже больные?

– Да.

– Глаза болят?

– Нет, разные болезни.

– А в карты они играют на деньги?

II. Как любить ребенка

Хочу научить понимать и любить

1. Как, когда, сколько, почему?

Я предчувствую множество вопросов, ждущих ответа, множество сомнений, ищущих объяснений.

И отвечаю:

– Не знаю.

Каждый раз, когда ты, отложив книгу, начнешь плести нить собственных мыслей, – книга достигла намеченной цели. Если же ты поспешно листаешь страницы в поисках рецептов и указаний, досадуя и привередничая, что их мало, – знай, если и есть в этой книге советы и инструкции, то появились они не помимо воли автора, а вопреки ей.

Я не знаю и знать не могу, как неведомые мне родители в неизвестных мне условиях могут воспитывать незнакомого мне ребенка; подчеркиваю: «могут», а не хотят, «могут», а не должны.

«Не знаю»: для науки это туманность, откуда возникают и рождаются новые мысли, все более близкие к истине.

«Не знаю»: для ума, не посвященного в научное мышление, – мучительная пустота.

Я хочу научить понимать и любить чудесное, полное жизни и ослепительных сюрпризов творческое «не знаю» современной науки в отношении ребенка.

Я хочу, чтобы стало понятно: никакая книга, никакой врач не заменят собственной бдительной и чуткой мысли, собственного приметливого взгляда.

Часто встречается мнение, что материнство облагораживает женщину, что только став матерью, она созревает духовно. Да, материнство пламенными вспышками высвечивает вопросы, охватывающие все области жизни внешнего и внутреннего мира; но их можно и не заметить, или трусливо отложить на далекое будущее, или возмущаться, что их решения не купишь.

Приказать кому-то вложить в голову готовые мысли – все равно что велеть чужой женщине родить твоего ребенка. Есть мысли, которые надо в муках рожать самому, и они-то и есть самые ценные. Они определяют, что ты, мать, дашь ребенку – грудь или вымя, воспитаешь его как человек или как самка, будешь руководить ребенком или будешь силком волочь за собой на аркане принуждения, будешь играть им, пока он мал, и нежностями с ним восполнять скупые или постылые ласки мужа, а когда он чуть подрастет, бросишь его на произвол судьбы или возжелаешь его ломать.

Ребенок не бывает твоим

2. Ты говоришь: «Мой ребенок». Когда, как не во время беременности, у тебя есть на это наибольшее право? Биение крохотного, как косточка персика, сердца – эхо твоего пульса. Твое дыхание дает и ему кислород из воздуха. Общая кровь течет в вас, и ни одна красная капля крови еще не ведает, останется ли она твоей, перейдет ли к нему, или, излившись, погибнет данью тайне зачатия и рождения. Кусок хлеба, что ты жуешь, – строительный материал для ног, которыми он будет бегать, кожи, их покрывающей, глаз, которыми он будет смотреть, мозга, в котором воспылает мысль, рук, протянутых к тебе, улыбки, с которой он позовет: «Мама!»

Вместе вам суждено пережить решающий миг: вместе вы будете страдать общей мукой. Ударит колокол и возвестит:

– Готово.

И в тот же миг оно, дитя твое, заявит: «Я хочу жить собственной жизнью!» – а ты отзовешься: «Живи теперь собственной жизнью!»

Мощными судорогами утробы будешь ты изгонять его из себя, не скорбя о его боли; мощно и решительно будет прорываться дите вперед, не скорбя о боли твоей.

Жестокое действо.

Нет. И ты, и ребенок, совершите сто тысяч незаметных, нежных, чудесно ловких движений, чтобы, забирая свою долю жизни, он не забрал больше, чем положено ему по праву, по вечному, всеобъемлющему праву жизни.

«Мой ребенок».

Нет. Ни в месяцы беременности, ни в часы родов ребенок не бывает твоим.

Эта пылинка охватит мыслью все

3. Ребенок, которого ты родила, весит 10 фунтов.

В нем восемь фунтов воды и горстка углерода, кальция, азота, серы, фосфора, калия, железа. Ты родила восемь фунтов воды и два фунта пепла. Каждая капля этого твоего ребенка была тучкой, кристалликом снега, туманом, росой, родником, илом в городском канале.

Каждый атом углерода или азота связывался в миллионы соединений.

Ты лишь собрала все, что было.

Земля, повисшая в бесконечности.

Ближайший спутник – Солнце – в пятидесяти миллионах миль.

Диаметр маленькой нашей Земли – это три тысячи миль огня с тонкой, всего лишь десятимильной, остывшей скорлупкой.

На тонкой скорлупе, заполненной огнем, посреди океанов разбросана горстка суши.

На суше, среди деревьев и кустов, насекомых, птиц и зверей, копошатся люди.

Среди миллионов людей и ты произвела на свет одного. Что именно? Травинку, пылинку – ничто.

Такое оно хрупкое, что его может убить бактерия, которую в тысячу раз увеличишь – а она всего лишь точечка в поле зрения…

Но это ничто – кровь от крови и плоть от плоти морской волны, вихря, молнии, солнца, Млечного Пути. Эта пылинка – брат колосу и траве, дубу и пальме, птенцу, львенку, жеребенку и щенку.

В ней то, что она чувствует, видит, что заставляет ее страдать, радоваться, любить, доверять, ненавидеть, верить, сомневаться, что ее привлекает и отталкивает.

Эта пылинка охватит мыслью все: звезды и океаны, горы и пропасти. А что такое суть души, как не Вселенная, только безмерная?

Вот оно, противоречие человеческой сути, рожденной из праха, в котором Бог поселился.

Это общий ребенок, матери и отца, дедов и прадедов

4. Вот ты говоришь: «Мой ребенок».

Нет, это общий ребенок, матери и отца, дедов и прадедов.

Чье-то далекое «я», спавшее в веренице предков, голос истлевшего, давно забытого захоронения вдруг зазвучали в твоем ребенке.

Триста лет назад, в годину войны или мира, в калейдоскопе скрещивающихся рас, народов, классов, по обоюдному согласию или силой, в минуту ужаса или любовного упоения, кто-то овладел кем-то: обманул ли, соблазнил ли – никто не знает, кто и когда, но Бог вписал это в Книгу судеб, а антрополог отгадывает по форме черепа или цвету волос.

Бывает, впечатлительный ребенок фантазирует, что он – подкидыш в родительском доме. Так оно и есть: его прародитель умер века тому назад.

Ребенок – пергамент, плотно заполненный мелкими иероглифами, в котором ты сумеешь прочесть лишь часть; кое-что ты сможешь стереть или вычеркнуть и наполнить собственным содержанием.

Страшный закон. Нет, прекрасный. В каждом твоем ребенке он кует первое звено в бессмертной цепи поколений. Поищи спящую в этом твоем чужом ребенке собственную частицу. Может, ты ее и заметишь, может, даже и разовьешь.

Ребенок и бесконечность.

Ребенок и вечность.

Ребенок – пылинка в пространстве.

Ребенок – миг во времени.

Кем ему быть?

5. Ты говоришь: «Он должен… Я хочу, чтобы он…»

И ищешь пример, которому он должен подражать, ищешь, какой жизни ты для него хочешь.

Это ничего, что вокруг – посредственность и заурядность. Это ничего, что вокруг – серость.

Люди топчутся, копошатся, хлопочут, – мелкие заботы, слабые стремления, ничтожные цели…

Несбывшиеся надежды, разъедающая горечь, вековечная тоска.

Кривда правит.

Ледяные стены сухого равнодушия, от лицемерия дышать нечем.

У кого клыки и когти – нападает, кто кроток – уходит в себя.

И ведь не только страдают люди, еще и марают себя…

Кем ему быть?

Воителем или только тружеником, вождем или рядовым? Или всего-навсего просто счастливым?

Где счастье, в чем оно – счастье? Знаешь ли ты дорогу к нему? И есть ли на свете те, кто знает?

Ты выдюжишь?

Как предугадать, как защитить?

Мотылек над пенящимся потоком жизни. Как придать ему стойкости, но не затруднить полет, как закалить его крылья, а не подрезать?

Стало быть, собственным примером, помощью, советом, словом?

А если он их отвергнет?

Через пятнадцать лет он будет вглядываться в будущее, а ты – в прошлое.

В тебе – воспоминания и привычки, в нем – непостоянство и дерзкая надежда. Ты колеблешься – он ждет и доверяет, ты опасаешься – а он беспечен.

Молодость, если она не глумится, не проклинает, не презирает, всегда жаждет исправить ошибки прошлого.

Так должно быть. А все же…

Пусть ищет, только бы не заблудился, пусть стремится к вершинам, только бы не упал, пусть выкорчевывает, только бы рук не поранил, пусть сражается, только осторожно… осторожно.

Он скажет:

– А я думаю по-другому. Хватит меня опекать.

Значит, ты мне не доверяешь?

Значит, я тебе не нужна?

Тебя душит моя любовь?

Дитя беспечное, жизни не ведающее, дитя бедное, дитя неблагодарное!

Разве любовь – услуга, за которую ты требуешь платы?

6. Неблагодарный.

А земля благодарна Солнцу за его свет? А дерево – семени, из которого выросло? Поет ли соловей своей матери, согревавшей его своей грудью?

Отдаешь ли ты ребенку полученное тобой от родителей или всего лишь одалживаешь, чтобы потом отобрать, скрупулезно все записывая и высчитывая проценты?

Разве любовь – услуга, за которую ты требуешь платы?

«Мать-ворона, как безумная, мечется вокруг, садится чуть не на плечи юному смельчаку, хватает клювом за палку или за ветки над его головой, как молотом стучит головой по дереву, грызет ветки и каркает в отчаянии хрипло, надсадно и отвратительно. Когда мальчишка сбрасывает птенца, она кидается наземь и, волоча крылья, разевает клюв, хочет каркнуть, но голоса нет, машет крыльями и скачет к ногам мальчишки, обезумевшая, смешная, словно она первая в своем роду решилась на самоубийство. Когда были перебиты все ее детеныши, она взлетела на дерево к опустошенному гнезду и, кружась над ним, о чем-то думала…» (Жеромский)[4]

Материнская любовь – это стихия. Люди изменили ее по-своему. Весь цивилизованный мир, исключая разве что некоторые слои, не затронутые культурой, практикует детоубийство. Супруги, у которых двое детей, когда могло бы быть двенадцать, – это убийцы десятерых неродившихся, среди которых и был тот единственный, именно «их ребенок». Может, среди неродившихся они убили самого дорогого…

Так что же делать?

Надо растить не тех детей, что не родились, а тех, которые рождаются и будут жить.

Напыщенность незрелости.

Я долго не хотел понять, что необходим расчет и забота о детях, которые рождаются. В неволе разорванной на части Польши, подданный, а не гражданин, я бездушно не желал помнить, что вместе с детьми должны появляться на свет школы, рабочие места, больницы, культурные условия жизни. Безрассудную плодовитость я сегодня воспринимаю как зло и легкомысленный проступок: возможно, мы в преддверии возникновения новых законов, диктуемых евгеникой и демографической политикой.

Назад Дальше