Между тем книга продавалась все лучше – что бы ни было тому причиной. Однажды мне позвонила Аделе и, как обычно, тепло и чуть насмешливо сказала: «Если так дальше пойдет, ты разбогатеешь и бросишь бедняка Пьетро». Потом она передала трубку мужу: «Гвидо хочет с тобой поговорить». Я разволновалась: мы с профессором Айротой редко общались, и при нем я всегда чувствовала себя неловко. Но отец Пьетро был очень доброжелателен, поздравил меня с успехом, посмеялся над стыдливостью моих злопыхателей, сказал о затянувшемся в Италии Средневековье и похвалил меня за вклад в модернизацию страны – примерно в таких выражениях. О моей повести он умолчал, ему и без того забот хватало. Но мне было приятно, что он захотел меня поддержать, выразить свое уважение.
Мариароза тоже отнеслась ко мне тепло и очень меня хвалила. Вначале она заговорила о самой книге, но вскоре сменила тему и пригласила меня в университет, принять участие в том, что она называла неудержимым течением событий. «Приезжай прямо завтра! – настаивала она. – Ты видела, что происходит во Франции?!» Я знала, что происходит, целыми днями просиживала у старого радиоприемника голубого цвета: мать держала его на кухне, поэтому приемник был весь в жирных пятнах. «Да, просто потрясающе! – сказала я. – Нантер, баррикады в Латинском квартале…» Но она явно знала больше и увлекалась этим сильнее меня. Они с друзьями планировали отправиться в Париж, и она предложила мне поехать вместе с ними на автомобиле. Это было так заманчиво, что я сказала: «Хорошо, я подумаю». Сесть в машину в Милане, проехать по Франции, оказаться в Париже, в центре восстания и зверств полиции, окунуться с головой в раскаленную магму тех месяцев, продолжить путешествие, начатое несколько лет назад с Франко. И как было бы здорово поехать именно с Мариарозой – среди всех моих знакомых не было второй такой девушки – настолько модной, без предрассудков, разбирающейся в мировой политике почти на равных с мужчинами. Я восхищалась ею: разве другая смогла бы так все бросить и уехать? Кумиры того времени – Руди Дучке[2], Даниэль Кон-Бендит[3] – бесстрашно противостояли насилию со стороны реакционных сил, как в фильмах о войне, где героические роли, как всегда, доставались мужчинам. Равняться на них девчонкам было трудно – они могли лишь любить их, внимать их идеям и переживать за них. Мне пришло в голову, что среди друзей Мариарозы, собирающихся во Францию, мог оказаться и Нино – они ведь были знакомы. Подумать только: увидеть его, погрузиться с головой в это приключение, вместе с ним подвергать себя опасностям… На улице давно стемнело, на кухне было тихо, родители спали, братья все еще гуляли на улице, Элиза мылась, закрывшись в ванной. Уеду отсюда, завтра же утром уеду!
13
Я уехала, но не в Париж. Сразу после выборов, отметивших тот беспокойный год, Джина отправила меня по городам Италии продвигать книгу. Начала я с Флоренции. Одна дама-профессор, дружившая с приятелем семьи Айрота, пригласила меня выступить на педагогическом факультете перед тремя десятками студентов и студенток – в то время распространилась практика устраивать такие встречи вместо обычных лекций. С первого взгляда меня поразило, что некоторые девушки выглядели даже хуже описанных моим будущим свекром в «Понте»: плохо одетые, неумело накрашенные, сумбурно и слишком эмоционально излагающие свои мысли, недовольные системой экзаменов и отношением к себе преподавателей. По подсказке профессора я с подчеркнутым энтузиазмом высказалась по поводу студенческих манифестаций, особенно во Франции. Я делилась тем, о чем успела прочитать, и нравилась сама себе. Я чувствовала, что говорю уверенно и ясно, что девушки восхищаются мной, моей манерой говорить, моими знаниями, моим умением касаться сложных мировых проблем и складывать их в единую картину. Одновременно я заметила, что стараюсь не упоминать о своей книге. Мне было неловко говорить о ней: я боялась, что слушатели отреагируют на нее так же, как девчонки из нашего квартала, поэтому я предпочитала рассуждать о прочитанном в «Тетрадях Пьячентини»[4] и «Ежемесячном обозрении»[5]. Но приглашали-то меня рассказать о книге, и начали задавать вопросы. Сначала спрашивали исключительно о сложностях, которые приходится преодолевать героине, чтобы выбраться из среды, в которой она родилась. И только ближе к концу беседы одна девушка, высокая и тощая, попросила, нервно посмеиваясь, объяснить, почему я сочла необходимым включить в свой гладкий текст этот скабрезный фрагмент.
Я смутилась, кажется, покраснела, и пустилась в сложные социологические рассуждения, пока не догадалась сказать, что считаю необходимым свободно говорить о человеческом жизненном опыте во всем его многообразии, в том числе о том, что представляется нам настолько неприличным, что мы предпочитаем молчать об этом даже наедине с собой. Эти мои слова явно понравились публике, и мне удалось вернуть себе расположение аудитории. Профессор, пригласившая меня, одобрила эту мою мысль, сказала, что подумает над ней и обязательно мне напишет.
Благодаря ее поддержке в голове у меня утвердились некоторые идеи, которые я вскоре стала повторять, как песенный припев. Я часто прибегала к ним в публичных выступлениях, озвучивая их то с юмором, то серьезно, то коротко, то длинно и замысловато. Особенно уверенно я почувствовала себя в Турине, на вечере в книжном магазине: народу собралось довольно много, и публика подобралась без комплексов. К тому времени я уже спокойно воспринимала расспросы – доброжелательные или провоцирующие – об эпизоде с сексом на пляже, тем более что у меня имелся готовый отточенный ответ, встречавший неизменный успех.
В Турине меня по просьбе издательства сопровождал пожилой друг Аделе – Тарратано. Он гордился тем, что с самого начала предсказал успех моей книге; туринской публике он представил меня теми же восторженными словами, что и некоторое время назад в Милане. В конце вечера он поздравил меня с огромным прогрессом, которого я достигла за короткое время. Затем, как всегда добродушно, он спросил: «Почему вы соглашаетесь, когда эротическую сцену из вашей повести называют скабрезной? Почему сами так ее определяете?» Он объяснил, что я не должна этого делать потому, что повесть не ограничивается эпизодом на пляже, в ней есть куда более интересные и важные сцены. К тому же если все вокруг и твердили о дерзости моего сочинения, то только потому, что его написала молодая девушка. «Откровенность, – заключил он, – не чужда хорошей литературе и подлинному искусству слова, что вовсе не делает их скабрезными».
Мне стало стыдно. Этот образованнейший человек тактично объяснил мне, что в моей книге нет ничего стыдного и зря, говоря о ней, я молча соглашаюсь, что якобы совершила смертный грех. Иначе говоря, я все преувеличивала. Я терпела близорукость своей аудитории, ее поверхностность. «Хватит, – сказала я себе. – Нельзя так зависеть от чужого мнения, надо учиться возражать читателям, не опускаться до их уровня». Я решила строже обходиться с теми, кто заводит речь об этих эпизодах, – при первой же возможности начну.
За ужином в ресторане отеля, который нам оплачивало издательство, я смущенно, но с интересом слушала, как Тарратано цитирует Генри Миллера, доказывая мне, что я вполне целомудренный автор. Он называл меня «милой девочкой» и говорил, что многие талантливейшие писательницы двадцатых и тридцатых годов знали и писали о сексе такое, чего я и представить себе не могу. Я записала их имена в свою тетрадь. Этот человек, думала я, несмотря на все похвалы, не видит во мне большого таланта; в его глазах я обычная девчонка, которая не заслужила обрушившегося на нее успеха; даже страницы, больше всего волнующие читателей, он не воспринимает всерьез. Конечно, необразованных людей они шокируют, но таких, как он, – ни в малейшей степени.
Я сказала, что немного устала, и стала помогать Тарратано, выпившему лишнего, подняться. Это был низенький человек с солидным животом, любитель вкусно поесть, с вихрами седых волос, торчащими над большими ушами, красным лицом, тонким ртом, большим носом и очень живыми глазами. Он много курил, и пальцы у него были желтые. В лифте он попытался обнять и поцеловать меня. Мне с трудом удалось его оттолкнуть, но он не сдавался. В памяти отпечатались прикосновения его живота и проспиртованное дыхание. До того мне и в голову не могло прийти, что порядочный и образованный пожилой человек, близкий друг моей будущей свекрови, способен на подобное. Когда мы вышли из лифта, он попросил у меня прощения, сказал, что это все от вина, и поспешил скрыться за дверью своей комнаты.
14
На следующий день за завтраком и потом в машине, которая везла нас в Милан, он увлеченно рассказывал о времени, которое считал лучшим в своей жизни, – 1945–1948 годах. В его голосе звучала искренняя грусть, которая исчезла, когда он начал с энтузиазмом рассуждать о новой революции – силе, которая, по его словам, должна поднять и молодых, и старых. Я без остановки кивала, поражаясь воодушевлению, с каким он доказывал мне, что в прошлом был таким же, как я сейчас, и как счастлив был бы туда вернуться. Мне стало немного жаль его. Одно из событий, о котором он упомянул, назвав точную дату, позволило мне быстро сосчитать в уме: человеку, сидевшему рядом со мной, было пятьдесят восемь лет.
В Милане неподалеку от издательства я распрощалась со своим компаньоном. Мысли путались: ночью я плохо спала. Оставшись одна, я попыталась забыть об отвратительных прикосновениях Тарратано, но мне было трудно избавиться от ощущения запачканности, которое напоминало мне о грязи нашего квартала. В издательстве меня встретили восторженно, и это была не просто вежливость, как несколько месяцев назад, – все действительно были мне рады, словно говорили: «Какая же ты молодец, и какие молодцы мы, что поверили в тебя!» Даже девушка в приемной, единственная во всем издательстве, кто относился ко мне с некоторым высокомерием, вышла из своей кабинки и обняла меня, а редактор, недавно придирчиво правивший мой текст, впервые пригласил меня на обед.
Мы расположились в полупустом ресторанчике неподалеку от издательства, и он сказал, что мое письмо обладает тайным завораживающим действием. В перерыве между сменой блюд он добавил, что мне пора задуматься над новой книгой – спешить не надо, но и почивать на лаврах не годится. Он напомнил, что в три часа меня ждут в Государственном университете. Мариароза была тут ни при чем, издательство по своим каналам организовало для меня встречу со студентами. «Я там никогда не была. К кому мне обратиться?» – спросила я. «Мой сын будет ждать вас у входа», – с гордостью сообщил мне он.
Я вернулась в издательство, забрала свой багаж, поехала в отель, сняла номер и отправилась к университету. В здании стояла невыносимая жара. Стены были оклеены листовками, набранными мелким шрифтом, плакатами с изображением красных флагов и призывами к борьбе, здесь было многолюдно и шумно – я слышала громкие разговоры, крики, смех. В воздухе веяло трудноопределимой, но явственной тревогой. Помню темноволосого парня, который налетел на меня на бегу, потерял равновесие, едва удержался на ногах и выбежал на улицу, будто за ним кто-то гнался, хотя позади никого не было. Помню, как в душных коридорах вдруг раздался звук трубы – единственная нота – чистая и звонкая. Помню худенькую блондинку, которая с грохотом тащила за собой цепь с огромным замком на конце и громко кричала непонятно кому: «Я иду». Я помню их потому, что ждала, что меня узнают, и для важности достала свою тетрадку и начала делать в ней беспорядочные записи. Прошло полчаса, но никто ко мне так и не подошел. Я стала внимательнее всматриваться в листовки и плакаты в надежде найти свое имя, название своей повести. Безрезультатно. Я разнервничалась: мне было стыдно отнимать у студентов время, зачитывая фрагменты своей книги и предлагая обсудить ее, притом что листовки на стенах поднимали куда более важные темы. Я с тревогой осознала, что разрываюсь между двумя чувствами: огромной симпатией к этим молодым людям и девушкам, каждым своим жестом и словом воплощавшим протест, и страхом, что беспорядок, от которого я бежала с самого детства, сейчас, прямо здесь, снова захватит меня в плен и толкнет в самую глубь заварухи, где какая-нибудь непреодолимая сила – сторож, преподаватель, ректор или полиция – сочтет, что это я во всем виновата, не поверит, что я всю жизнь была хорошей девочкой, и строго меня накажет.
Я подумала сбежать оттуда: какое мне дело до этих бунтарей младше меня и зачем мне рассказывать им очередные глупости? Мне хотелось вернуться к себе в номер и наслаждаться положением успешной писательницы, которая много путешествует, ест в ресторанах и ночует в отелях. Но мимо прошли пять или шесть озабоченных девушек с тяжелыми сумками, и я будто против своей воли пошла за ними, за голосами, за криками, за звуком трубы. Так я шла и шла, пока не оказалась возле аудитории, из которой доносились неистовые крики. Девушки, за которыми я шла, вошли туда, и я осторожно проскочила следом.
Среди небольшой группы людей, толпившихся возле кафедры, шел ожесточенный спор, в котором участвовали все присутствующие в переполненной аудитории. Я осталась стоять у двери, готовая в любой момент сбежать от невыносимой духоты насквозь прокуренного помещения.
Я пыталась понять, что происходит. Кажется, обсуждались какие-то процедурные вопросы, причем обстановка была такая, что никто – ни кричавшие, ни молчавшие, ни смеявшиеся, ни бегавшие по аудитории, как ординарцы по полю боя, ни державшиеся в стороне, ни пытавшиеся читать – явно не верил в то, что они смогут прийти к соглашению. Я надеялась, что где-то здесь и Мариароза. Постепенно я начала привыкать к шуму и духоте. В аудитории было столько народу! По большей части парни, красивые и некрасивые, элегантные и неряшливые, суровые, напуганные, веселые. Но я с любопытством вглядывалась в девушек: ощущение было такое, будто я единственная из них пришла сюда в одиночку. Некоторые девчонки – например, те, следом за которыми я пришла сюда, – постоянно держались вместе, даже когда ходили по переполненной аудитории и раздавали листовки; они вместе кричали, вместе смеялись, а если вдруг приходилось разойтись на пару метров в разные стороны, не спускали друг с друга глаз, чтобы не потеряться. Давние подруги или случайные знакомые, казалось, они нарочно объединялись в группы, чтобы, находясь здесь, среди этого беспорядка и хаоса, такого обольстительного и в то же время слишком страшного, оставаться в одиночестве. Наверное, они заранее, в более спокойной обстановке, договорились, что, если одна решит уйти, уйдут и все остальные. Другие девушки, по одной или – максимум – по двое, входили в мужские компании. Эти веселились, вели себя вызывающе, чувствовали себя в компании с парнями как рыба в воде и казались мне самыми счастливыми, самыми напористыми и самыми гордыми из всех.
Я понимала, что я не такая, как они, и не имею права здесь находиться. Раз мне нечего прокричать, нечего и оставаться среди табачного дыма, напомнившего мне об Антонио: он тоже курил, когда мы обнимались на прудах. По сравнению с ними я была слишком бедной и слишком загнала себя, стремясь непременно учиться лучше всех. Я почти не ходила в кино, никогда не покупала пластинок с любимой музыкой, у меня не было кумиров среди музыкальных исполнителей, я не бегала на концерты, не собирала автографы, никогда не напивалась, а мой небогатый сексуальный опыт дался мне совсем не просто, и я до сих пор сама его побаивалась. А эти девушки – кто побогаче, кто победнее – все же росли в значительно более комфортных условиях и, когда настала пора сбросить старую кожу и обзавестись новой, оказались куда более подготовленными, чем я. Наверняка они не считали, что сошли с рельсов на пути к цели, а, наоборот, воспринимали здешнюю атмосферу как результат собственного единственно верного выбора. «Теперь, когда у меня появилось немного денег, – подумала я, – я могу хоть отчасти наверстать упущенное…» Но я ошибалась. Я была слишком хорошо образованна, слишком мало знала о жизни, слишком хорошо владела собой, слишком привыкла жить спокойно, накапливая мысли и знания, и, наконец, я собиралась выйти замуж и окончательно определиться в жизни, – в общем, я слишком любила порядок, а находясь здесь, рисковала им. Последняя мысль напугала меня. «Прочь из этого места, немедленно, – приказала я себе, – каждое услышанное здесь слово звучит оскорблением потраченным мной огромным усилиям». Но вместо того чтобы сбежать, я проскользнула внутрь переполненной аудитории.