– Почему в Гнезно? – опешил брат Пяст. – Где мы и где Гнезно?
– Когда стал искать у кого на сарта Некраса такой зуб отрос, что не испугается рот открыть и сказать об этом. Пусть бы и на свитке пером черкнуть.
– У меня. У отца Тримира, – процедил тот и вдруг дернулся, хлопнул себя по лбу. – Болеслав!
– Он самый, – Уло вцепился зубами в кусок мяса, прошепелявил с набитым ртом: – Пришлось на ляшскую сторону отправиться. А там уже и пошло нанизываться одно на другое. Всплыл след.
– Почему вестей о себе не присылал?
– Следят там за всеми зорко. Нунций за Болеславом, Болеслав за стражей, стража за монахами, а те за паствой, – Уло вытер скользкий от жира подбородок и похлопал себя по макушке, такой же большой, как и сковорода на столе перед ним. – А мне за собой бы уследить.
– Надо было за помощью гонца отправить.
Уло пожал плечами. Он всегда следовал непреложному правилу – обходиться в дороге самым малым и своими силами. Само собой, настоятель в любом монастыре, взглянув на ярлык с печатью отца Тримира, снабдил бы его всем необходимым, лишь бы тот поскорее убрался подобру-поздорову, но тайный сыск на то и тайный, что открытая помощь, бывает, и не к добру оборачивается. Да и лишних глаз и ушей в монастырях полно, а завязанное молча и в темноте всегда крепче, потому что узел тот никто и не видел, и не слышал о нем. Всунь сейчас кто посторонний нос в этот тюк, что истекал водой на камнях пола, и весь хитроумный план брата Пяста псу под хвост.
– Ну? – поторопил тот.
Уло вздохнул, скривился и стал рассказывать, изредка прерываясь, чтобы подхватить со сковороды очередной кусок мяса и глотнуть из кувшина. Поведал, как побывал и в Турье, и в Вилоне, а потом вместо того, чтобы вернуться в Герсику, отправился в Гнезно. Потом перешел к главному. Брат Пяст слушал с едва заметной улыбкой и кивал каким-то собственным мыслям. Он всегда удивлялся жадному аппетиту Уло, который брал пищу руками, чавкал, сопел, булькал, громко отрыгивал и никогда не забывая помянуть Создателя словами благодарности. Неожиданно он заскрипел зубами и грохнул кулаком по столу так, что загремела посуда.
– Погоди, – грозно сдвинул брови. – Так тот свиток сгинул?
– Кто его знает, – помрачнел Уло.
– Пусть так. Говорят, выносило в старые времена на берег Волмы всякое. Теперь такого нет. Сгинул, так появится где-нибудь, а нам и этого хватит. Очень надеюсь, что хватит.
Уло перестал жевать, скосил глаз в наливающееся бардовым лицо старшего тайного сыск и сказал осторожно:
– Нельзя отыскать то, чего больше нет. Настоящий я так и не нашел, хоть на сто верст вокруг Гнезно все кладбища обшарил своими руками, обнюхал да ощупал. И вот человека, что с него загогулину в загогулину все на другой свиток перенес – отрыл.
Брат Пяст молчал, выстукивал костяшками по столу, прижав другой ладонью дергающийся глаз.
– Каждого опросил. Кого с хмельным обхаживал, кто на серебро польстился, а кого и… – Уло сжал кулаки, заторопился со словами, – с камнем на шее в омут пришлось, чтобы разговор над водой не поднялся. Все, что достал, в мешке. Усохло, правда, тело, сломалось местами, а сломанный меч из пальцев не вырвать, будто не одна рука, а две его держат. Он это. Точно. И по лезвию птицы чеканены, и ржа их не взяла, и слова на рукояти те, что искали.
– Никто лучше тебя бы не справился, – хольд укротил гнев и наморщил лоб, увидев перед собой встревоженное лицо Уло. – Не то плохо, что настоящего свитка нет, а то, что на поданный знак могут другие откликнуться.
– Теперь-то что?
– Девка здесь нужна. Знак подать. Молодая, до смерти обиженная, да так, чтоб голову в петлю готова сунуть, но, смотри, чтобы и стражей не тронутая.
– Найду, но сама ж не пойдет.
– Заставим!
– По доброй воле должна. Иначе никак.
– Старуху одну я тут присмотрел за эти дни, пока тебя в окно выглядывал. Удивился еще, что ярлык с дозволом на ворожбу от корта Стохода имеет. Разузнал о ней. Завистники все выложили, словно подноготную получил. Вот она и привадит к девке порчу. Такую, что та сама побежит к Волме снимать чужой приворот.
Уло подергал себя за ухо, будто вдруг хуже слышать стал, и передернулся всем телом.
– Ворожея? Такую уговори попробуй. Опутает наговором каким – не вырвешься из ее паутины.
– Убеди, – ухмыльнулся брат Пяст. – В одну ладонь серебро, во вторую кочергу раскаленную. Вот увидишь, как быстро выберет твою сторону. Еще как выберет и вприпрыжку за тобой бежать станет. Насмотрелся я на них в пыточной.
– Ничего не боюсь, – буркнул Уло, – а вот ведьмы такие до дрожи пугают.
– Неделю ей дай, – понизил голос собеседник, – и следи за всеми. За старухой, за девкой, за берегом.
Уло почесал затылок, вздохнул, резко встал, заходил по келье, а брат Пяст полез в кошель, вытянул серебряный, постучал им по столу.
– Сомневаешься?
Тот отвернулся, будто взглядом с хольдом страшился встретиться.
– Не думаю, что она придет. Дозор их на поданный знак откликнется. Ей то зачем идти?
– За телом. Откуда она узнает, что свиток не тот?
– Сделаю, что смогу, – Уло обернулся. – А не получится, значит, смерть помешала задуманное до конца довести. Как ведьму эту мерзкую кличут?
– Шепетуха. Мешок с телом ей занеси. Скажешь, неделя ей срок. Не выполнит наказ, – брат Пяст стиснул в кулаке кусок мяса, брызнув жиром. – Умолять будет, чтобы на костер поскорее отправил.
– Много их там за Волмой?
– Неужели испугался?
– Боюсь, как бы Герсика не треснула от их нашествия. Ночами теперь и на торговом тракте небезопасно показаться. А как навьи придут, так и вовсе за стену нос не высунешь. Хотя, что для них стены…
– Как придут, так и обратно сгинут, – брат Пяст ухмыльнулся и вытер ладонь. – Один раз они уже ушли. С чего бы им опять возвращаться на эти земли? Отомстят, конечно, за свою девку сарту Некрасу, да и дело с концом. Главное, чтобы тот дверь в тайные подземелья не захлопнул и сам не сбежал. Но за этим мы с тобой проследим.
И хольд вспомнил, как торопился в Герсику из обители Святого Орма, подгоняемый в спину ревущей бурей. Закрыв лицо рукавицей от секущего по щекам ледяного крошева, вновь и вновь думал о словах повелительницы Анлора, сказанных ему несколько лет назад, а и до сих пор не покинувших уши. «Ястреб не клюет хлебные крошки, – скупо улыбнулась тогда янгала Дарьяна, окатив брата Пяста волной презрения из синих, как море, глаз. – Зачем навьям чужие мертвецы? Своих девать некуда. Не страшись. Сделаешь все верно – подвинешь Тримира и сартом в Герсике сядешь. А не сумеешь…». Всю оставшуюся жизнь он будет помнить ее сжатый кулак на рукояти клинка и ту зловещую улыбку, что исказила тонкие черты зачаровывающего своей красотой лица, и те холодные пальцы воинов ее свиты, которые сняли петлю с его шеи.
– Как старуха все выполнит, то мешок обратно забери. Скажу, куда потом отвезти, – он сглотнул и непроизвольно потер шею. – Понял?
Уло кивнул головой.
Глава 2
Ветер шелестел за окошком, скребся ветвями старой груши о стену, а где-то в полутьме редкими, раздражающими шлепками падали капли, просачиваясь сквозь подгнившую дранку. Лагода подняла глаза вверх, попробовала разглядеть между почерневших от времени балок перекрытия место, где дождь нашел лазейку, но ничего нового, кроме паутины в углу, увидеть не смогла. Подумала отрешенно, что завтра утром найдет мокрое место на полу и заделает прохудившуюся крышу, если сумеет. Она смочила лоскут ткани в настое лесных трав, что выменяла у Вереи-травницы на беличью шкурку, и обтерла тело. Пожевала кусочек липового угля с веточкой можжевельника и сполоснула рот. Затем передвинула на скамье дубовую лохань ближе к свету от масляной плошки. Всмотрелась в воду, которая в этой убогой каморке на чердаке только летом не покрывалась звонкой пленкой льда. Их дом, хоть и заметно со стороны клонившийся от старости на один бок, был еще крепкой постройкой с высокой крышей, не то, что многие хаты в слободке, крытые дерном. Она была рада, что не приходится ютиться в одной комнатке с многочисленными родичами, где постоянно хнычут младенцы и во всех углах ворочаются, стонут, кашляю, чихают и сопят их родители и деды. Однако Лагода лукавила перед собой. Никакой родни, кроме отца у нее больше не было, и, положа руку на сердце, в глубине души она готова была признать, что лучше в тесноте большой семьи, чем в одиночестве.
Отражение ответило ей грустным взглядом: осунувшееся, худощавое лицо с едва заметным с левой стороны – это если голову чуть вправо повернуть – уродливым рубцом от виска до скулы. Она скрипнула зубами от нахлынувшей ненависти. Прошлой весной стражник Томилы, хозяйки покоев корта Стохода, чуть не выстегнул ей глаз, хлестнув кнутом, когда кинулась к ней на дороге попроситься служанкой. Какой черт ее дернул тогда сделать шаг через обочину? Пересидела бы в кустах, пока проедут. Так нет же. Сквозь молодую листву Томила показалась Лагоде настолько привлекательной, что у нее помутнело в глазах. Или помутнело оттого, что она сравнила свою худую одежонку с ее добротным платьем? Тогда этот внезапный порыв закончился для нее жутко…
– Куда прешь, сучье вымя?
Ближний к ней верховой выпростал ногу из стремени и попытался ударить ее ногой в лицо. Она увернулась, но тот оказался еще проворнее, оскалился, выхватил кнут. Тонкая полоска плетеной кожи прошлась по щеке, разорвала кожу до кости, заставив завопить от пронизывающей боли и упасть на колени. Высокий и грузный стражник неторопливо спешился, вздернул ее за волосы из грязи и повернул окровавленным лицом к остальным.
– Вот ведь дрянь, – удивленно хмыкнул он, встряхивая ее, как пушинку. – Резвая. Я мог бы ее прикончить сразу, но подумал, что тебе, госпожа, может быть интересно послушать, зачем она лезла под копыта. Прибить всегда успею.
Томила наклонилась из седла, брезгливо рассмотрела кровь, заливающую воротник рубахи.
– Брось ее, – процедила презрительно. – Едем.
– Пощупай, Махота, – гыкнул второй здоровяк стражник, ерзая в седле. – Может, справная девка. Только по-быстрому. Догонишь.
– Ага, – тот запустил руку за пазуху извивающейся Лагоде, ощерился довольно, засопел. – Тощая уж больно на мой вкус, но сойдет.
– Тебе каждая сойдет.
– Эх, – хохотнул, наматывая ее волосы на кулак, – каждая. Лишь бы не старуха дряхлая.
Она, изловчившись, вцепилась зубами ему в кисть, остро воняющую лошадиным потом.
– Ах ты, мразь, – он отдернул прокушенную ладонь, выхватил нож и кольнул ее в бок.
Вырывающуюся и орущую от боли и унижения, Махота потащил ее обратно через обочину. С треском рванул на ней рубаху, разодрав старую одежку до пояса.
– Оглох? – хлестнул сзади раздраженный голос Томилы.
– Нет, госпожа, – тут же отозвался Махота.
Он отпустил ее, резко вогнал лезвие ножа под ребра и тяжелым ударом в скулу отбросил с дороги.
– Да и черт с тобой, – прошипел злобно, пряча нож, плюнул и пошел к своей лошади, фыркающей от запаха свежей крови. – Да, госпожа. Едем.
Лагоде повезло, что дед Перко, возвращаясь по темноте из Вилони, расслышал слабые стоны, уложил в телегу и успел довезти едва живую до лекаря. Старый костоправ Лиховид, цокая языком от удивления, что не померла у него под руками, тогда зашил ей бок и лицо, взяв за труды непомерную плату: как оклемалась слегка, так лисицу принесла и два месяца крутилась кухаркой. Еще помогала отправлять на тот свет шибко раненых, которые имели несчастье оказаться в хате лекаря, и перевязывала увечных, пострадавших в драках. С утра до ночи убирала двор и хату, только что не вылизывала каждую трещинку в старых досках лавок и натирала их воском, получая вместо благодарности одни пинки. Еще и губы недовольно кривил старый хрыч, напоминая, что если бы не его мастерство, то ходила бы она всю жизнь с рваной мордой, а так совсем не плохо получилось, почти и не видно ничего будет со временем. А бок? Кому он нужен, твой бок…
Она знала, что шрам очень даже заметен: рваный, жесткий, отливающий синевой при дневном свете. Кто ж станет смотреть на мягкий подбородок, нежные губы и светлые глаза, запустит пальцы в блестящие густые волосы. Однако она всегда старалась уверить себя, что когда-нибудь перед взглядом того самого, единственного, суженого, на первом месте окажется ее гладкая кожа, гармоничные черты лица, стройное тело и ласковый взгляд, а не уродливый рубец меченой девки, сторонящейся вечерних гульбищ и посиделок.
Она провела рукой по лбу и устало вздохнула. Светлые глаза на бледном лице наполнились тоской. Вместе с порывистой доверчивостью и скромностью, кнут стражника выбил из нее и девичью застенчивость. За этот год Лагода стала способной и на жестокие поступки, училась претерпеть любые насмешки без отчаяния и не порадовать мучителей воплем ярости. Раньше она умела выслушать, была молчалива и вежлива. Сейчас же, одержимая мыслями о мести, она постепенно превращалась в хитрого и изворотливого зверя, в котором только случайно могла проскользнуть и прежняя доверчивость. Старые привычки она старалась истребить одиночеством, однако бывало и срывалась, готовая без оглядки прильнуть к ласковому слову, обжигалась в который раз и вновь цепляла на душу замок. Получалось у нее не ахти, да и среди людей это было невозможно, но она с завидным упорством сжимала губы, игнорируя любые попытки общения с кем бы то ни было, кроме отца. Да и это теперь давалось не так-то легко: большую часть времени тот проводил на постоялых дворах, наливаясь хмельным до такого свинства, что и ночевать оставался в грязи ближайшей канавы. Она со злостью разбила ладонью свое отражение, набрала в горсть воды из лохани и плеснула на себя. Затем рукавом рубахи вытерла влагу с лица застиранным полотенцем, одела грубо скроенную, но теплую рубашку и задула светильник. Завернувшись с головой в лоскутное одеяло, задышала часто, стараясь быстрее прогнать холод из своей жесткой постели, где единственно мягкой была подушка, прикрытая не куском дерюги, а заправленная в настоящую красную наволочку. Лагода смежила веки. Она любила сны, где ощущала себя в безопасности и была окружена материнской лаской. И в этих призрачных видениях, сотканных, как приданое из девичьих грез холодными ночами, ее собственное выдуманное счастье было таким близким и осязаемым, что, казалось, руку протяни, и вот оно, здесь, рядом. Но с некоторых пор завораживающая красота снов подернулась черной жаждой мести, стала пугать ее больше, чем встреченный в узком переулке Стохода похотливый стражник, и теперь она страшилась ночных видений. «К Шепетухе пойду завтра же, – она свернулась калачиком, собирая крохи тепла в одно место, – иначе умом тронусь. А если ворожея не поможет, то на старое капище. На теперешнего бога никакой надежды – квелый он какой-то на образах под лампадками, да и говорят монахи, что сам страдал без меры и другим велел». Откуда ей было знать, что ночь всегда идет бок о бок с чародейством, а колдовская темнота всегда самая черная перед рассветом, когда в щель приоткрытой двери протискивается нежить.
Клубящаяся пелена низких облаков, ползущая от Янтарного моря и подсвеченная с Ляшской стороны красным заходящим солнцем, цеплялась за островерхие башни Стохода. Снова стал накрапывать дождь: нудный, не по-летнему мелкий. Слобода удивила Лагоду безлюдьем, хотя хмурый день, оказавшийся для нее таким длинным, только клонился в закат. Или она, выбрав добровольное уединение, не замечала раньше, что немноголюдные улицы слободы и вовсе пустеют к вечеру. Девушка поправила на плече лук и тул со стрелами, поддернула на втором плече торбу, где лежали два только что добытых зайца, и зашлепала сандалиями по грязи к дому Шепетухи, обходя широкие лужи.
Народ нашелся за поворотом в ближний переулок. С десяток слободских мужиков, их крикливые жонки, чумазые дети, седые старцы. Гудели ульем, обсуждая непогоду. Судачили, что Скрива вспухла от свежей воды и подбирается к общинным полям и пастбищам; что водоворот у гиблого берега Волмы растянулся до середины реки и, что побитый молнией неохватный дубовый ствол, который стянуло в грозу оползнем с обрыва, бултыхается в нем уже третий день; что урожай сгниет на корню, если завтра-послезавтра не прорыть канавы. Она постояла немного, вслушиваясь в обычную жизнь, где до нее никому нет дела, затем неторопливо пошла дальше, высматривая жилище ворожеи. В этой стороне слободы она была всего пару раз – другими путями к реке ходила – и теперь пыталась по обрывкам детской памяти найти хату, что как-то издалека показали подружки, когда они еще у нее были. Раньше она частенько бегала через слободку с молоденькими соседками искупаться в Скриве. Там, на отмели, скрытые от глаз высоким ивняком, они быстро плескались, и с визгом мчались на берег скорее одеваться, зная, что хуторские мальцы бегут вкруг поворота реки, чтоб поглазеть на голых девок. Потом сидели у мостков, смотрели, как ловят скользкого линя, вытягивая сеть, семейные мужики в подкатанных портах. Ждали, глотая слюни, пока бабы начистят свежей рыбы и забулькает в закопченном казане наваристая уха. Нянчились с малыми детьми и зубоскалили с запыхавшимися, огорошенными хлопцами, что не успели к девичьей купальне. А затем с поклоном принимали здоровенные плошки с крупными кусками рыбы, вытянув губы к деревянной ложке, хлебали обжигающее варево и жмурились от удовольствия. Бывало, когда солнце садилось, то приходил на уху кто-нибудь из седобородых старцев, и они, раскрыв рты, слушали древние предания о тех временах, когда и Стоход еще не возвели, а в этих местах жили навьи. О добрых молодцах рассказывали старики, шамкая беззубыми ртами, о прекрасных девах, великих битвах, о злых колдунах и настоящей любви. Девки постарше даже слезу пускали, сравнивая прошлую жизнь с этой. Какие сейчас молодцы? Тут бы хмельным стражникам на глаза не попасться под стенами Стохода. Еще повезет, если не прибьют до смерти, как снасильничают. А сколько порченых молодиц руки на себя накладывали – не счесть.