Автобиографические повести «Детство» и «В людях» позволяют утверждать, что выпавшие на долю Мишки боль и унижения довелось испытать не раз и самому писателю, потому-то так велико его чувство сострадания к забитому маленькому человеку. Но Горький всегда ненавидел страдания, жалобе предпочитал протест, желание сопротивляться ударам судьбы. Герой рассказа «Встряска», пожалуй, еще слишком мал, чтобы ощутить в себе такое желание, но автор рассказа вовсе не зовет к смирению. Он не делает из Мишки бунтаря, а просто дает ему возможность встретиться с другой – яркой, радостной – жизнью. Пусть это всего лишь цирк, да и вообще краткое по времени зрелище. Но ведь есть она, какая-то иная жизнь, где люди способны доставлять радость другим. Сказать больше в коротком рассказе – значило бы нарушить правду, но автор невеселой истории твердит все о том же: человек создан для счастья и отвратительно бессмысленна жизнь тех, кто злобно наступает на крылья этому счастью.
Сказка и быль у Горького идут рука об руку. История Изергиль, доживающей свою жизнь, позволяет лучше понять рассказанные ею столь значительные по своему смыслу сказки. «Песня о Соколе» обрамлена короткими главками, где перед глазами читателя встает море, «лениво вздыхающее у берега», горы, «одетые теплой и ласковой мглой южной ночи»; «по темно-синему небу золотым узором звезд написано нечто торжественное, чарующее душу, смущающее ум сладким ожиданием какого-то откровения». И сама «Песня» рассказана «унылым речитативом» старым крымским чабаном Надыром-Рагимом-оглы, «сухим и мудрым стариком, способным одухотворять волны».
Слова «безумство храбрых» произнесены стариком и оттого обретают особый смысл: проживший долгую и конечно же нелегкую жизнь Рагим уже исполнил «дело жизни», но отказывается видеть в поступке Сокола желание скрыть «свою негодность» для такого дела.
Подчеркнуто резко сталкиваются в «Песне о Соколе» два представления о том, что позволяет наполнить жизнь истинно достойным содержанием – наслаждение близостью неба, «счастьем битвы» или желание спокойно полеживать там, где «тепло и сыро». Пафосу Сокола, убежденно сказавшего: «Я славно пожил! Я знаю счастье!», противостоит унылая «правда» Ужа, для которого небо пусто: «Там много света, но нет там пищи и нет опоры живому телу».
В «Песне» два персонажа, но в название ее писатель вынес лишь имя одного из них – Сокола. Это о нем сказаны самые значительные здесь слова: «Безумство храбрых – вот мудрость жизни!» И слагает Горький именно песню. Ритмизованная проза, подчеркнутая необычность обстановки действия, яркость красок – все служит утверждению мысли о заразительной силе подвига, о бессмертии сильного духом Сокола, чье имя навсегда останется звучать «призывом гордым к свободе, к свету!». А написанная несколько позже «Песня о Буревестнике» и вовсе плод вольной «фантазии»: вдохновенный «чижик», распевающий эту песню, остался за текстом – в нем нет нужды. Вот где с особой силой сказалось владевшее писателем страстное желание своим словом возбуждать в читателе волю к действию, к борьбе, уверенность в том, что «не скроют тучи солнца – нет, не скроют!».
«Песня о Буревестнике» вскоре после своего появления обрела необычайную популярность: «жажда бури», «уверенность в победе» – вот что восторженно принимал читатель в «гордом Буревестнике». Это отвечало настроению, которое господствовало в русском обществе на рубеже XIX–XX веков, чреватом резкими переменами, разломами. Как горячо воспринималось тогда предчувствие, выраженное в словах: «Скоро грянет буря!» «Пророком победы» назвал писатель Буревестника, что «реет смело и свободно над седым от пены морем!». Но таким пророком воспринимался сам автор «Песни». Ее пафос, сформулированный словами – «сила гнева, пламя страсти и уверенность в победе», – был особенно понятен в ту поистине предгрозовую эпоху. Жалобам, нытью, так распространенному в среде слабых духом, Горький противопоставляет «наслажденье битвой жизни». Сомнений в том, каким окажется исход этой битвы, у писателя не было.
В 1906 году Горькому пришлось покинуть Россию: ему, активному участнику политической борьбы, которая в декабре 1905 года вылилась в вооруженное восстание в Москве, грозил арест и тюремное заключение. После недолгого пребывания в Америке он избрал местом своего изгнания Италию, где прожил до 1913 года, когда была объявлена амнистия тем, кто обвинялся в политических преступлениях. В 1921 году страдавший легочным заболеванием писатель вновь приезжает в эти столь полюбившиеся ему края с их целительным климатом. Лишь в 1933 году Горький окончательно вернулся в Россию, связи с которой никогда не прерывал.
Италия не стала для него второй родиной, но навсегда вошла в его сердце, и наиболее яркое свидетельство тому – замечательные «Сказки об Италии», где открывается мир, наполненный радостью и светом; где появляются красивые и гордые люди, жизнь которых поистине овеяна поэзией; где бушуют страсти и светятся улыбки, а надо всем этим сияет ослепительное солнце и так часто открывается взору всегда ласковое теплое море. Но и в людской толпе, предстающей на горьковских страницах, выделяется Пепе, десятилетний мальчишка, «хрупкий, тоненький, быстрый, как ящерица». Удивительно обаятелен этот маленький, никогда не унывающий оборванец, подлинно – дитя улицы, где для него все свое, все понятно. Русский писатель смог точно передать особенности итальянского национального характера, в котором ненапускная гордость уживается с веселым нравом, а житейская мудрость находит выражение в словах простых и метких. Стоит особо сказать о способности маленького героя горьковской сказки, удивляющегося тому, что кто-то может есть каждый день, – его способности радоваться жизни, подолгу разглядывать прихотливо вьющиеся по камням трещины или смотреть на цветы, «будто вслушиваясь в тихий трепет шелковых лепестков под дыханием морского ветра». И при этом «он что-то мурлычет тихонько – всегда поет».
«Сказки об Италии» написаны человеком, влюбленным в жизнь, и маленький Пепе оказывается ее воплощением. Точнее, воплощением поэзии, буквально разлитой в воздухе. Ею пропитано все, открывающееся взору. «Пепе будет нашим поэтом», – говорят о мальчишке те, «кто подобрей». И это вовсе не значит, что он обязательно будет писать стихи. Просто он из тех, кем красна жизнь. Будет! Если не сегодня, когда он живет, сохраняя простосердечную наивность и доброжелательность, что вовсе не всем по душе, то непременно в будущем. Писатель верит в это. Ведь его герою всего лишь десять лет: ему и его товарищам-сверстникам жить завтра. А как говорит «мудрый и всеми почитаемый» старик Пасквалино, «дети будут лучше нас, и жить им будет лучше!».
В «Сказках об Италии» нашла выражение заветная мечта Горького о сильном, прекрасном человеке, способном делать жизнь краше, лучше, чище, способном быть счастливым и одаривать счастьем живущих рядом с ним. Вот почему так любовно всматривается писатель в мальчишку, живущего радостно, глядящего на жизнь широко раскрытыми глазами. За ним – завтрашний день. Горький пишет именно сказку и потому свободен от необходимости выписывать подробности обыденной жизни, которые порою весьма неприглядны. Писатель славит жизнь, и громким пафосом наполняются его строки там, где возникает образ Матери, «неиссякаемого источника все побеждающей жизни!». Страшной разрушительной силе, которую воплощает в себе «железный Тимур-ленг», заливший землю «красными реками крови», противостоит в одной из сказок безвестная женщина, разыскивающая своего сына. Жестокий и всевластный Тимур склоняет голову перед нею, перед Матерью: «Восславим женщину – Мать, чья любовь не знает преград, чьей грудью вскормлен весь мир! Все прекрасное в человеке – от лучей солнца и от молока Матери, – вот что насыщает нас любовью к жизни!» И в другой сказке возникает Мать, но страшна будет ее участь: она вонзит нож в сердце своего единственного, горячо любимого сына, возглавившего полчища врагов, которые осадили его родной город, сея смерть.
Две посвященные Матери сказки подлинно героичны: поразительно бесстрашной была женщина, что предстала перед грозным Тимуром, еще сильнее духом оказалась та, что пожертвовала сыном, грозившим гибелью людям, среди которых он вырос. В обеих сказках господствует высокая, пафосная речь, ее персонажи не разговаривают – они вещают, говорят лишь о самом главном: о смысле и цели жизни. «Мать – всегда против смерти; рука, которая вводит смерть в жилища людей, ненавистна и враждебна Матери» – вот слова, объясняющие страшную решимость той, что «сделала для родины все, что могла», и ушла вслед за сыном. Он «отрицал смысл ее жизни», а без него жизни для нее не было.
«Поклонимся Той, которая неутомимо родит нам великих!» – сказано в первой из этих сказок. И еще сказано здесь: «…вся гордость мира от Матерей!» Замечательные слова! Их следовало бы запомнить всем живущим на земле.
В сказках, в легендах, которые так часто встречаются у Горького, масштабы изображаемой писателем действительности укрупняются, образы вырастают до символов, воплощая и в то же время концентрируя, возводя в чрезвычайно высокую степень свойства, присущие людям. Таковы Данко, Сокол и Буревестник, такова Мать. Но и факты, почерпнутые из обычной жизни, нередко обретают поистине символический смысл. Один из эпизодов невыносимо тяжелой жизни рабочих крендельной мастерской (а писателю и самому довелось в молодости поработать в одной из них) воссоздан в рассказе «Двадцать шесть и одна». Но Горький определил жанр своего сочинения иначе – для него это поэма. Здесь речь не о рядовом случае, а о событии значительном, оставившем заметный след в жизни персонажей. Судить шестнадцатилетнюю горничную Таню за ее поступок, не вполне сообразующийся с представлениями о нравственных нормах, читатель, пожалуй, не вправе. Иное дело – крендельщики. Задавленные работой, живя «тяжело и тошно», огрубев душою, они воспринимали девушку как нечто заменявшее им солнце; они любили ее – «этим все сказано». Она олицетворяла для них радость, чистоту, которые обязательно должны быть в жизни – пусть и не в их собственной. Таня являлась для них неким божком, идолом, которому они по-своему радостно поклонялись. Но роли этой она выдерживать до конца не захотела: последний лучик света, врывавшийся в «сырой подвал», в «каменную коробку под низким и тяжелым потолком», погас. Действительно, писатель создал не рассказ, а поэму о крушении иллюзий, которыми так часто живет человек, и горько становится, когда они неминуемо разбиваются.
Но поэмой мог бы быть назван и рассказ «Рождение человека». Его Горький относил к лучшему из написанного им.
Известно, что рассказанное в нем – не выдумано. Автору когда-то самому пришлось выступить в роли акушера, и многие годы спустя он предпринял немалые усилия, чтобы попытаться разыскать человека, тогда появившегося на свет. Ему была интересна его судьба, хотелось узнать, каким он стал.
Фон повествования настраивает на радостный, светлый лад: «каштаны надо мной убраны золотом», «точно в богатом соборе» чувствует себя человек осенью на Кавказе, в «необъятном храме из золота, бирюзы, изумрудов». «Бездумно-красивым» выглядит «этот кусок благодатной земли». Слова благодарности Творцу вырываются из груди. Чувство, возникающее при виде первозданного, поражающего своей красотой мира, выражено с проникновенной силой: «Превосходная должность – быть на земле человеком, сколько видишь чудесного, как мучительно сладко волнуется сердце в тихом восхищении перед красотой!»
Рождение человека в горьковском рассказе – великое чудо, сопровождаемое нестерпимыми муками, – писатель и этого скрывать не хочет. Тем удивительнее улыбка, освещающая лицо матери, недавно еще искаженное мукой, к груди которой впервые прильнул ребенок: «…донельзя прекрасные глаза – святые глаза родительницы – синие, они смотрят в синее небо, в них горит и тает благодарная и радостная улыбка».
Могучая сила всепобеждающей жизни утверждается Горьким в рассказе. Автор его хорошо знает, что «порою бывает трудно, вся грудь нальется жгучей ненавистью, тоска жадно сосет кровь сердца, но это – не навсегда дано». Рассказчик вовсе не идеализирует людей, вместе с которыми работает за скудные гроши, зная: «…это – скучные люди, раздавленные своим горем», изумленные, ослепленные «роскошью незнакомой природы». Но рассказом о рождении человека такие навевающие тоску наблюдения опровергаются: удивительно сильна и прекрасна женщина, которая, родив, тут же продолжает свой путь, уповая лишь на помощь Богородицы. Да и «новый житель земли русской, человек неизвестной судьбы», едва появившись на свет, «уже недоволен миром, барахтается, буянит и густо орет». «Утверждайся, брат, крепче…» – подбадривает его рассказчик.
«Господи, Боженька! Хорошо-то как… хорошо!» – вырывается из груди измученной только что перенесенными страданиями женщины, и воспринимается сказанное ею как славословие миру, в котором жить «на приволье» новому человеку.
…Горькому всегда было ненавистно смирение в человеке, покорность силе внешних условий. Он хорошо знал, как много в жизни всякого рода «свинцовых мерзостей», но был убежден, что из-под «жирного пласта всякой скотской дряни… все-таки победно прорастает яркое, здоровое и творческое, растет доброе – человечье, возбуждая несокрушимую надежду на возрождение наше к жизни светлой, человеческой».
И эту надежду он стремился утвердить в читателе, населяя свои произведения характерами сильными, яркими, целеустремленными, убежденный в том, что цель «мятежного Человека» – идти «вперед! и – выше! все – вперед! и – выше!».
А. С. Карпов
Рассказы и сказки
Макар Чудра
С моря дул влажный холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы приносили с собой сморщенные, желтые листья и бросали их в костер, раздувая пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь, открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.
Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень[1], обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют ее, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову в мертв́о молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.
– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и все!
– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав мое возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.
– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится…
– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на степь. – И все работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в нее и сгниет в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, – дураком.