Дети - Федорова Нина Николаевна 6 стр.


Мать заметила, что Лида переменилась в лице.

– Что с тобою? – она схватила ее за руку.

– Лида устала после концерта, – сказал Леон. – Ей надо скорее на воздух и затем хорошо поужинать.

Странное тяжелое чувство не покидало Лиду. Ей, не привыкшей к счастью, казалось, что сегодня, переходя от радости к радости, она как-то отдалялась от привычного и родного ей мира молчаливых страданий, чем-то изменяла ему. Но свежий вечер ноября подбодрил ее, она сделала над собой усилие: уж пусть и закончится этот день в роскоши. Ресторан, действительно, поразил ее богатством и блеском. Она даже заговорила шопотом:

– А вы уверены, – спросила она Леона, – что у вас достаточно с собою денег? Вы, правда, получили наследство? Если нет, лучше пойдемте домой.

Они сели за маленький столик, уютно, под большой пальмой. Лида потрогала пальму рукой: это была, против ее ожидания, искусственная пальма, сухая и неприятная при прикосновении. Это была первая пальма, которую видела Лида, и она не оправдала того поэтического чувства северян, с которым они относятся к Югу.

… В песчаных степях Аравийской земли…

– Всё не так, всё не так, – думала Лида. – Как много в жизни скрыто от глаз, как много построено на обмане, на иллюзии, на воображении! Как мир распадается при первом к нему прикосновении! Что же такое жизнь?

Но она была очень голодна. И голод, взяв верх над другими мыслями, заставил ее спросить вслух:

– Что же они дают на ужин в таком роскошном ресторане?

Вдруг она почувствовала, что Леон пристально и как-то особенно смотрит на нее.

– Я сказала что-нибудь смешное? Глупое? – спросила она, смущаясь.

– Нет.

– Так вы сидите и ожидаете, что я скажу глупость? Да? Почему вы так смотрите?

– Потому что вы необыкновенно очаровательны. Больше – вы красивы, вы прекрасны Еще больше – вы неповторимы, вы единственная, Я люблю вас.

– Ну, вот еще! – рассердившись, воскликнула Лида. – Зачем вы это сказали? Вы мне портите ужин!

Она сразу почувствовала грубость и неуместность своих слов и покраснела до слез:

– Какая я неблагодарная! Вы простите меня, Леон. Но знаете, я очень серьезно смотрю на любовь с тех пор, как я обручилась с Джимом. Я смотрю теперь как бы по «Страданиям молодого Вертера». К тому же это ведь шутка, что вы сейчас сказали. Разве можно говорить о любви под этой сухою искусственной пальмой? И вы приглашаете меня ужинать и перед самым ужином начинаете говорить о любви… – она опять смутилась и покраснела, видя, как неловко выразила и свою мысль и свое чувство. Но Леон понял более того, что она сама понимала и что хотела сказать, – и вдруг тоже покраснел.

– Это была шутка, – сказал он. – Я думаю, всё произошло оттого, что около нас искусственная пальма. – Но он всё же решил выяснить положение до конца и прибавил в полушутливом тоне: – Может быть, мы просто предоставим всё это высшим инстанциям: моя мама придет к вашей маме и предложит мою руку, имя и сердце вам…

Что вы! Что вы! – в испуге вскричала Лида. – Моя мама, конечно предпочтет вас Джиму. К тому же она любит вашу маму, а маму Джима она и в глаза не видала… И еще, вы даете нам бесплатно комнату… О, Леон, пожалуйста, пожалуйста, не посылайте вашу маму к моей! Иначе, что будет со мною…

Леон сделал последнее усилие:

– Отвергнут! – сказал он, смеясь.

Перед ними стоял лакей с меню.

– Что заказать для вас? – спросил Леон.

– Я съем всё, что дадут, что у них готово, только бы скорее, я очень-очень голодна.

Глядя на то, как ела Лида, Леон испытывал глубокую жалость. За годы скитаний и он узнал, что такое голод. Эта дрожащая ложка в дрожащей руке, это старание есть медленно, не торопиться, не показать… Вдруг он увидел, как слеза скатилась с Лидиной щеки и упала в суп.

– Ах! – сказала Лида, подняв лицо от тарелки. Она была смущена, но глаза ее сияли. – Вы знаете, Леон, когда я проголодаюсь и вдруг увижу вкусную пищу…

– Текут слюнки, – поспешил перебить Леон, не желая показать, что видел слезу.

– Нет, Леон, не слюнки. Я думаю, слюнки текут у лакомок, при виде лакомств. Нет, когда я голодна и вижу пищу – у меня слезы текут из глаз. И, знаете, я понимаю крокодила, когда он – голодный – смотрит на птичку или кролика. У меня это те же «крокодиловы слезы» – и она засмеялась.

Дом был близко от ресторана, и они решили идти пешком, любуясь красотою ночи. На ступеньках крыльца Лида остановилась и еще раз, подняв лицо, посмотрела на небо долгим взглядом.

– Боже, какой это был длинный день! – сказала она, вздыхая. Знаете, Леон, мне теперь все чаще приходят в голову разные мысли, новые мысли, о жизни, о смерти, о любви, о красоте. Даже не то, что они приходят в голову, они как-то открываются мне, как-то совсем по-новому… Новыми сторонами старого… Они вдруг открываются во мне самой, в моем сердце – и это так сильно… так удивительно, это потрясает меня. Знаете, именно, потрясает, пронзает… А вас, Леон, вас потрясает?

– Потрясает, – с мягкой, ласковой иронией ответил Леон.

– Ну, до свидания…

И она ушла. Она уходила вверх по лестнице, и каблучки ее туфель отбивали staccato. Она уходила, подымалась всё выше и выше, и звуки staccato становились всё тише. На чердаке хлопнула дверь. В маленьком окне, как еще одна звезда, засветился мигающий огонек.

Глава седьмая

После концерта Лида стала известна в высшем европейском обществе города. О ней говорили, о ней написали в газете в отчете о концерте – всё в самом хвалебном тоне. Госпожа Мануйлова осталась очень довольна выступлением Лиды. Поездка в Харбин была решена.

Заволновались, заговорили и русские друзья семьи, сулили Лиде «блестящее будущее», конечно, не сейчас, не сразу, а потом. Разумеется, никто и не собирался помочь чем-либо на деле, но все справлялись когда Татьяна Алексеевна дома, Не на дежурстве, и «забегали» поздравить, на чашечку чаю, и все как один, начинали визит с выражения неудовольствия по поводу невозможно высокой лестницы: «И как это вы тут живете, право!»

Одной из первых явилась мадам Климова.

По ее собственному признанию, она не могла равнодушно смотреть на «печатное слово», когда там появлялось имя кого-либо из близких знакомых: в нем являлось как бы что-то священное. Она принесла вырезку из газеты Лиде в подарок. «Наша, наша русская девочка! Боже, я знала ее малюткой, и вот в газете – в английской! – о ней пишут. Я испытываю такое волнение, точно это мой собственный ребенок».

Был и другой повод для этого визита, но о нем мадам Климова пока умалчивала. Она любила «строить» на благоприятных обстоятельствах, у кого бы они ни случились, и у ней назревал план, что и как «строить» на Лиде.

Несмотря на то, что, вступая во второй брак, мадам Климова, по ее выражению, начинала «новую, живописную фазу жизни», эта фаза обернулась не той стороной. – «Еще один роман разочарования!» воскликнула она. – «О, мадам Бовари, как я тебя понимаю! Вы помните этого ее Шарля? Какой бесцветный мужчина!» – говорила она, намекая на уже – увы, так скоро! – «разбитые иллюзии». Да, она вышла за генерала – и что же? Начать хотя бы с имени: никто и не подумал называть ее генеральшей Шабаловой, или – как прелестно это звучит по-французски! – «Madame la Generale», нет, по каким-то неизвестным причинам она осталась для общества той же Климовой, а генерала вдруг стали называть «мужем Климовой», их обоих вместе – «четой Климовой».

В мыслях она понимала это свое второе замужество, как восхождение по общественной лестнице. Ей грезилось нечто «в американском стиле». Она слыхала, что в Америке женщины не имеют возраста, они всегда и вообще моложе мужчин и выходят замуж – вновь и вновь в течение всей своей жизни: сначала по любви, затем, насытившись любовью и разведясь, по расчету, за деньги; составив капитал и вновь разведясь, выходят за того, кто даст высокое положение в обществе; затем за красивого молодого человека, чтобы было с кем танцевать танго и путешествовать; затем – ах, Боже мои! – мало ли из-за чего выходит замуж уже обеспеченная женщина. Заканчивается всё умилительно: если дама еще жива, она выходит замуж за проповедника, помогает ему проповедывать и дома и в диких странах, – и они вместе делают добрые дела. И вот она, Климова, побывав уже замужем по любви и не предвидя возможности выйти з а деньги, пошла за положение в обществе – и посмотрите на результат!

Это еще не всё. Женившись, генерал переменился: он потерял воинственность. Возможно, перемена эта началась и раньше, но у мадам Климовой не было времени разбираться в чужих характерах.

И вот: генерал впал в мистицизм. Вы слыхали это?

Как некоторые из насекомых, обладая «четырьмя фазами жизни» проделывают путь: личинка, гусеница, куколка, бабочка, – генерал данный период совершал четвертую и последнюю метаморфозу: генерал сделался бабочкой. Он уже не был слепой прожорливой личинкой не ползал гусеницей, не спал непробудно куколкой, – он бабочкой порхал, припадая к самым ярким и ароматным цветам жизненной мудрости: генерал сделался мистиком.

Что можно найти из русских сочинений по мистицизму на книжном рынке в глубине Китая? Да и приобретать, по своим средствам, он мог только сильно подержанную литературу. Совершенно случайно купил генерал томик сочинений Сковороды. Он не знал, что это – Сковорода, – и начало и конец книги были оторваны. Но знай даже генерал, что он читает – это ничего не изменило бы, так как в военных кругах не имеется сведений о Сковороде.

И вот вечерком, перед сном, он открыл книжку и прочитал:

«Я блуждал посреди вселенной, прибегая к Богу, как заблудшая овца; я предпринимал большие беспокойства и старания, дабы Тебя найти вне себя, в то время, как Ты обитаешь внутри меня самого… Я запросил землю, море, пропасти и животных… Я прибег к воздуху, небу, луне и звездам… И я прибег к собственному своему. сердцу, его исследовал и вопросил самого себя».

Генерал смутился духом. По одной и той же земле блуждало их двое. Пока тот неизвестный человек вопрошал о Боге и землю, и бездну, и море, – он, генерал, где-то тут же по близости возился с пушками, воевал. Какая несообразность и какая обида! Невзначай он мог убить и того милого человека, который искал Бога. Генерал был пронзен.

В той же лавке он нашел еще книжку, обрывок «Добротолюбия»: цена – десять центов, страницы – от 34 до 128, какого тома – неизвестно. Прочел – и метаморфоза совершилась. Генерал выбросил свои военные карты. Зачем он был генералом? чего ради он воевал? Кто победил его? В чем смысл его поражения? В этом надо было разобраться при свете новых истин.

Его участие в боях жизни было закончено. Его стали манить иные видения: пещеры, пески, безмолвные пустыни, жгучие ветры – и, главное, одиночество, молчание, религиозная мысль.

Мадам же Климова мыслила житейски. Всякое увлечение отвлеченной идеей она считала признаком начинающегося сумасшествия. Поднимался спор. Привыкший или приказывать, или повиноваться генерал не умел вести спора, т. е. не умел во-время найти слово, чтобы отразить аргумент противника. Возражение приходило ему на ум лишь на следующий день, когда мадам Климова обычно уже забывала, в чем было дело. Она с презрительным сожалением отмахивалась от запоздавшего возражения и «уходил а в свой мир». Увы, этим миром снова сделался покойный герой Климов. Она задумчиво брала гитару, – свадебный подарок Дамского Комитета, – на которой булавкою была выцарапана следующая надпись:

Она брала гитару и, обратив мысль к Климову, пела глубоким контральто, «с душою»:

Но генерал не понимал ее сложных эмоций, нисколько не обижался, не страдал и вообще как бы забывал, что женат и имеет подругу жизни.

Затем появились и другие «психологические» осложнения: еще одно замужество в семье. Единственная дочь мадам Климовой, балерина Алла, вышла замуж. В течение последних двадцати лет мадам Климова страстно желала и ожидала этого события. Согласно ее воле, Алла танцевала где-то в Великом океане, на разных там островах и полуостровах, словом, в местах, где всё на свете может случиться с талантливой танцующей девушкой. Это там живут раджи, у которых подвалы полны изумрудов. Житейская мудрость подсказывала ей, матери, что и танцевать надо поблизости к тем подвалам. Но счастье не захотело улыбнуться Алле, и вот в этом последнем письме были известия, совсем не походившие на блистательное завершение карьеры. Балеты терпели банкротства. Не было надежды найти «амплуа». Алла вышла замуж и ехала к матери с мужем. Муж – смешанной расы, имя – мистер Нгнуйама. Он – также безработный.

Не о таком замужестве мечтала мадам Климова для своей дочери. «Что всё это значит?» раздумывала она. «Всё это ужасно. Фантастично. Как Алла могла избрать подобного мужа? Что скрывается за этим?»

Правда была, проще, грубее, но зато глубже и человечнее, чем все догадки мадам Климовой.

Несчастья Аллы начались с детства, с того дня, как ее мать, «презиравшая будни», решила «создать сказку» из жизни дочери.

Мадам Климова была совершенно что самый легкий путь к счастью и славе – балет. На этом основании она строила о будущем дочери самые фантастические планы. «Священный материнский инстинкт» подсказывал ей, что не надо сомневаться в том, что судьба Аллы – стать прославленной балериной, танцующей на пяти континентах, несравненной по таланту на всем земном шаре, каких и не видано было доселе. Ничто не могло разубедить мадам Климову: ни неуклюжесть ребенка, ни заурядное телосложение, ни слезы, ни мольбы, ни просьбы уже подрастающей Аллы освободить ее от танцев; она ненавидела танцы. Алла росла некрасивой, сутулой, застенчивой. В школе танцев смеялись над нею, над ее костлявой фигурой, гусиной кожей, выдающейся нижней челюстью, над ее унылым и жалким видом.

Алла танцевала на сцене двадцать лет. Ее жизнь была тяжелой и грустной. Лучше и не вспоминать, не рассказывать. Но какова ни была Алла и ее жизнь, установим один лишь факт: в какой бы стране, климате, зоне, на какой бы сцене и в каком ансамбле, какие бы танцы она; ни танцевала, как бы горько ни нуждалась сама, через какие бы унижения, отчаяния она ни проходила – не было случая, ни разу за все двадцать лет, чтобы она не послала матери «священные» сто долларов в месяц и еженедельное письмо. Ее письма были нежны и милы. Она не описывала ужасов жизни, даже не намекала на них. В письмах были только обнадеживающие слова, скромные просьбы простить, что она не оправдывает надежд матери. Мадам Климова принимала всё – и деньги, и письма, и их тон, как должное. В ответ она все торопила Аллу выйти, наконец, замуж за одного из сказочно-богатых принцев Индии или другой какой страны и дать приют скиталице-матери.

И вот Алла вышла за мистера Нгнуйаму. Кто же был он?

Он был потомком многих смешанных рас и браков, даже наука едва ли могла бы с уверенностью сказать, кто он. Его появление на свет, натуральное рождение человека, было одним из тех, которые осуждаются церковью, не одобряются законом, презираются обществом, вызывают насмешки и негодование даже у родственников. Но слепая природа, равнодушная ко мнениям людей, дала ему жизнь – и он жил.

Мать не радовалась его рождению, не подарила ему первый свой взгляд с улыбкой. Отца он никогда не видел, отец был белой расы. Родные матери отказывались даже прикоснуться к ребенку. Итак Нгнуйама родился трижды парией: он был смешанной расы, незаконнорожденным, бедняком. Но он жил, он рос и стал взрослым человеком. Без покровителей, без руководителей он вошел в жизнь и начал борьбу за существование. Как он жил, что чувствовал, что думал – неизвестно. Он был чрезвычайно одинок и неразговорчив. Общество инстинктивно сторонилось его: обиженные люди дают высокий процент преступности.

В наше время всё возрастает число неразговорчивых людей. К этому должны же быть причины: возможно, людям нечего уже прибавить к тому, что происходит в мире; возможно, что человеческое слово уже бессильно помочь пониманию между людьми. Во всяком случае, слово потеряло свою прежнюю силу и очарование для человека. Делается очевидным, что времена, когда хотелось «поговорить, порассказать, потолковать и обсудить» с другими вопросы собственной жизни – прошли; глубокое и горькое молчание о собственном сердце, о тайниках своей души заступило их место. Такие, как мистер Нгнуйама, постигли это раньше других. Они не поют и не слагают песен, не ведут дневников, не собирают фотографий, не оставляют после себя книг. Они молча пьют свое кофе в ресторане, не вступая в разговор с соседом. Они молчат в трамвае, молчат в вагоне. Разговор на серьезные темы всё более и более предоставляется особым лицам, – «специалистам слова», – человечество же в целом как-то замыкается в себя, погружается в молчание.

Назад Дальше