Руководство для домработниц - Силакова Светлана В. 10 стр.


Где-то хлопнула дверь. Доктор приехал. Сразу ясно, что это врач, хотя внешность у него – как у аргентинской кинозвезды или певца из ночных клубов Лас-Вегаса. Старуха помогла ему снять пальто из верблюжьей шерсти, размотать шарф. Дорогой шелковый костюм, часы “Ролекс”. Высокомерие и властность – вот что изобличало в нем врача. Брюнет с влажным чувственным взглядом, ступает тихо, как вор.

Врач взял меня за руку:

– Дорогая, вернитесь к другим девочкам, пора вас осмотреть.

– Я передумала. Я хочу вернуться в город.

– Идите в свою палату, золотце. Некоторые меняют решение дюжину раз за час. Поговорим попозже… Ну, идите.

Б

ndale!

Я отыскала свою койку. На всех других койках, на краешке, сидели женщины. В том числе две девочки, которых я уже видела. Старуха велела нам раздеться, надеть больничные халаты. Самая молоденькая вся дрожала, от страха была на грани истерики. Врач начал осмотр с нее и, надо признать, проявлял терпение, старался ее успокоить, но она начала бить его по рукам, а свою мать пнула. Он сделал девочке укол, укрыл ее одеялом.

– Зайду еще. Не волнуйтесь, – сказал он ее матери.

Другой девочке тоже дали успокоительное перед тем, как врач приступил к беглому осмотру. Спросил скороговоркой, чем ей довелось болеть, послушал фонендоскопом сердце, измерил температуру и давление. Мочу и кровь на анализы у нас не брали. После торопливого гинекологического осмотра очередной пациентки врач кивал, и старуха начинала заталкивать той в матку катетер – трубку десять футов длиной, мало-помалу, словно фаршируя индейку. Перчаток старуха не надевала, а обработав одну женщину, сразу переходила к следующей. Некоторые вопили: боль, должно быть, была адская.

– Это причинит некоторый дискомфорт, – сказал доктор нам всем. – А также вызовет схватки и безвредное, естественное отторжение плода.

И занялся немолодой женщиной, моей соседкой по койке. Спросил, когда у нее в последний раз была менструация. Она ответила, что не знает – давно уже не было. Ее он осматривал долго. Наконец сказал:

– Мне очень жаль. Вы на шестом месяце. Я не могу рисковать.

Ей он тоже дал успокоительное. Она уставилась в потолок, в глазах – отчаяние. О Господи. Господи ты Боже мой.

– О, кого я вижу! Наша маленькая беглянка, – он сунул термометр мне в рот, надел на руку манжету тонометра, на другую руку надавил, прижимая к койке. Потом отпустил, чтобы послушать сердце, а я тут же вытащила термометр изо рта:

– Я хочу уйти отсюда. Я передумала.

Он пропустил это мимо ушей – а может, уши были просто заткнуты фонендоскопом. Нахально улыбаясь, обхватил пальцами и приподнял одну из моих грудей, начал выслушивать легкие. Я возмущенно отшатнулась. Он сказал старухе по-испански: “Надо же, шлюшка, притворяется, будто ее за сиськи никто не трогал”. И тогда я заговорила по-испански. “Это тебе, мудак и сволочь, их трогать не положено” – вот как можно примерно перевести мои слова.

Он захохотал:

– Как нехорошо с вашей стороны: я тут мучаюсь со своим убогим английским, а вы не предупредили.

Потом он извинился и стал рассуждать о том, что после пятнадцати-двадцати процедур на дню превращаешься в озлобленного циника. Трагично, но, что поделаешь, люди его профессии нужны человечеству. И так далее. Когда он договорил, я уже и к нему прониклась жалостью, и, Господи прости, засмотрелась в бездну его огромных карих глаз, а он поглаживал мне руку.

Я вернулась к делу:

– Послушайте, доктор, я от этой процедуры отказываюсь. Хочу немедленно уехать.

– Вы в курсе, что деньги, которые вы заплатили, вам не вернут?

– Неважно. Все равно не желаю.

– Muy bien[60]. Боюсь, вам все равно придется остаться здесь на ночь. Город далеко, наши водители до утра не вернутся. Я дам вам успокоительное, и вы заснете. Завтра утром, не позже десяти, уедете. Но вы уверены, m’ija[61], что хотите поступить именно так? Это последний шанс.

Я кивнула. Он держал меня за руку. Я почувствовала, что мне до смерти хочется рыдать в чьих-нибудь объятиях. Ох, на что мы только не готовы ради капельки сочувствия.

– Вы можете оказать мне огромную услугу, – сказал он. – Вон у той малышки в углу тяжелая психическая травма. Ее мать не в себе, от нее помощи не жди. Подозреваю, что в деле замешан отец – или это еще какая-то кошмарная ситуация. Ей обязательно нужно прервать беременность. Поможете мне с ней поработать? Успокоите ее немножко сегодня вечером?

Я подошла вместе с ним к девочке, представилась. Он попросил меня разъяснить ей, что он будет делать, каких ощущений ждать, растолковать, что процедура легкая и безопасная, что все будет хорошо. Сейчас он выслушает ваше сердце и ваши легкие… А теперь доктор должен пощупать вас там, внутри… (Он сказал, что это не больно. Я ей сказала, что будет больно.) Ему придется это сделать: надо же удостовериться, что никаких проблем не будет.

Она продолжала сопротивляться. “A fuerzas!” – сказал он. Насильно. Мы со старухой держали ее вдвоем. А потом, пока старуха засовывала в худенькое тело трубку, фут за футом, мы с врачом удерживали девочку и разговаривали с ней, пытались успокоить. Когда все закончилось, я ее обняла, а она вцепилась в меня, всхлипывая. Ее мать с каменным лицом все это время сидела на стуле в изножье кровати.

– У нее шок? – спросила я врача.

– Нет. Вдребезги пьяна.

И тут же, словно подгадав момент, она повалилась на пол; мы ее подняли, взгромоздили на соседнюю койку.

После этого врач и старуха ушли. Их ждали еще две палаты, битком набитые пациентками. Вошли две молоденькие индианки с подносами – принесли ужин.

– Хотите, я поужинаю тут вместе с вами? – спросила я девочку. Она кивнула. Ее звали Салли, она была из Миссури. Больше она ничего мне не рассказала, но ела жадно. Она никогда еще не пробовала тортильи, жалела, что нет обыкновенного хлеба. А это что за штука? Авокадо. Это вкусно. Положи немного авокадо на тортилью вместе с мясом. Вот так, и сверни в рулет.

– Ваша мама… Она как, придет в норму? – спросила я.

– Утром ее будет тошнить. – Салли приподняла матрас. Под ним лежала бутылка – полпинты “Джим Бима”. – Если меня здесь не будет, а вы будете, дайте ей глотнуть, чтобы не поплохело.

– Договорились. Моя мать тоже пьет, – сказала я.

Индианки унесли подносы, пришла старуха, раздала нам всем здоровенные таблетки секонала. Самым молоденьким сделали уколы. Подойдя к матери Салли, старуха замешкалась, а потом вколола барбитурат и ей, хотя она спала.

Я легла на койку. Простыни были шершавые и приятно пахли солнцем, на котором сушились, а от грубого мексиканского одеяла несло овчиной. Вспомнилось, как мы проводили лето в Накодочесе[62].

Доктор со мной даже не попрощался. Может быть, Джо вернется. Нет, это у меня завихрения. Может, все-таки надо было сделать аборт? Разве я способна вырастить ребенка? Одного – и то нет, а двоих – тем более. Боже правый, что же мне де… И тут я заснула.

Откуда-то доносились истошные рыдания. В палате свет не горел, но в тусклом свете, который просачивался из коридора, я разглядела, что койка Салли пуста. Я выбежала в коридор. Дверь сортира поддалась не сразу. Изнутри к двери привалилась Салли: без сознания, мертвенно-бледная. Повсюду кровь. Салли, обмотанная бессчетными кольцами трубок, истекала кровью. На Лаокоона – вот на кого она была похожа, на Лаокоона и берсерков сразу. Трубка, облепленная какой-то кровавой кашей, изгибалась и закручивалась, ползала вокруг Салли, точно живая. Пульс прощупывался, но мне не удавалось привести Салли в чувство.

Я побежала по коридору, колотя в двери, пока не разбудила старуху, которая спала, не сняв своей белой униформы. Старуха сунула ноги в туфли, ринулась к сортиру. Взглянула одним глазом – и бегом в кабинет, к телефону. Я ждала в коридоре, прислушивалась. Она пинком захлопнула дверь.

Я вернулась к Салли, отмыла ей лицо и руки.

– Доктор едет. Идите в свой комнат, – сказала старуха. За ней шли индианки. Схватили меня, уложили на мою койку; старуха сделала мне укол.

Я проснулась в палате, залитой солнечным светом. Вокруг – шесть пустых коек, аккуратно заправленных, прикрытых ярко-розовыми покрывалами. За окном поют канарейки и зяблики, шелестит на ветру пурпурная бугенвиллия, цепляясь ветками за раскрытые ставни. Моя одежда была сложена в изножье койки. Я взяла всё, пошла в сортир, уже отдраенный до блеска. Умылась, оделась, причесалась. Меня шатало: успокоительное еще не выветрилось. Когда я вернулась в палату, других женщин начинали привозить на каталках и перекладывать на койки. Женщина, которой здесь отказались делать аборт, сидела на стуле, уставившись в окно. Вошли индианки с подносами: caf

й

con leche, pan dulce

– Buenos d

н

as, —

– Надеюсь, вы хорошо спали, – сказал он. – Уедете на первой машине, через несколько минут.

– Где Салли? Где ее мать? – выговорила я, еле ворочая распухшим языком. Очень трудно было выжимать из себя слова.

– Салли потребовалось переливание крови.

– Она здесь? – На самом деле я хотела спросить: “Жива ли она?”, но язык не поворачивался.

Он вцепился в мое запястье:

– У Салли все в полном порядке. Вы собрали вещи? Машина ждать не станет.

Меня и еще четырех женщин провели, поторапливая, по коридору во двор, усадили в машину. Автомобиль рванул с места, мы услышали, как закрылись за нами ворота. “Кому в аэропорт Эль-Пасо?” Все остальные ехали в аэропорт.

– Высадите меня в Хуаресе перед мостом, – сказала я. Мы ехали, ехали, ехали. Ни одна из нас не проронила ни слова. Мне дико хотелось ляпнуть какую-нибудь глупость типа “Прекрасный день, правда?” Между прочим, день был действительно прекрасный: безоблачный, бодряще-холодный, небо – кричащего оттенка мексиканской лазури.

Но внутри машины сгустилось непроницаемое безмолвие, тяжелое, налитое стыдом и болью. Испарился только страх.

В центре Хуареса – все тот же гвалт, все те же запахи, памятные мне с детства. Мной овладело какое-то бесчувствие, хотелось только одного – бесцельно побродить по улицам, но я никуда не пошла, а стала ловить такси. Оказалось, до отеля всего несколько кварталов. С таксистом расплатился швейцар: Белла Линн заранее обо всем договорилась. Они в номере, сказал швейцар.

В номере был полный кавардак. Бен и Белла валялись на самой середине широкой кровати, хохотали, рвали журналы, подбрасывали страницы в воздух.

– Это его любимая игра. Кем он вырастет, а? Критиком?

Белла вскочила, обняла меня, заглянула мне в глаза.

– Силы небесные! Не сделала. Ах ты, дура! Дурында стоеросовая!

– Да, не сделала! – я прижала к себе Бена. Ох, как же я люблю его запах, его маленькое – кожа и косточки – тело. Бен оживленно лепетал. Сразу было видно: они здорово провели время.

– Да, я ничего не стала делать. Заплатить все равно пришлось, но деньги я тебе верну. Только не читай мне нотаций, ладно? Белла, там одна девушка, Салли…

Про Беллу Линн говорят, что она избалованная и капризная. Беззаботно порхает по жизни. Но так, как она все понимает, не поймет никто другой… Она догадалась сразу. Мне не потребовалось ничего больше говорить, хотя, конечно, потом я рассказала ей со всеми подробностями. А тогда я просто заплакала, и она тоже, и Бен.

Но мы, Мойниханы, немножко поплачем или поскрипим зубами от злости, а потом: “Ну ладно, жизнь продолжается”. Бен первый притомился хныкать, начал подскакивать на кровати.

– Послушай, Лу, ну разве ж я буду читать тебе нотации? По мне, что ты ни сделаешь, то и хорошо. Скажи только одно: чем сейчас займемся? Хочешь, закажем “Текила санрайз”? Пообедаем? Прошвырнемся по магазинам? Я лично умираю от голода.

– Я тоже. Пошли обедать. А еще я хочу что-нибудь купить твоей бабушке и Рексу Киппу.

– Ну что, Бен, все путем, а? Можешь сказать: “магазин”? Мы должны воспитывать ребенка на высоких ценностях. По магазинам!

Коридорный принес ее ковбойскую куртку с бахромой. Мы обе переоделись и накрасились, одели Бена. Я-то думала, у него диатез, а это его Белла исцеловала, измазала все лицо помадой.

Пообедали, не выходя из отеля, в красиво отделанном ресторане. Веселились без удержу. Молодые, красивые, свободные, вся жизнь впереди. Мы сплетничали, хохотали, старались вычислить биографию каждого из сидевших вокруг нас в ресторане.

– Ну ладно, надо все-таки ехать домой, к родне, – сказала я наконец, за третьей чашкой кофе с ликером “Калуа”.

Мы купили подарки и плетеную корзинку, чтобы уместилось все, в том числе разбросанные по номеру игрушки. Когда вышли в коридор, Белла Линн вздохнула: “Как же уютно в отелях, мне всегда грустно съезжать…”

* * *

Мы поднялись на крыльцо в загородном доме дяди Тайлера. Услышали сквозь массивную дверь рождественские гимны в исполнении Роя Роджерса и Дейла Эванса. Изнутри к двери был приделан генератор мыльных пузырей, так что дядину исполинскую елку каждый, кто приходил, вначале видел сквозь радужную пелену.

– Силы небесные, как через автомойку проезжаешь! И погляди только, что стало с ковром! – Белла Линн выключила генератор, вырубила музыку.

Мы спустились по каменным ступеням в циклопическую гостиную. В камине пылали бревна – целые деревья. Родственники тети Малютки в полном составе развалились на кожаных диванах и креслах – смотрели по телевизору футбол. Бен так и присел от неожиданности: он никогда в жизни не видал телевизора. Милый мой карапуз, никогда из дома не выезжал, но ловит все на лету.

Белла Линн всех перезнакомила, но родичи по большей части только кивали, едва отрывая взгляд от тарелки или от экрана. Все они были разряжены в пух и прах, словно на похороны или на свадьбу, но все равно походили на издольщиков или на жертв торнадо.

Мы снова поднялись по ступеням.

– Не терпится посмотреть на них завтра на папиной вечеринке! – сказала Белла Линн. – Утром встретим дядю Джона, потом поедем вызволять твою маму. А потом нагрянет толпа гостей, двери нараспашку. В основном – завидные женихи, так что нам с тобой они не понравятся. Но и старых друзей будет масса, и все хотят повидать тебя с малышом.

– Исус, Спаситель мира! – старая миссис Видер, мать Малютки, подхватила Бена на руки, уронив свою трость, и заковыляла с ним по столовой. Бен засмеялся, подумав, что это игра такая: они вдвоем натыкались на комоды и буфеты с фарфоровой посудой, били стекла в дверцах. “Жизнь полна опасностей” – одно из любимых присловий моей мамы. Миссис Видер побрела с Беном в свою спальню, где стоял другой телевизор, настроенный на мыльные оперы, а на ее кровати валялось столько всякой ерунды, что Бен несколько месяцев не соскучился бы. Солонки в виде деревенских нужников из Тексарканы, вязаные футляры для туалетной бумаги в виде собачек, фетровые саше, браслеты, в которых не хватало половины камней. Все замурзанное, все сейчас будет упаковано для передаривания на Рождество. Миссис Видер и Бен вместе рухнули на кровать. Бен просидел там с ней несколько часов, пробуя на зуб фигурки Христа, светящиеся в темноте, пока миссис Видер заворачивала в мятые обрывки бумаги и обвязывала спутанными ленточками подарки. И распевала: “Мой Господь меня не бросит! Так Писанье говорит!”

Столовая напоминала рекламу морских круизов: там именно такие шведские столы. Я уставилась на композицию из салатников и блюд с колбасами, с ребрышками-барбекю и заливным, с креветками, сырами, пирогами и печеньем, удивляясь: “Куда столько?”, и тут, прямо у меня на глазах, еда начала исчезать: родственники Малютки поодиночке проскальзывали в столовую, украдкой хватали что-нибудь и торопливо возвращались к футболу.

Эстер, в черной униформе горничной, хлопотала на кухне. Нагибалась над огромным тазом – месила тесто для тамалес[65]. В духовке выпекались слоеные рождественские пирожки. Белла Линн обняла Эстер так крепко, словно несколько месяцев не была дома.

Назад Дальше