Пока ждала сорок второго, сидела на бордюре, а надо мной стояли три другие домработницы, темнокожие, в белых форменных платьях. Они старые подруги, много лет работают на Кантри-клаб-роуд. Вначале мы хором возмутились: автобус пришел на две минуты раньше, показал нам хвост. Паршивец. Водитель прекрасно знает, что домработницы всегда ждут на остановке и следующий сорок второй будет только через час.
Я курила, другие сравнивали то, чем разжились. Прихвачено без спросу: лак для ногтей, духи, туалетная бумага. Подарено: разрозненные сережки, двадцать вешалок, рваные бюстгальтеры.
(Совет домработницам: что бы вам ни подарила хозяйка, берите и благодарите. Ненужное можно оставить в автобусе – запихнуть в щель между сиденьями.)
Чтобы включиться в разговор, я показала им мою баночку с кунжутом. Они покатились со смеху. “Ой, доча, учудила! Кунжут?!” Спросили, как только меня хватает так долго работать у миссис Джессел. Почти все сбегают самое позднее после третьего раза – просто не выдерживают. Спросили, правда ли, что у нее сто сорок пар туфель. Да, но это еще не страшно, а вот что почти все пары одинаковые…
За приятной беседой час прошел незаметно. Обсудили всех дам, у которых работаем. Посмеялись, иногда не без горечи.
Домработницы старой школы обычно меня сторонятся. И устроиться домработницей мне нелегко, потому что я “образованная”. Черт возьми, никакую другую работу я сейчас точно не найду. Я навострилась сразу же сообщать дамам: мой муж-алкоголик недавно умер, оставив меня с четырьмя детьми. Я никогда нигде не работала – детей растила, и всякое такое прочее.
43 ШЭТТАК – БЕРКЛИ. Скамейки с надписью РЕКЛАМНОЕ АГЕНТСТВО “ТОЧКА РОСЫ” каждое утро сырые. Прошу у прохожего прикурить, а он отдает мне всю книжечку. “ПРОФИЛАКТИКА СУИЦИДА”. Спички для дураков, супербезопасные – чиркаш спрятан под специальным клапаном. Береженого бог бережет.
На той стороне улицы женщина из химчистки “Чистота” подметает свой кусок тротуара. По обе стороны от нее асфальт словно бы шевелится: столько на нем мусора и листьев. В Окленде осень.
В тот же день, когда, отработав у Хорвицей, я ехала обратно, тротуар перед “ЧИСТОТОЙ” снова скрывали листья да мусор. Я швырнула на него свой пересадочный билет[21]. Мне всегда дают пересадочные билеты. Иногда я их кому-нибудь отдаю, но чаще просто храню на всякий случай.
Тер поддразнивал меня за то, что я никогда ничего не выбрасываю:
– Знай, Мэгги Мэй: на этом свете нет ничего, что ты можешь удержать. Ничегошеньки – разве что меня.
Когда мы жили на Телеграф-авеню, я однажды проснулась от того, что Тер сунул мне в руку колечко от пивной банки. Смотрит на меня сверху вниз и улыбается. Терри был молодой ковбой, приехал из Небраски. Он никогда не ходил в кино на зарубежные фильмы. А почему, я только теперь сообразила – не успевал прочесть субтитры.
Если Тер читал книгу, что случалось редко, то каждую прочитанную страницу вырывал и отшвыривал. Прихожу домой, а по всей комнате – окна у нас всегда были открыты или разбиты – кружатся листки, точно голуби на парковке у супермаркета.
33 БЕРКЛИ (ЭКСПРЕСС). Тридцать третий заблудился! У вывески “СИРС”[22] водитель прозевал поворот на шоссе. Все пассажиры принялись давить на кнопки, и водитель, багровый от стыда, свернул налево на Двадцать седьмую. И завез нас в тупик. Местные высовывались из окошек поглазеть на автобус. Четверо мужчин вышли из своих домов, чтобы помочь водителю выбраться задним ходом – протыриться по узкой улице между припаркованных машин. Вырвавшись на шоссе, автобус разогнался до восьмидесяти миль. Стало как-то страшновато. Мы все переговаривались, перебивая друг друга, оживились: все-таки событие.
Сегодня мне к Линде.
(Домработницы! Возьмите за правило: у друзей работать нельзя. Рано или поздно они обидятся на вас за то, что вы про них слишком много знаете. Либо, по той же причине, они вам разонравятся.)
Но Линда и Боб – мои добрые старые друзья. Даже когда их нет дома, я чувствую их тепло. На простынях – пятна от спермы и черничного желе. В туалете – “Скаковой листок” и сигаретные бычки. Записки, которые Боб пишет Линде: “Купи курево, машину тебе оставляю, трам-па-ра-рам и трали-вали”. Рисунки: “Андреа с любовью маме”. Корочки от пиццы. Протираю “Виндексом” их зеркальце для кокаина.
Из всех домов, куда я хожу работать, только этот не сверкает чистотой. Точнее, это натуральный свинарник. Каждую среду я, чувствуя себя Сизифом, поднимаюсь по ступенькам в гостиную, которая вечно выглядит так, словно хозяева затевают переезд.
С друзей я имею не очень много: не требую ни почасовой оплаты, ни денег на проезд. И пообедать у них, естественно, всегда нечем. А тружусь в поте лица. Но часто присаживаюсь отдохнуть, задерживаюсь допоздна. Курю и читаю “Нью-Йорк таймс”, порнороманы, “Как возвести крышу над патио”. А в основном просто смотрю в окно на соседний дом, где раньше жили мы. Рассел-стрит, дом 2129. Смотрю на дерево, на котором растут “деревянные груши”. Тер любил стрелять по ним из духовушки. Штакетник и теперь блестит от его стальных шариков. Вывеска “БЕКИНС”, освещавшая по ночам нашу постель. Я тоскую по Теру и курю. Поездов днем не слышно.
40 ТЕЛЕГРАФ-АВЕНЮ – САНАТОРИЙ “МИЛЛХЕЙВЕН”. Четыре старухи в инвалидных креслах смотрят туманным взглядом на улицу. За их спинами, на сестринском посту, красивая чернокожая медсестра танцует под “Я застрелил шерифа”[23]. Музыка кажется громкой даже мне, но старухи – ноль внимания. Под ними на тротуаре лежит записка, кривые буквы: “ОНКОЛОГИЧ. ИНСТИТУТ, 13.30”.
Автобус опаздывает. Мимо проезжают машины. Если в автомобиле богатый, он никогда не смотрит на людей на улице – не смотрит, и все. А бедный обязательно посмотрит… Вообще-то порой кажется, что бедняки просто катаются по городу, глазея на прохожих. Я сама так делала. Бедняки проводят много времени в ожидании. В очередях за соцпособием и на бирже труда, в прачечных самообслуживания, у телефонных будок, в приемных покоях, в тюрьмах и т.д. Дожидаясь сорокового, все мы заглядывали в широкое окно под вывеской “ПРАЧЕЧНАЯ БАКА И АДДИ”. Бак родился среди бензобаков – на автозаправке в Джорджии. Сейчас, распластавшись на пяти стиральных машинах, он привинчивал к стене у себя над головой гигантский телевизор. Адди развлекала нас смешной пантомимой: показывала знаками, что телевизор обязательно свалится. Прохожие останавливались вместе с нами понаблюдать за Баком. А экран отражал всех нас – совсем как в передаче “Человек с улицы”.
Рядом, в “ФУШЕ” – большие негритянские похороны. Я раньше читала неоновую вывеску агентства ритуальных услуг как “ТУШЕ”, и мне неизменно представлялась смерть в маске, а кончик ее рапиры – у моего сердца.
У меня набралось тридцать таблеток: от Джесселов, Бёрнсов, Макинтайров, Хорвицей и Блумов. В каждом доме, где я работаю, колес столько – у одних они возбуждающие, у других успокоительные, – что какого-нибудь “ангела ада” упекли бы за такие запасы на двадцать лет.
18 ПАРК-БУЛЬВАР – МОНКЛЕР. Центральная часть Окленда. Пьяный индеец – он вечно торчит на остановке – уже запомнил меня, каждый раз говорит: “Вот так-то, милка, судьба придет – по рукам свяжет”.
На Парк-бульвар – синий автобус полицейского управления нашего графства, на окнах решетки. В автобусе – два десятка арестантов, едут в суд на предъявление обвинения. Мужчины в оранжевых комбинезонах скованы вместе и передвигаются, словно одна артель. И вообще-то с тем же чувством локтя. В автобусе темно. В стекле отражается светофор. Желтый “ЖДИТЕ-ЖДИТЕ”. Красный “СТОЙТЕ-СТОЙТЕ”.
Долго, сонно тянется время: до фешенебельных холмов Монклер, затянутых дымкой, час езды. В автобусе одни домработницы. На склоне чуть ниже лютеранской церкви “Сион” – огромный черно-белый указатель “БЕРЕГИСЬ КАМНЕПАДА”. Каждый раз читаю и каждый раз невольно начинаю смеяться. Другие домработницы и водитель оборачиваются, таращатся на меня. Это уже ритуал. Когда-то я машинально крестилась, проезжая мимо католических церквей. А перестала, наверно, потому, что пассажиры вечно оборачивались и таращились. Но “Радуйся, Мария” я до сих пор машинально читаю про себя, когда слышу сирены “скорых”. И это доставляет мне большие неудобства, потому что в Окленде я живу на “Пилюльке”, между трех больниц.
У подножия холмов Монклер женщины на “тойотах” ждут приезжающих на автобусе домработниц. Меня всегда подвозят до верхнего конца Снейк-роуд: я сажусь вместе с Мейми к ее хозяйке, и та говорит: “Ой, Мейми, какая вы красотка в этом мелированном парике, а я прямо от мольберта, черт-те в чем”. Мы с Мейми закуриваем.
Голос женщины всегда повышается на две октавы, когда она разговаривает с домработницей или кошкой.
(Домработницы! Кстати, о кошках… Никогда не ласкайте кошек, не разрешайте им играть со шваброй и тряпками. Дамы станут ревновать. Но никогда не спихивайте кошек со стульев. А вот собак всегда ласкайте и, когда приходите в дом впервые, пять-десять минут гладьте Чероки или Лапку. И не забывайте закрывать унитазы крышками. Пушистые, слюнявые толстомордики.)
Блумы. Самый странный дом из тех, где я работаю, единственный красивый дом. И он, и она – психиатры. Семейные психотерапевты. У них двое усыновленных “дошкольников”.
(В домах, где есть “дошкольники”, лучше не работать. Младенцы – прелесть. На них можно смотреть часами, их можно укачивать на руках. Но детки чуть старше – это рев, засохшие комки каши, затвердевшие неожиданности, по которым потоптались тапочки в виде песика Снупи.)
(У психиатров тоже не надо работать. Спятишь. Я сама могла бы дать им пару советов… Мужские туфли для увеличения роста – ну-ну…)
Доктор Блум (он, а не она) снова сидит дома, болеет. Он еще и астматик, в довершение всего. Стоит вот в халате, мешает мне, почесывает шлепанцем свою бледную волосатую ногу.
“О-го-го-го, миссис Робинсон”[24]. У него стереосистема за две тысячи долларов и пять пластинок. Саймон и Гарфанкел, Джони Митчел и три альбома “Битлз”.
Стоит в дверях кухни, чешет другую ногу. Когда я, орудуя шваброй, рисую на полу “Мистером Мускулом” сладострастные разводы – от доктора Блума до обеденной зоны, – спрашивает, почему я выбрала такую работу.
– Сдается мне, то ли от чувства вины, то ли со зла, – говорю нараспев.
– Можно, я заварю себе чаю, когда высохнет пол?
– Будет вам, идите присядьте. Я принесу чай. С сахаром или с медом?
– С медом. Если это не слишком затруднительно. И с лимоном, если…
– Идите, присядьте. – Несу ему чай.
Однажды я вздумала подарить четырехлетней Наташе черную кофточку с блестками. Для игр в принцесс. Доктор Блум (она, а не он) раскипятилась, завопила: “Это же разврат”. Сначала я поняла ее слова так, будто она обвиняет меня в попытке совратить Наташу. Она выкинула кофточку в мусорный бак. А я, когда отработала, вытащила из бака и унесла, и теперь иногда надеваю, когда играю в принцессу.
(Домработницы! На своем пути вы повстречаете много эмансипированных женщин. Первая стадия – группа женской солидарности; вторая стадия – наем домработницы; третья – развод.)
Таблеток у Блумов – полным-полно, прямо как из рога изобилия. Ее тонизирующие и его успокоительные. У него есть таблетки “белладонна”. Не знаю уж, как они действуют, но жаль, что меня зовут не Белладонна.
Однажды утром я подслушала, как он сказал ей за завтраком: “Давай сегодня сделаем что-нибудь спонтанное: пойдем с детьми запускать воздушного змея!”
Растрогал меня до глубины души. Сердце советовало мне немедленно встрять в их разговор, наподобие домработницы из комиксов на последней странице “Сэтердей ивнинг пост”. Я умею делать отличных змеев и знаю хорошие места в Тилдене: вот где ветер. В Монклере ветра нет. Но моя рука включила пылесос, чтобы заглушить ответ его супруги. На улице лило как из ведра.
В игровой комнате тарарам. Спрашиваю Наташу: “Вы с Тоддом правда играете во все эти игрушки?” Она говорит, что по понедельникам они с Тоддом, как только встанут, вываливают игрушки на пол, потому что в этот день приду я. “Веди сюда брата”, – говорю.
Только я их впрягла в работу, заходит доктор Блум. Она, не он. Читает мне нотацию: не надо, мол, вмешиваться, она, мол, не желает “грузить детей комплексами вины и долга”. Стою, слушаю надувшись. Она умолкает, а потом добавляет: разморозьте, мол, холодильник и протрите его нашатырем, а потом – ванильным экстрактом.
Нашатырь и ванильный экстракт? Всю ненависть с меня как рукой сняло. Вроде бы мелочь, но я поняла, что ей искренне хочется иметь уютный дом и не хочется, чтобы ее детей грузили комплексами вины и долга. Потом я выпила стакан молока, от которого пахло нашатырем и ванилью.
40 ТЕЛЕГРАФ-АВЕНЮ – БЕРКЛИ. “ПРАЧЕЧНАЯ БАКА И АДДИ”. Адди сейчас одна в прачечной, моет огромное окно. Позади нее, на одной из стиральных машин, лежит гигантская рыбья голова в целлофановом пакете. Глаза невидящие, сонные. Это им приятель – Уокер его зовут – приносит головы на бульон. Адди рисует на стекле здоровенные мыльные круги. На той стороне улицы, в детском саду Святого Луки, маленький мальчик решает, что она ему машет. И тоже машет, описывая рукой такие же громадные круги. Адди замирает, улыбается, машет ему по-настоящему. Подходит мой автобус. В гору по Телеграф-авеню, в сторону Беркли. САЛОН КРАСОТЫ “ВОЛШЕБНАЯ ПАЛОЧКА”, в витрине – звезда из фольги, прикрепленная к мухобойке. Рядом – ортопедические товары: две умоляющие руки и одна нога.
Тер отказывался ездить на автобусах. Люди нагоняли на него тоску: просто сидят, и все. Но автовокзалы ему нравились. Мы часто ходили на автовокзалы в Сан-Франциско и Окленде. Чаще в Окленде, на Сан-Пабло-авеню. Однажды он сказал, что любит меня за то, что я похожа на Сан-Пабло-авеню.
А он был похож на свалку в Беркли. Жаль, что до свалки не ходит автобус. Мы туда ездили, когда скучали по Нью-Мексико. Там голо и ветрено, и чайки парят, как в пустыне козодои. В какую сторону ни глянь, везде только небо. По дорогам, поднимая лавины пыли, громыхают мусоровозы. Серые динозавры.
Тер, я не могу вытерпеть твою смерть. Но ты и сам знаешь.
Как тогда, в аэропорту, когда ты собирался подняться на трап, похожий на гусеницу. Ты улетал в Альбукерке:
“О черт, как я могу уехать? Ты ни за что не найдешь, где я оставил машину”.
“Что ты только станешь делать без меня, Мэгги?” – спрашивал ты снова и снова в другой раз, когда летел в Лондон.
“Макраме плести, шпаненок”.
“Что ты только станешь делать без меня, Мэгги?”
“Ты правда думаешь, что я без тебя – как без рук?”
“Да”, – сказал ты. В Небраске говорят просто.
Друзья говорят, что я потонула в угрызениях совести и жалости к себе, бедная я, бедная. Говорят, что я теперь смотрю – и никого не вижу. А когда улыбаюсь, рука машинально вскидывается прикрыть рот.
Я коплю снотворное. Когда-то мы уговорились… если к 1976 году у нас ничего не наладится, мы устроим дуэль на конце пирса в яхт-клубе. Ты мне не доверял, сказал, что я пристрелю тебя первая и убегу или застрелюсь первая – мне без разницы. Я устала жить с этим уговором, Тер.
58 КОЛЛЕДЖ – АЛАМЕДА. Старые дамы из Окленда ездят за покупками в универмаг “Хинкс” в Беркли. А старые дамы из Беркли – в универмаг “Кэпвеллс” в Окленде. В этом автобусе все молодые – чернокожие, а все пожилые – белые. Этот принцип распространяется и на водителей. Пожилые белые водители автобусов нервничают и злобствуют, особенно когда приближаются к Оклендскому техническому колледжу. То и дело бьют по тормозам, орут, чтобы пассажиры не курили, чтобы не включали транзисторы. Автобусы дергаются, останавливаются с грохотом, толкая белых старушек на стойки. На руках старушек мгновенно появляются синяки.
Молодые чернокожие водители ездят быстро, на Плезант-Вэлли-роуд стараются проскочить на “желтый”. В их автобусах – хоть топор вешай: музыка да дым, но ход плавный.
Сегодня мне к миссис Бёрк. От нее тоже надо бы уйти. Ничего вообще не меняется. Ничего никогда не пачкается. Не возьму в толк, зачем я вообще к ней хожу. Но сегодня мне стало поспокойнее. По крайней мере я догадалась, зачем им тридцать бутылок розового вина “Лансерс”. Еще в прошлый раз была тридцать одна. По-видимому, вчера у них была годовщина свадьбы. В его пепельнице – два окурка (а не только его единственный), на столе – один бокал (она трезвенница) и давешняя новая бутылка розового. Призы из боулинга чуточку сдвинуты в сторону. Наша совместная жизнь.