Руководство для домработниц - Силакова Светлана В. 7 стр.


В моем рассказе доктор Б. насмехается над Генриеттой из-за такого сиденья, язвит, беспощадно глумится – что-что, а это он отлично умел. Собственно, это будет кульминация рассказа: до Генриетты дойдет, как он ее презирает, как жалко выглядит ее любовь.

Выйдя на работу, я в первый же день заказала одноразовые халаты. Ширли предпочитала хлопчатобумажные: “Голубые в клеточку – мальчикам, розовые с розочками – девочкам”. (Почти все наши пациенты были так дряхлы, что не могли шагу ступить без ходунков.) Каждую пятницу она затаскивала в автобус и везла домой баулы с грязным бельем, и не только сама все стирала, но еще и крахмалила, и гладила. На мою Генриетту я тоже взвалила эту обязанность: гладит она по воскресеньям, после уборки в квартире.

Естественно, в рассказе я много пишу про привычки Генриетты. Привычки… Сами по себе – вроде и не такие уж страшные, но до чего же долговечные. Год за годом, каждую субботу.

Каждое воскресенье Генриетта читает развлекательное приложение к “Кроникл”. Сначала – гороскоп, он всегда на 16-й странице: у газеты тоже свои привычки. Обычно звезды пророчат Генриетте что-нибудь пикантное: “Полнолуние, мои соблазнительные Скорпионы, и вы знаете, что это значит! Готовьтесь воспылать!”

По воскресеньям, после уборки и глажки, Генриетта готовит на ужин что-нибудь особенное. Корнуэльский цыпленок. Фарширован кулинарной смесью “Суперкулинар”. Подается с клюквенным соусом. Горошек в белом соусе. На десерт – шоколадка “Твоя навеки”.

Вымоет посуду – и смотрит “60 минут”. Не потому, что ей так уж интересна передача. Нет, ей нравятся ведущие. Дайана Сойер – такая воспитанная, такая хорошенькая, а все мужчины солидные, надежные и душой болеют за страну. Генриетте нравится, когда они встревоженно качают головой или, если сюжет смешной, улыбаются и качают головой. А больше всего нравится циферблат крупным планом. Минутная стрелка и тик-так-тик-так – голос времени.

После этого Генриетта смотрит “Она написала убийство”. Сериал ей не нравится, но в этот час все равно больше нечего смотреть.

Описание воскресенья дается мне с трудом. Как передать эту томительную опустошенность – ощущение от воскресных дней? Почты нет, далекие газонокосилки, безысходность.

И еще… как описать нетерпение Генриетты: скорей бы утро понедельника? “Тр-р-тр-р” – педали его велосипеда, и одно-единственное “щелк” – замок на двери кабинета: доктор запирается, чтобы переодеться в голубой рабочий костюм.

– Ну как, хорошо провели выходные? – спрашивает она. Он никогда не отвечает. Никогда не здоровается, никогда не прощается.

По вечерам она распахивает перед ним дверь, когда он выкатывает велосипед наружу.

– До свидания! Всех благ! – улыбается она.

– Каких еще благ? В вашем понимании или в моем? Ради бога, забудьте это выражение.

Но, как бы мерзко он себя ни вел, Генриетта верит, что между ними протянулась ниточка. У него косолапость, и он сильно хромает, а у нее сколиоз – искривление позвоночника. Строго говоря, она горбунья. Она стыдлива и робка, но понимает, откуда в нем эта ершистость. Однажды он ей сказал, что у нее есть оба качества, необходимые медсестре: “раболепие и глупость”.

После сериала Генриетта принимает ванну, балует себя бомбочками для ванны с ароматом разнотравья.

А потом, натирая руки и щеки лосьоном, смотрит новости. Ставит чайник. Ей нравится прогноз погоды. Маленькие солнышки над Небраской и Северной Дакотой. Тучи с дождем над Флоридой и Луизианой.

Она лежит в постели, прихлебывая травяной настой “Засоня”. Жалеет, что вышло из строя старое электрическое одеяло с переключателем “нагрев слабый – умеренный – сильный”. Новое рекламировалось под слоганом “Ваше умное электроодеяло”. Оно знает, что сейчас не холодно, и отказывается нагреваться. Как же Генриетте хочется, чтобы оно нагрелось, хочется тепла. Одеяло само себя перемудрило! Она хохочет. В тесной комнате этот звук может вызвать оторопь.

Она выключает телевизор и допивает маленькими глотками настой, слыша, как автомобили заезжают на бензоколонку “Арко” напротив ее дома, а потом отъезжают. Иногда какой-нибудь, скрипя тормозами, останавливается у телефонной будки. Хлопает дверца, и вскоре машина уносится прочь. Слышно, как к телефонам опять кто-то подъезжает, медленно. Из машины гремит джаз. Генриетта выключает свет, приподнимает – самую чуточку – жалюзи над своей кроватью. Окно запотело. Из автомобильного радиоприемника звучит Лестер Янг. Мужчина в телефонной будке прижимает трубку подбородком. Утирает лоб носовым платком. Я, упершись локтями в холодный подоконник, наблюдаю. Слушаю сладкий саксофон: “Платье в горошек и лучик луны”[39]. На запотевшем стекле пишу одно-единственное слово. Какое? Свое имя? Имя мужчины? “Генриетта”? “Люблю”? Неважно – я все равно торопливо стираю это слово, пока никто не заметил.

Впервые в нарколожке

Октябрьский дождь не унимался уже четвертую неделю, когда Карлотта проснулась в наркологическом отделении больницы. Подумала: “Больница, что ли…” – и побрела, шатаясь, по коридору. В просторной комнате, которая была бы светлой, если бы не дождь, сидели двое мужчин. Безобразные, в черно-белых полотняных робах. Сплошь в синяках, обмотаны кровавыми бинтами. Должно быть, из тюрьмы сюда попали… но тут Карлотта заметила, что на ней тоже черно-белая полотняная роба, что у нее тоже кровоподтеки. Припомнила наручники, смирительную рубашку.

Скоро Хэллоуин. Женщина-волонтер из “Анонимных алкоголиков” взялась учить их, как делать тыквы. Ты надуваешь шарик, она его завязывает. Потом обклеиваешь весь шарик, не оставляя промежутков, бумажными полосками. На следующий вечер, когда твой шарик высохнет, красишь его в оранжевый цвет. Волонтер вырезает глаза, нос и рот. Выбирай сам, будет твоя тыква улыбаться или кривить губы. Ножницы тебе в руки не дают – не доверяют.

Они много смеялись, как дети, потому что шарики выскальзывают, а руки трясутся. Не так-то просто мастерить тыквы. Если бы им все-таки разрешили вырезать глаза, носы и рты, то выдали бы ножницы для дураков, затупленные. А если надо было что-то записать, им выдавали толстые карандаши, словно первоклассникам.

В нарколожке Карлотте было хорошо. Мужчины держались с неуклюжей галантностью. Она была тут единственной женщиной, и к тому же хорошенькая, “не похожа на алкашку”. Ясный взгляд серых глаз, во рту смешинка. Накинув ярко-малиновый шарф, она совершенно преобразила свою черно-белую хламиду.

Мужчины в большинстве своем были бомжи, пьющие беспробудно. Их привозила полиция, либо они приходили сами, когда кончалось пособие, когда оставались без пристанища, без крова. Выходить из запоя в окружной больнице – милое дело, сказали они ей. Если припадок, тебе дают валиум, торазин, дилантин. На ночь – здоровенные таблетки нембутала, полосатые, как осы. Но эта лафа скоро закончится – останутся только центры “соцадаптации алкоголиков”, где вообще никаких колес. “Гады. Зачем тогда ложиться?” – вопрошал Пепе.

Еда вкусная, но холодная. Нужно самому взять с тележки свой поднос и донести до стола. Поначалу мало кто на это способен: в лучшем случае берешь, но роняешь. Некоторых так колотит, что их приходится кормить с ложечки, либо они просто нагибаются к миске и лакают по-кошачьи.

На четвертый день начинали давать антабус. Если в первые семьдесят два часа после приема антабуса выпьешь, почувствуешь себя хуже некуда. Корчи, боль в груди, шок, во многих случаях – смерть. Каждое утро в девять тридцать, перед сеансом групповой терапии, пациенты смотрели кино об антабусе. А после, сидя на террасе, мужчины прикидывали, когда снова смогут выпить. Вычисляли и записывали на салфетках толстыми карандашами. Одна только Карлотта говорила, что больше пить не будет.

– А что пьет ваша светлость? – спросил Вилли.

– “Джим Бим”.

– “Джим Бим”? – И все мужчины засмеялись.

– Аб-балдеть… Нет, ты не алкашка. Мы, алкаши, пьем сладкое вино.

– О-о-о да, сладенькое – пальчики оближешь!

– Черт, что ты вообще тут делаешь, а?

– Ты хочешь сказать: что тут делает такая приличная девушка?

И правда, что она тут делает? Этим вопросом она пока не задавалась.

– “Джим Бим”. Не нужна тебе нарколожка…

– Еще как была нужна. Привезли ее совсем бешеную, дубасила того раскосого копа. Вонга. А потом у нее начался страшный колотун, минуты три билась, прям курица со свернутой шеей.

Карлотта не помнила ничего. Медсестра сказала ей, что она врезалась на машине в стену. Полицейские привезли ее сюда, а не в участок, когда выяснили, что она учительница, четверо детей, мужа нет. “Раньше не привлекалась”, что бы это ни значило.

– А делирий у тебя бывает? – спросил Пепе.

– Да, – солгала она. О боже, что я говорю?! Будто бы умоляю: “Ребята, примите меня в свой круг, не отвергайте”, – даже когда обращаюсь к грязным забулдыгам.

Что такое делирий, я не знаю. Врач тоже спросил, бывает ли у меня делирий. Я ответила: “Да”, и врач это записал. Если делирий – это когда видишь вокруг всякие гадости, то, наверное, он у меня отродясь.

Налепляя бумагу на шары, все смеялись. Как Джо вытурили из “Адама и Евы”, и он подумал, что найдет бар получше. Сел в такси, орет: “В «Шалимар»!”, но такси оказалось полицейским фургоном, и его привезли сюда. Какая разница между алкашом и гурманом? Гурман пьет за столом, а алкаш – за столбом. Мэк о достоинствах вина “Гром-птица”[40]: “Макаронники тупые, виноград давили, а носки снять позабыли”.

Вечером, после шаров-тыкв и последней таблетки валиума, приходили “анонимные алкоголики”. На собраниях половина пациентов дремала под рассказы о том, как “мы тоже было скатились на дно”. Одна женщина из “АА” сказала, что день-деньской жевала чеснок, чтоб никто не учуял перегара. Карлотта жевала гвоздику. Ее мать зачерпывала щепотью мазь “Викс” и вдыхала аромат. У дяди Джона вечно торчали между зубов обломки пастилок “Сен-Сен”, и он был похож на тыкву, которую они смастерили в больнице, улыбчивую тыкву.

Больше всего Карлотте нравилось, когда в конце собрания все брались за руки, а сама она читала “Отче наш”. Приходилось будить заснувших приятелей, подпирать их с обеих сторон, как погибших легионеров в “Красавчике Жесте”[41]. Она чувствовала себя сестрой этих мужчин, когда они молились о даровании трезвости навсегда и вовеки.

Когда “анонимные алкоголики” уходили, пациентам давали молоко, печенье и нембутал. Почти все, включая медсестер, засыпали. А Карлотта до трех утра играла в покер с Мэком, Джо и Пепе. И никаких бесчинств.

Каждый день она звонила домой. Ее старшие сыновья, Бен и Кит, присматривали за Джоэлом и Натаном. Говорили, что все в порядке. Она мало что могла им сказать.

В больнице она провела семь дней. Когда ее выписывали, в комнате отдыха, сумрачной из-за ненастья, появился транспарант: “Карлотте – житья без заботы!” Ее машина все это время простояла на больничной парковке: полицейские пригнали. Большая вмятина, разбитое зеркало.

Карлотта поехала в парк Редвуд. Включила на полную громкость радио, уселась на искореженный капот своей машины, а сверху лил дождь. Внизу сиял золотистый мормонский храм. Бухту скрывала мгла. Хорошо было дышать воздухом, слушать музыку. Она курила, решала, чем займется на следующей неделе с учениками, набрасывала планы уроков, списки книг, которые надо взять в библиотеке…

(Отговорки для школы уже придуманы. Киста яичника… К счастью, доброкачественная.)

Что купить из продуктов. Сегодня приготовить лазанью – любимое блюдо сыновей. Томатная паста, телятина, говядина. Салат и чесночные хлебцы. Мыло и туалетная бумага, наверно, тоже нужны. На десерт – готовый морковный пирог. Списки действовали успокаивающе, расставляли все в жизни по своим местам.

О том, где она побывала, не знает ни одна душа, кроме сыновей и Майры, директрисы ее школы. Они вошли в ее положение. Не волнуйся. Все уладится.

Каким-то образом все всегда улаживается. Вообще-то она хорошая учительница и хорошая мать. Дома – в их малюсеньком коттедже – тесно от творческих затей, поделок, книг, диспутов и смеха. Никто своими обязанностями не пренебрегает.

По вечерам, после мытья посуды и стирки, после проверки тетрадей – телевизор или “Скрэбл”, задачки, несколько партий в карты или треп о всякой ерунде. Доброй ночи, ребята! А потом – тишина, и в честь этой тишины она наливала себе двойные порции, а лед вообще перестала класть: лишняя возня.

Сыновья становились свидетелями ее умопомрачения, только если просыпались ночью: в те времена это редко затягивалось до утра. Но, насколько у нее хватает памяти, в глухой ночи она всегда слышит, как Кит проверяет пепельницы и камин. Выключает свет, запирает двери.

А вот с полицией она до сих пор не сталкивалась, этот раз – первый, хоть она ничего и не помнит. Раньше она никогда не садилась за руль выпивши, никогда не пропускала больше одного рабочего дня, никогда… Она даже не представляла себе, что ждет ее дальше.

Мука. Молоко. “Аякс”. Уксус в доме только винный, после антабуса его нельзя – иначе начнутся корчи. “Яблочный уксус” – внесла она в список.

Фантомная боль

Дело было в Монтане, на шахте “Дикие двойки”, когда мне шел шестой год. Весной, летом и осенью – раз в несколько месяцев, пока не выпадал снег, – мы с отцом шли в горы, ориентируясь по меткам, которые старый Хэнкок сделал еще в 90-е годы XIX века. Отец тащил брезентовый баул, набитый кофе, кукурузной мукой, вяленым мясом и прочими припасами. А я – пачку “Сэтердей ивнинг пост”, да, несла, почти всю дорогу. Хижина Хэнкока стояла на самой вершине горы, на краю лужайки в форме кратера. Над хижиной и на все четыре стороны – синее небо. Его собаку звали Синий. На крыше росла трава, свешивалась, как ухарский чубчик, на крыльцо, где отец с Хэнкоком пили кофе и разговаривали, передавая друг другу куски руды, щурясь в табачном дыму. Я играла с Синим и козами либо наклеивала страницы “Пост” на стены хижины, уже покрытые толстыми слоями старых номеров. Ровненько, аккуратными прямоугольниками, одна страница поверх другой, сверху донизу в этой маленькой комнате. Долгой зимой, когда снег отрезал все пути, Хэнкок читал свои стены, страницу за страницей. Если набредал на самый финал рассказа, пытался придумать начало либо найти на других страницах на других стенах. Прочитав всю комнату, несколько дней клеил новые газеты, а потом опять приступал к чтению. Я не пошла с отцом той весной, когда отец впервые после зимы отправился туда и нашел старика мертвым. И коз, и собаку: все лежали на одной кровати. “Когда мерзну, просто накрываюсь еще одной козой”, – говорил Хэнкок.

– К чему это, Лу? Просто свези меня туда, высоко, и оставь, – все время упрашивал отец, когда я устроила его в дом престарелых. Только об этом он тогда и говорил: про разные шахты, про разные горы. Айдахо, Аризона, Колорадо, Боливия, Чили. Его рассудок начал мутиться. Он не просто вспоминал эти места, а думал, что и вправду находится там, в том времени. Думал, что я маленькая девочка, разговаривал со мной так, словно мне столько лет, сколько было на той или другой шахте. Говорил сиделкам что-нибудь наподобие: “Крошка Лу может прочесть «Наших добрых помощников», от корки до корки, а ей всего четыре”. Или “Помоги тете отнести тарелки. Хорошая девочка”.

Каждое утро я приносила ему caf

й

con leche

Отец сказал мне “Я тебя люблю” всего однажды – перед самым моим отъездом в Штаты, в колледж. Мы стояли на берегу Огненной Земли. В антарктический холод. “Мы вместе прошагали по всему этому континенту… Одни и те же горы, один и тот же океан, сверху донизу”. Родилась я на Аляске, но ее не помню. Он – когда был в доме престарелых – вбил себе в голову: должна помнить, и в конце концов я притворилась, что знаю Гейба Картера, что помню Ном и медведя в поселке.

Назад Дальше