Рассказы и сказки - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 3 стр.


– А у меня пёсик есть… Вот вдвоём и коротаем время. По зимам вот волки одолевают, так он мне вперёд сказывает, когда придут они в гости. Чует… И дошлая[17]: сама поднимает волков. Они бросятся за ней, а я их из ружья… Умнеющая собака: только не скажет, как человек. Я с ней всегда разговариваю, а то, пожалуй, и говорить разучишься…

– Откуда же ты такую добыл, дедушка?

– А Бог мне её послал… Неладно это про пса говорить, а только оно похоже. Давно это было, почитай годов с десять. Вот по зиме, этак перед Рождеством, выслеживал я в горах лосей… Была у меня собачка, ещё с Колвы привёл. Ну, ничего, правильный пёсик: и зверя брал, и птицу искал, и белку – всё как следует. Только иду я с ним по лесу, и вдруг вот этот Музгарко прямо как выскочит на меня. Даже испугал… Не за обычай это у наших промысловых собак, штобы к незнакомому человеку ластиться, как к хозяину, а эта так прямо ко мне и бросилась. Вижу, што дело как будто неладно. А он этак смотрит на меня, умненько таково, а сам ведёт всё дальше… И што бы ты думал, братец ты мой, ведь привёл! В логовине[18] этак вижу шалашик из хвои, а из шалашика чуть пар… Подхожу. В шалашике вогул лежит, болен, значит, и от своей артели отстал… Пряменько сказать: помирал человек. На охоте его ухватила немочь, другим-то не ждать. Увидал меня, обрадовался, а сам едва уж языком ворочает. Больше всё руками объяснял. Вот он меня и благословил этим пёсиком… При мне и помер, сердяга, а я его закопал в снегу, заволок хворостом да бревном придавил сверху, штобы волки не съели. А Музгарко, значит, мне достался… Это по речке я его и назвал, где вогул помирал, – Музгаркой звать речку, ну, я и собаку так же назвал. И умный пёсик… По лесу идёт, так после него хоть метлой подметай – ничего не найдёшь. Ты думаешь, он вот сейчас не понимает, што о нём говорят?.. Всё понимает…

– Зачем он под лавкой-то лежит?

– А устыдился, потому обоз прокараулил. Стар стал… Два раза меня от медведя ухранял: медведь-то на меня, а он его и остановил. Прежде я с рогатиной ходил на медведя, когда ещё в силе был, а как один меня «починил», ну, я уж из ружья норовлю его свалить. Тоже его надо умеючи взять: смышлястый зверь.

– Ну, а зимой-то, поди, скучно в избушке сидеть?

– Привышное дело… Вот только праздники когда, так скушновато. Добрые люди в храме Божьем, а у меня волки обедню завывают. Ну, я тогда свечку затеплю перед образом и сам службу пою… Со слезами тоже молюсь.

Славный этот приказчик, молодой такой, и всё ему надо знать. Елеска обрадовался живому человеку и всё рассказывал про свою одинокую жизнь в лесу.

– У меня по весне праздник бывает, милый человек, когда с тёплого моря птица прилетит. И сколько её летит: туча… По Студёной-то точно её насыпано… Всякого сословия птица: и утки, и гуси, и кулики, и чайки, и гагары… Выйдешь на заре, так стон стоит по Студёной. И нет лучше твари, как перелётная птица, – самая Божья тварь… Большие тыщи вёрст летит, тоже устанет, затощает и месту рада. Прилетела, вздохнула денёк и сейчас гнездо налаживать… А я хожу и смотрю: мне Бог гостей прислал. И как наговаривают… Слушаешь, слушаешь, инда слеза проймёт. Любезная тварь – перелётная птица… Я её не трогаю, потому трудница перед Господом. А когда гнёзда она строит, это ли не Божецкое произволенье… Человеку так не состроить. А потом матки с выводками на Студёную выплывут… Красота, радость… Плавают, полощутся, гогочут… Неочерпаемо здесь перелётной птицы. Праздником всё летечко прокатится, а к осени начнёт птица гру́диться стайками: пора опять в дорогу. И собираются, как люди… Лопочут по- своему, суетятся, молодых учат, а потом и поднялись… Ранним утром снимаются с места, вожак в голове летит. А есть и такие, которые остаются: здоровьем слаба выйдет или позднышки выведутся… Жаль на них глядеть. Кричат, бедные, когда мимо них стая за стаей летит. На Студёной всё околачиваются. Плавают-плавают, пока забереги настынут, потом в полыньях кружатся… Ну, этих уже я из жалости пришибу. Што ей маяться-то, всё равно сгибнет… Лебеди у меня тут в болоте гнёзда вьют. Всякой твари своё произволенье, свой предел… Одного только у меня не хватает, родной человек, который год прошу ямщиков, штобы петушка мне привезли… Зимой- то ночи долгие, конца нет, а петушок-то и сказал бы, который час на дворе.

– В следующий раз я тебе привезу самого горластого, дедушка, как дьякон будет орать.

– Ах, родной, то-то уважил бы старика… Втроём бы мы вот как зажили! Скучно, когда по зимам мёртвая тишь встанет, а тут бы петушок, глядишь, и взвеселил. Тоже не простая тваринка, петушок-то; другой такой нет, чтобы часы сказывала. На потребу человеку петушок сотворен.

Приказчика звали Флего́нтом. Он оставил старому Елеске и муки, и соли, и новую рубаху, и пороху, а на обратном пути с Печоры привёз подарок.

– Я тебе часы привёз, дедушка, – весело говорил он, подавая мешок с петухом.

– Ах, кормилец, ах, родной… Да как я тебя благодарить буду? Ну, пошли тебе Бог всего, чего сам желаешь. Поди, и невеста где-нибудь подгляжена, так любовь да совет…

– Есть такой грех, дедушка, – весело ответил Флегонт, встряхивая русыми кудрями. – Есть в Чердыни два светлых глаза: посмотрели они на меня да и заворожили… Ну, оставайся с Богом.

– Соболька припасу твоей невесте на будущую осень, как опять поедешь на Печору. Есть у меня один на примете.

Ушёл обоз в обратный путь, и остался старик с петушком. Радости-то сколько!.. Пёстренький петушок, гребешок красненький – ходит по избушке, каждое пёрышко играет. А ночью как гаркнет… То-то радость и утешение! Каждое утро стал Елеска теперь разговаривать со своим петушком, и Музгарко их слушает.

– Што, завидно тебе, старому? – дразнит Елеска собаку. – Только твоего и ремесла, што лаять… А вот ты по- петушиному спой!..

Заметил старик, как будто заскучал Музгарко. Понурый такой ходит… Неможется что-то собаке. Должно полагать, ямщики сглазили.

– Музгарушко, да што это с тобой попритчилось? Где болит?

Лежит Музгарко под лавкой, положил голову между лапами и только глазами моргает.

Всполошился старик: накатилась беда неожиданная. А Музгарко всё лежит, не ест, не пьёт и голосу не подаёт.

– Музгарушко, милый!

Вильнул хвостом Музгарко, подполз к хозяину, лизнул руку и тихо взвыл. Ох, плохо дело!..

III

Ходит ветер по Студёной, наметает саженные сугробы снега, завывает в лесу, точно голодный волк; избушка Елески совсем потонула в снегу. Торчит без малого одна труба, да вьётся из неё синяя струйка дыма…

Воет пурга уже две недели, две недели не выходит из своей избушки старик и всё сидит над больной собакой. А Музгарко лежит и едва дышит: пришла Музгаркина смерть.

– Кормилец ты мой… – плачет старик и целует верного друга. – Родной ты мой… ну, где болит?..

Ничего не отвечает Музгарко, как раньше. Он давно почуял свою смерть и молчит… Плачет, убивается старик, а помочь нечем: от смерти лекарства нет. Ах, горе какое лютое привалилось!.. С Музгаркой умерла последняя надежда старика, и ничего, ничего не оставалось для него, кроме смерти. Кто теперь будет искать белку, кто облает глухаря, кто выследит оленя? Смерть без Музгарки, ужасная голодная смерть. Хлебного припаса едва хватит до Крещенья, а там помирать…

Воет пурга, а старик вспоминает, как жил он с Музгаркой, как ходил на охоту и промышлял себе добычу. Куда он без собаки?

А тут ещё волки… Учуяли беду, пришли к избушке и завыли. Целую ночь так-то выли, надрывая душу. Некому теперь пугнуть их, облаять, подманить на выстрел…




Вспомнился старику случай, как одолевал его медведь- шатун. Шатунами называют медведей, которые вовремя не залегли с осени в берлогу и бродят по лесу. Такой шатун – самый опасный зверь… Вот и повадился медведь к избушке: учуял запасы у старика. Как ночь, так и придёт. Два раза на крышу залезал и лапами разгребал снег. Потом выворотил дверь в казарме и утащил целый ворох запасённой стариком рыбы. Донял-таки шатун Елеску до самого нельзя. Озлобился на него старик за озорство, зарядил винтовку пулей и вышел с Музгаркой. Медведь так и прянул на старика и наверно бы его смял под себя, прежде чем тот успел бы в него выстрелить, но спас Музгарко. Ухватил он зверя сзади и посадил, а Елескина пуля не знала промаха… Да мало ли было случаев, когда собака спасала старика…

Музгарко издох перед самым Рождеством, когда мороз трещал в лесу. Дело было ночью. Елеска лежал на своей лавочке и дремал. Вдруг его точно что кольнуло. Вскочил он, вздул огня, зажёг лучину, подошёл к собаке, – Музгарко лежал мёртвый. Елеска похолодел: это была его смерть.

– Музгарко, Музгарко… – повторял несчастный старик, целуя мёртвого друга. – Што я теперь делать буду без тебя?

Не хотел Елеска, чтобы волки съели мёртвого Музгарко, и закопал его в казарме. Три дня он долбил мёрзлую землю, сделал могилку и со слезами похоронил в ней верного друга.

Остался один петушок, который по-прежнему будил старика ночью. Проснётся Елеска и сейчас вспомнит про Музгарко. И сделается ему горько и тошно до смерти. Поговорить не с кем. Конечно, петушок птица занятная, а всё-таки птица и ничего не понимает.

– Эх, Музгарко! – повторял Елеска по нескольку раз в день, чувствуя, как всё начинает у него валиться из рук.

Бедным людям приходится забывать своё горе за работой. Так было и тут. Хлебные запасы приходили к концу, и пора было Елеске подумать о своей голове. А главное, тошно ему теперь показалось оставаться в своей избушке.

– Эх, брошу всё, уйду домой на Колву, а то в Чердынь проберусь! – решил старик.

Поправил он лыжи, на которых ещё молодым гонял оленей, снарядил котомку, взял запасу дней на пять, простился с Музгаркиной могилой и тронулся в путь. Жаль было петушка оставлять одного, и Елеска захватил его с собой: посадил в котомку и понёс. Отошёл старик до каменного мыса, оглянулся на своё жильё и заплакал: жаль стало насиженного тёплого угла.

– Прощай, Музгарко…

Трудная дорога вела с зимовья на Колву. Сначала пришлось идти на лыжах по Студёной. Это было легко, но потом начались горы, и старик скоро выбился из сил. Прежде-то, как олень, бегал по горам, а тут на двадцати верстах обессилел. Хоть ложись и помирай… Выкопал он в снегу ямку поглубже, устлал хвоей, развёл огонька, поел, что было в котомке, и прилёг отдохнуть. И петушка закрыл котомкой… С устали он скоро заснул. Сколько он спал, долго ли, коротко ли, только проснулся от петушиного крика.

«Волки…» – мелькнуло у него в голове.

Но хочет он подняться и не может, точно кто его связал верёвками. Даже глаз не может открыть… Ещё раз крикнул петух и затих: его вместе с котомкой утащил из ямы волк. Хочет подняться старик, делает страшное усилие и слышит вдруг знакомый лай: точно где-то под землёй взлаял Музгарко. Да, это он… Ближе, ближе – это он по следу нижним чутьём идёт. Вот уже совсем близко, у самой ямы… Открывает Елеска глаза и видит: действительно, Музгарко, а с Музгаркой тот самый вогул, первый его хозяин, которого он в снегу схоронил.

«Ты здесь, дедушка? – спрашивает вогул, а сам смеётся. – Я за тобой пришёл…»

Дунул холодный ветер, рванул комья снега с высоких елей и пихт, и посыпался он на мёртвого Елеску; к утру от его ямки и следов не осталось.

Кормилец

(Из жизни на уральских заводах)

I

Маленький Прошка всегда спал как убитый, и утром сестра Федорка долго тащила его с полатей за ногу или за руку, прежде чем Прошка открывал глаза.

– Вставай, отчаянный!.. – ругалась Федорка, стаскивая с полатей разное лохмотье, которым закрывался Прошка. – Недавно оглох, что ли? Слышишь свисток-от!..

– Сейчас… Привязалась! – бормотал Прошка, стараясь укатиться в самый дальний угол.

– Маменька, что же я-то далась, каторжная, что ли?.. – начинала жаловаться Федорка, слезая с приступка. – Каждый раз так-то: дрыхнет как очумелый…

– Прошка… а, Прошка! – крикливо начинала голосить старая Марковна и лезла на полати с ухватом. – Ох, согрешила я, грешная, с вами! Прошка, отчаянный, вставай!.. Ну? Ишь куды укатился!..

– Мамка, я сейчас… – откликался Прошка, хватаясь за рога ухвата обеими руками.

– Да ты оглох, в самом деле, слышь, свисток-от насвистывает… Федорке идти надо, не будет свистеть для вас другой раз!

Заводской свисток действительно давно вытягивал свою волчью песню, хватавшую Прошку прямо за сердце. На полатях было так тепло, глаза у него слипались, голова давила, как котёл, а тут – вставай, одевайся и иди с Федоркой на фабрику…

Пока происходило это пробуждение Прошки, Федорка торопливо доедала какую-нибудь вчерашнюю корочку, запивая её водой. Прошка всегда видел сестру одетой и удивлялся, – когда это Федорка спит!

– Черти, не дадут и выспаться-то… – ворчал Прошка, слезая наконец с полатей и начиная искать худые коты[19] с оборванными верёвочками. – Руки-то, поди, болят… вымахаешь за день-то. Мамка, дай поесть…

– Одевайся, нечего растабарывать[20], – на заводе поешь! – торопила Прошку мать. – Ишь важный какой… Разве один ты на заводе робишь[21]?.. Другие-то как?..

– Другие… – повторял Прошка за матерью и не знал, что сказать в своё оправдание, и только чесал скатавшиеся волосы на голове.

Федорке иногда делалось жаль двенадцатилетнего брата, и она молча начинала помогать ему: запахивала дырявый кафтанишко, подпоясывала тонким ремешком вместо опояски, завязывала коты на ногах, а Прошка сидел на лавке или на приступке у печки и чувствовал, как его давит смертный сон. Кажется, умер бы вот тут сейчас, только бы не идти на эту проклятую фабрику, что завывает своим свистком, как голодный волк…

Но Федорка никогда не жаловалась, и всё у ней как-то горело в руках, – и Прошке делалось совестно перед сестрой: всё-таки он, Прошка, мужик!

Федорка работала на дровосушных печах и всегда была в саже, как галка, но никакая сажа не могла скрыть горячего румянца, свежих губ, белых зубов и задорно светившихся серых глаз. Всякая тряпка сидела на Федорке так, точно она была пришита к её сбитому, крепкому, молодому телу. Рядом с сестрой Прошка в своих больших котах и разъезжавшемся кафтанишке походил на выпавшего из гнезда воробья, особенно когда нахлобучивал на голову отцовскую войлочную шляпу с оторванным полем. Лицо у него было широкое, с плоским носом и небольшими тёмными глазками. Конечно, Прошка тоже был всегда в саже, которой не мог отмыть даже в бане.

– Ну, совсем?.. – ворчала Федорка, когда одевание кончилось. – Уж второй свист сейчас будет. Другие-то девки давно на фабрике, поди, а я вот тут с тобою валандалась…

– Ума у вас нет, у девок, вот и бежите на фабрику как угорелые!.. – важно говорил Прошка, заранее ёжась от холода, который ожидал его на улице. – Мамка, я есть хочу…

– Ладно, там дам, как придём, – говорила Федорка, торопливо засовывая за пазуху узелочек с завтраком.

Марковна почёсывалась, зевала и всё время охала, пока дети собирались на фабрику, а потом, когда они уходили, заваливалась на полати спать… Ленивая была старуха, и как-то всякое дело валилось у неё из рук. Она постоянно на что-нибудь жаловалась и всё говорила про покойного мужа, который умер лет пять тому назад.

Выйдя за дверь, Прошка всегда чувствовал страшный холод – и зимой и летом. В пять часов утра всегда холодно, и мальчик напрасно ёжился в своём кафтанишке и не знал, куда спрятать голые руки. Кругом темно. Федорка сердито бежит вперёд, и, чтобы держаться за нею, Прошке приходится бежать вприпрыжку… Он понемногу согревается, а ночной холод прогоняет детский крепкий сон.

II

Избушка Марковны стояла на самом краю Першинского завода, и до фабрики было с версту. В избах кое-где мелькали огни, – везде собирались рабочие на фабрику. На стёклах маленьких окошек прыгали и колебались неясные тени… По дороге то и дело скрипели отворявшиеся ворота, и из них молча выходили рабочие и быстро шли по направлению к фабрике.

Иногда попадались Федоркины подружки – Марьки, Степаньки, Лушки. Вместе девушки начинали бойко переговариваться, смеялись и толкали одна другую. Эта болтовня бесила Прошку. «Дровосушки» (так звали подёнщиц, которые работали на дровосушных печах) хохотали ещё больше и начинали дразнить Прошку. С ними перешучивались парни, шагавшие на фабрику с болтавшимися на руках вачегами и запасными прядениками[22].

Назад Дальше