Анна Степановна перешла жить к племяннику, а старик уже не ходил смотреть на буровые работы. Так прошло лето, по первому снегу уехала Анна Степановна. Прощание отца с дочерью было теплым. Но что-то не было сказано, и оба отводили глаза в сторону. Весной Анна вернулась, и работы вновь начались. Степан Петрович постарел за один год так, что уже не мог ходить без палки. Он никуда и не ходил. Он каждый день, а не по воскресеньям, как раньше, читал Поль-де-Кока и Библию. Осенью его пригласили в клуб – большая изба была клубом. Там оркестр из двух мандолин и гитары беспрерывно играл туш и за столом президиума, крытым кумачом, сидела Анна Степановна. Вся экспедиция и много жителей ближних деревень были тут. Люди толпились около избы, но перед Степаном Петровичем расступились, и он прошел в первый ряд. Из рук в руки бережно передавался затертый номер газеты. Там было напечатано постановление правительства о награждении Анны Степановны орденом и ее портрет. Старик понял, что почет, которым окружала его толпа, был почетом дочери. Ее свет падал на Степана Петровича. Говорились сильные нескладные торжественные речи. Это был первый орден в крае, и в президиуме собрания сидели с ромбами, сидел сам председатель крайисполкома, как сказали Степану Петровичу («губернатор» – догадался старик). Степан Петрович был ошеломлен. Когда аплодисменты и крики подняли с места Анну Степановну и она, запинаясь и краснея, благодарила и обещала работать еще больше, еще лучше, – старик вытер слезы кулаком и ушел из клуба.
Всю ночь он просидел у окна и дождавшись, когда поблекли звезды, взял топор и тихо вышел из избы. Он положил топор в лодку, принес лом, лопату, сел в осиновку и оттолкнулся шестом от берега. Он опустился вниз по течению к большой скале с пещерой. Солнце стояло высоко, когда старик вернулся. Сыновья уже искали отца. Ни на кого не глядя, он пошел к палатке Анны Степановны. Откинув полу палатки, он протянул дочери сверток с сокровищем – с подземной бельгийской картой.
Анна Степановна стояла высокая, прямая и бледная и руки ее дрожали, принимая сверток.
– Отец, – сказала она срывающимся голосом, – мы составили уже такую карту. За это мне и дали орден.
* * *
Степан Петрович всхлипывал, обняв голову дочери, и желтое вьющееся пламя волос выбивалось из старческих пальцев.
В зеркале
Случайной пулей, на улице, девочке прострелили ногу. Девочку не сразу подняли и отвезли домой, она долго лежала на снегу, стонала, началось воспаление легких. Сейчас кризис прошел, понемногу возвращался мир – отец, мать, вещи. Девочка лежит в гостиной, большой комнате с окнами на три стороны. Кровать поставлена сбоку огромного старинного зеркала-трюмо. В зеркале видна вся комната и освещенный коридор, ведущий вглубь квартиры. Недавно большую дверь из коридора разломали на дрова, и жить стало еще интереснее – мир расширился. Девочка наблюдает в зеркало жизнь мира. Хлопает дверь в конце коридора, и к девочке, вырастая и ширясь, двигается женщина. Она втаскивает с собой упругий весенний воздух. Затем воздухом весны пахнет уже из утла комнаты, где брошено пальто. Девочка закрывает глаза и чувствует знакомые шелковые руки матери. Неторопливо движется фигура отца. Вот он в комнате около буфета, снимает очки, протирает их платком. Он – в коричневом костюме, и в зеркале видно только лицо, руки, платок. Цвет костюма сливается с цветом дубового буфета. Вот широкая ласковая рука отца. Добрый голос рассказывает о скворцах, маленьких темно-лиловых скворцах. Скворцы уже в скворечнях, которые в прошлом году сколачивал отец. Вот он поднимает руку, чтобы взять с полки том энциклопедии. Какую руку поднял отец – правую или левую? Зеркало путает глаза, уши, руки, ноги. Не сразу угадаешь в зеркале, какую руку поднял отец.
Но самое главное, – все плоское. Отец, мать, буфет, письменный стол – все как на картинке.
Вечер. В зеркале видно, как начинают прятаться вещи. Сначала со стен сбегают картины. Отступает в темноту книжный шкаф, стулья. Вот уже нет письменного стола. Спрятался буфет и только по бликам света на стеклах видно, что буфет тут, близко. И успокоенная, девочка засыпает.
Просыпается она внезапно. В дверь негромко стучат, в зеркале видно, отпирать выходит отец. Он одет, как всегда – должно быть не раздевался. Дверь отворяется, и в квартиру, шатаясь, входит человек. Отец подхватывает его под руку. Человек с трудом снимает солдатскую папаху, открывая забинтованную голову. Он поднимает лицо к лампочке, и лицо, заросшее рыжей щетиной, ярко-голубые глаза кажутся девочке знакомыми. Где она видела этого человека? Четыре месяца назад, когда еще можно было ходить кататься на ледяную горку и когда дверь в коридор была еще цела, этот человек приходил к отцу часто. Они подолгу сидели здесь в большой комнате, девочку отсылали играть в комнату матери. Однажды рыжий передал отцу большую пачку денег, и девочка думала, что завтра на обед будет мясо. Но мяса не было. Последний раз рыжий приходил недели за две до того дня – до выстрела в переулке, когда из рук девочки выпал хлеб и в глазах остались только снег и небо. Он подарил девочке маленькую жестяную коробочку с леденцами, очень вкусными леденцами. Тогда отец и рыжий поцеловались в коридоре, хлопнула дверь и рыжий ушел. Теперь он пришел снова. Отец обнимает его и ведет в боковую комнату. Тихо. Крадучись, в коридор выходит отец. Он берет трубку телефона. Негромкий, короткий разговор. Выходит мать, непричесанная, в капоте. Взявшись за руки, они уходят в комнату, где сидит (или лежит) рыжий. Тихо. Снова стучат резко и настойчиво. Коридор наполняется людьми… они в серых шинелях с золочеными погонами. В таких шинелях ходят теперь по городу люди, на которых смотрят из окон, слегка раздвинув занавески. Недавно они зачем-то приходили, и с ними ушел отец. Отец вернулся поздно ночью и долго целовал девочку. Сейчас они стоят молча, вопросительно глядя на отца. И отец показывает рукой на комнату, где лежит (или сидит) рыжий. И разом гремят шпоры и сабли – люди входят в комнату. Через несколько минут под руки выводят рыжего. Он очень слаб, его приходится почти нести. Один из людей, одетых в шинели, пожимает отцу руку. Дверь закрывается.
И тогда девочка сползает с кровати на пол. На руках она подвигается к письменному столу и берет тяжелое, чугунное пресс-папье. Пресс-папье оттягивает руку. Девочка подползает к зеркалу и швыряет пресс-папье в стекло. Потемневший мир сразу становится спокойнее и честнее. Силы оставляют ее, и она лежит среди осколков, всхлипывая. Она отталкивает ласковые руки отца. «Оставьте меня, оставьте».
– Положи ее на кровать, – говорит голос матери, – и оставь. Может быть, так будет лучше.
– Да, – говорит голос отца, – она живет в такие годы, когда даже взрослые сход– ят с ума.
Тихо. И снова голос матери:
– Он теперь далеко… Но ты… как ты мог решиться?
– Пустяки, – отвечает отец. – Эта комедия… эта трагедия с переодеванием в офицерские костюмы была единственным путем спасения нашего друга.
Колымские рассказы
По снегу
Как топчут дорогу по снежной целине? Впереди идет человек, потея и ругаясь, едва переставляя ноги, поминутно увязая в рыхлом глубоком снегу. Человек уходит далеко, отмечая свой путь неровными черными ямами. Он устает, ложится на снег, закуривает, и махорочный дым стелется синим облачком над белым блестящим снегом. Человек уже ушел дальше, а облачко все еще висит там, где он отдыхал, – воздух почти неподвижен. Дороги всегда прокладывают в тихие дни, чтоб ветры не замели людских трудов. Человек сам намечает себе ориентиры в бескрайности снежной: скалу, высокое дерево, – человек ведет свое тело по снегу так, как рулевой ведет лодку по реке с мыса на мыс.
По проложенному узкому и неверному следу двигаются пять-шесть человек в ряд плечом к плечу. Они ступают около следа, но не в след. Дойдя до намеченного заранее места, они поворачивают обратно и снова идут так, чтобы растоптать снежную целину, то место, куда еще не ступала нога человека. Дорога пробита. По ней могут идти люди, санные обозы, тракторы. Если идти по пути первого след в след, будет заметная, но едва проходимая узкая тропка, стежка, а не дорога, – ямы, по которым пробираться труднее, чем по целине. Первому тяжелее всех, и когда он выбивается из сил, вперед выходит другой из той же головной пятерки. Из идущих по следу каждый, даже самый маленький, самый слабый, должен ступить на кусочек снежной целины, а не в чужой след. А на тракторах и лошадях ездят не писатели, а читатели.
‹1956›
На представку
Играли в карты у коногона Наумова. Дежурные надзиратели никогда не заглядывали в барак коногонов, справедливо полагая свою главную службу в наблюдении за осужденными по пятьдесят восьмой статье. Лошадей же, как правило, контрреволюционерам не доверяли. Правда, начальники-практики втихомолку ворчали: они лишались лучших, заботливейших рабочих, но инструкция на сей счет была определенна и строга. Словом, у коногонов было всего безопасней, и каждую ночь там собирались блатные для своих карточных поединков.
В правом углу барака на нижних нарах были разостланы разноцветные ватные одеяла. К угловому столбу была прикручена проволокой горящая «колымка» – самодельная лампочка на бензинном паре. В крышку консервной банки впаивались три-четыре открытые медные трубки – вот и все приспособление. Для того чтобы эту лампу зажечь, на крышку клали горячий уголь, бензин согревался, пар поднимался по трубкам, и бензиновый газ горел, зажженный спичкой.
На одеялах лежала грязная пуховая подушка, и по обеим сторонам ее, поджав по-бурятски ноги, сидели партнеры – классическая поза тюремной карточной битвы. На подушке лежала новенькая колода карт. Это не были обыкновенные карты, это была тюремная самодельная колода, которая изготовляется мастерами сих дел со скоростью необычайной. Для изготовления ее нужны бумага (любая книжка), кусок хлеба (чтобы его изжевать и протереть сквозь тряпку для получения крахмала – склеивать листы), огрызок химического карандаша (вместо типографской краски) и нож (для вырезывания и трафаретов мастей, и самих карт).
Сегодняшние карты были только что вырезаны из томика Виктора Гюго – книжка была кем-то позабыта вчера в конторе. Бумага была плотная, толстая – листков не пришлось склеивать, что делается, когда бумага тонка. В лагере при всех обысках неукоснительно отбирались химические карандаши. Их отбирали и при проверке полученных посылок. Это делалось не только для пресечения возможности изготовления документов и штампов (было много художников и таких), но для уничтожения всего, что может соперничать с государственной карточной монополией. Из химического карандаша делали чернила, и чернилами сквозь изготовленный бумажный трафарет наносили узоры на карту – дамы, валеты, десятки всех мастей… Масти не различались по цвету – да различие и не нужно игроку. Валету пик, например, соответствовало изображение пики в двух противоположных углах карты. Расположение и форма узоров столетиями были одинаковыми – уменье собственной рукой изготовить карты входит в программу «рыцарского» воспитания молодого блатаря.
Новенькая колода карт лежала на подушке, и один из играющих похлопывал по ней грязной рукой с тонкими, белыми, нерабочими пальцами. Ноготь мизинца был сверхъестественной длины – тоже блатарский шик, так же, как «фиксы» – золотые, то есть бронзовые, коронки, надеваемые на вполне здоровые зубы. Водились даже мастера – самозваные зубопротезисты, немало подрабатывающие изготовлением таких коронок, неизменно находивших спрос. Что касается ногтей, то цветная полировка их, бесспорно, вошла бы в быт преступного мира, если б можно было в тюремных условиях завести лак. Холеный желтый ноготь поблескивал, как драгоценный камень. Левой рукой хозяин ногтя перебирал липкие и грязные светлые волосы. Он был подстрижен «под бокс» самым аккуратнейшим образом. Низкий, без единой морщинки лоб, желтые кустики бровей, ротик бантиком – все это придавало его физиономии важное качество внешности вора: незаметность. Лицо было такое, что запомнить его было нельзя. Поглядел на него – и забыл, потерял все черты, и не узнать при встрече. Это был Севочка, знаменитый знаток терца, штоса и буры – трех классических карточных игр, вдохновенный истолкователь тысячи карточных правил, строгое соблюдение которых обязательно в настоящем сражении. Про Севочку говорили, что он «превосходно исполняет» – то есть показывает умение и ловкость шулера. Он и был шулер, конечно; честная воровская игра – это и есть игра на обман: следи и уличай партнера, это твое право, умей обмануть сам, умей отспорить сомнительный выигрыш.
Играли всегда двое – один на один. Никто из мастеров не унижал себя участием в групповых играх вроде очка. Садиться с сильными «исполнителями» не боялись – так и в шахматах настоящий боец ищет сильнейшего противника.
Партнером Севочки был сам Наумов, бригадир коногонов. Он был старше партнера (впрочем, сколько лет Севочке – двадцать? тридцать? сорок?), черноволосый малый с таким страдальческим выражением черных, глубоко запавших глаз, что, не знай я, что Наумов железнодорожный вор с Кубани, я принял бы его за какого-нибудь странника – монаха или члена известной секты «Бог знает», секты, что вот уже десятки лет встречается в наших лагерях. Это впечатление увеличивалось при виде гайтана с оловянным крестиком, висевшего на шее Наумова, – ворот рубахи его был расстегнут. Этот крестик отнюдь не был кощунственной шуткой, капризом или импровизацией. В то время все блатные носили на шее алюминиевые крестики – это было опознавательным знаком ордена, вроде татуировки.
В двадцатые годы блатные носили технические фуражки, еще ранее – капитанки. В сороковые годы зимой носили они кубанки, подвертывали голенища валенок, а на шее носили крест. Крест обычно был гладким, но если случались художники, их заставляли иглой расписывать по кресту узоры на любимые темы: сердце, карта, крест, обнаженная женщина… Наумовский крест был гладким. Он висел на темной обнаженной груди Наумова, мешая прочесть синюю наколку-татуировку – цитату из Есенина, единственного поэта, признанного и канонизированного преступным миром:
– Что ты играешь? – процедил сквозь зубы Севочка с бесконечным презрением: это тоже считалось хорошим тоном начала игры.
– Вот тряпки. Лепеху эту… – И Наумов похлопал себя по плечам.
– В пятистах играю, – оценил костюм Севочка. В ответ раздалась громкая многословная ругань, которая должна была убедить противника в гораздо большей стоимости вещи. Окружающие игроков зрители терпеливо ждали конца этой традиционной увертюры. Севочка не оставался в долгу и ругался еще язвительней, сбивая цену. Наконец костюм был оценен в тысячу. Со своей стороны, Севочка играл несколько поношенных джемперов. После того как джемперы были оценены и брошены тут же на одеяло, Севочка стасовал карты.
Я и Гаркунов, бывший инженер-текстильщик, пилили для наумовского барака дрова. Это была ночная работа – после своего рабочего забойного дня надо было напилить и наколоть дров на сутки. Мы забирались к коногонам сразу после ужина – здесь было теплей, чем в нашем бараке. После работы наумовский дневальный наливал в наши котелки холодную «юшку» – остатки от единственного и постоянного блюда, которое в меню столовой называлось «украинские галушки», и давал нам по куску хлеба. Мы садились на пол где-нибудь в углу и быстро съедали заработанное. Мы ели в полной темноте – барачные бензинки освещали карточное поле, но, по точным наблюдениям тюремных старожилов, ложки мимо рта не пронесешь. Сейчас мы смотрели на игру Севочки и Наумова.