Сады небесных корней - Муравьева Ирина Лазаревна 5 стр.


Духовник так и остолбенел, прочитав следующее: «Если бы Ты был во мне, во мне должна была бы быть такая радость, что я не вынесла бы ее, оставаясь в живых». Или вот такое, например, признание: «Если мне уготован ад, то лучше скорее погрузи меня в эту бездну, но только не оставляй вниманьем Своим». И, наконец, последнее, отчего святой отец едва не лишился рассудка: «Видела я страшные раны Твои, и не телесными глазами я видела их, а чувствовала внутри собственного сердца, и когда душа моя приблизилась к этим ранам, губы ее прикоснулись к ним, и омылась она вся Твоей кровью…»

Испуганный священнослужитель явился в указанный прислужницей дом и долго смотрел на спящего ребенка, длинные ресницы которого отбрасывали голубоватую тень на нежно-фарфоровые щеки, а маленькие, худенькие, как лапки у птенчика, руки были молитвенно сложены на кружевной сорочке. Отец Инессы присутствовал тут же, тщетно пытаясь придать раскормленному и радостному лицу своему духовное выражение.

– Дон Карлос, – промолвил священник. – В вашем достопочтенном жилище находится ангел. Ребенок не просто так спит. Она пребывает в Господе Боге нашем, который, заботясь о ней, неустанно душе ее шлет откровенья Свои.

– Ах, так я и знал! – воскликнул дон Карлос. – Вы мне не поверите, но после свадьбы моей с ее матерью я сразу понял, что это дитя, которое вскоре родится у нас, и будет подобием… Проще сказать, подобием чистого, так сказать, ангела…

И тут он запнулся, поскольку священник сурово взглянул на него.

– Любезный, я вас не просил объяснять духовному сану, что здесь происходит. Забудьте, что этот ребенок – вам дочь. Отдайте ее в монастырь.

– В монастырь! – воскликнул дон Карлос. – Как так в монастырь? Она же не ходит!

– А это неважно, – отрезал священник. – Народ распустился, и вера шатается. А мы явим чудо. Вот эту вот девочку. Поскольку на то, что оно совершилось, была Божья Воля.

– «Оно» – это кто? Извиняюсь, конечно… – Отец растерялся и весь пропотел удушливым потом.

– «Оно» – это чудо. Да вы промокнитесь. Возьмите салфетку, попейте воды. Что с вами, любезный?

– Так вы, что ли, вместе с кроватью возьмете?

– Возьмем и с кроватью. Приставим к ней слуг. Народ допускать будем строго по праздникам. Не всех. Только не согрешивших в теченье трех месяцев. И этим проложим пути к исправлению.

– Прекрасная мысль! Бесподобная мысль! Вот так, значит, всех постепенно исправим… А то ведь одни развлеченья, корриды… А платья какие пошли! Все наружу! – Дон Карлос с размаху обтерся манжетой.

На следующее утро кровать со спящей Инессой была перевезена в помещение монастыря, и сразу же начались непредвиденные события. Во-первых, Инесса проснулась. Она не проснулась до конца, но стала шептать, не раскрывая синих глаз своих, настаивая с горечью на том, что душа ее возвращается в тело и нет больше сил воспротивиться этому. Потом она села на скромной кровати, себя самою обхватила за плечи и горько расплакалась, глаз не раскрывши. Сама настоятельница, женщина с большими оранжевыми веснушками и густыми волосами, еле-еле помещавшимися под монашеским колпаком, прибежала из своей кельи, тяжело ступая на пятки и распространяя вокруг себя запах недавно выпитого ею свежего пива.

– Что здесь происходит с ребенком? – спросила она.

Испуганные послушницы ответили, что девочка плачет, не переставая, и жалуется, что душе ее бедной пора возвращаться в ненужное тело.

– Оно, может, даже и лучше, – подумав, ответила настоятельница. – И пусть возвращается. А то нам паломники эти здесь все разнесут.

Она грубовато погладила Инессу по голове и велела послушницам накормить ее хотя бы даже и силой. Инесса слегка разомкнула ресницы, поела похлебки с горохом и тыквой, умяла кусок пирога с дикой грушей и снова уснула, но только не прежним, мистическим сном, а детским, простым и спокойным. С этой минуты закончилось то странное состояние, в котором она пребывала без малого семь лет. Очень хрупкая девушка с пепельной косой, аккуратно закрученной на затылке, решила навсегда остаться в стенах монастыря и всецело посвятить себя Богу. Нельзя не признать, что душа ее, хотя и вернувшаяся в тело, продолжала страстно стремиться к Христу, которого она иногда по-прежнему видела во сне. Она знала, что никого из живых людей не сможет полюбить той восторженной, всю ее прожигающей любовью, которая есть любовь к Божьему Сыну, принявшему смерть на кресте. Нравы монастыря приводили ее в ужас. Вместо того чтобы смиренно молиться и ограничивать себя во всех мирских желаниях, послушницы опаздывали на утреннюю службу, заводили у себя в кельях маленьких собачек, а одна из них – очень высокого происхождения девица, поступившая в монастырь исключительно для того, чтобы досадить семье, – завела капризную обезьянку, похожую на нее саму до такой степени, что их иногда принимали за сестер.

Но это-то все полбеды. Настоящая беда заключалась в том, что монахини не только не избегали мужчин, под видом которых проклятые бесы стремились столкнуть их в пучину греха, но очень, напротив, искали возможности с проклятыми бесами где-нибудь встретиться. Случались, конечно, ужасные вещи. К примеру, беременность. Это несчастье всегда прерывалось кровавейшим образом. В густых плотных сумерках – лишь погружались во дрему поля и леса – появлялась в прихожей засушенная, с сизым, грубым лицом, весьма неприятная женщина. В сумке ее что-то звякало жалостно.

Настоятельница всегда сама встречала ее в этой прихожей, гневно горя глазами, вела за собой в келью, где простоволосая, в грубой сорочке, ждала наказания грешница. Дверь плотно притворялась, всем остальным было велено стоять на коленях и просить Господа за невинно убиваемую душу. Молились громко, чтобы заглушить резкие вскрики и мычание, доносящиеся из-за закрытой двери, а через полчаса выходила, пряча глаза, палачиха с окровавленными пальцами, и мать-настоятельница сама поливала ей из кувшина на эти кровавые пальцы.

За стенами монастыря был глубокий черный ров, заросший крапивой. Там, как говорили, водились и змеи, укусы которых смертельны. И там же валялись куски сгнивших ножек, куски сгнивших ручек, головки с пустыми глазницами. Деточки, невинные души, бессмертные ангелы…


О дальнейшей судьбе монахини весьма подробно сказано в «Садах небесных корней», так что я с большим облегчением возвращаюсь к скромной роли рядовой переписчицы.


«Старик Иннокентий Пизанский, капеллан, известный своим изумлявшим современников голосом, в котором сочетались мужское и женское начала, так что он мог с легкостью переходить от бархатного сопрано Марии Каллас к раскатистому басу Лючано Паваротти, скончался в ночь перед Рождеством. Стоял адский холод: три градуса ниже нуля – и ангелы сразу закутали душу своим серебрящимся пухом, которым богаты их крылья, помчались с ней вместе к Престолу Всевышнего.

Грустно прошли праздничные дни в стенах той скромной обители, в которой коротала свои дни Инесса. Бывало, придет Иннокентий Пизанский, седой старичок неказистый, к заутрене, расставит монахинь по росту и голосу, и тут начинался хорал за хоралом, хорал за хоралом! За окнами птицы смолкали от зависти. И вот: схоронили, поплакали вдосталь, хотя настоятельница и бранила: мол, он теперь там, где ему быть положено. Жил чисто, поэтому умер внезапно, нисколько не мучился, не испугался, а нам с вами все предстоит, и слезами не многого, девы, добьетесь, учтите.

Отстояв, как положено, все службы – утреннюю, в два часа утра, дневную – в шесть часов утра и вечернюю – в восемь часов вечера, тоскующие монахини пытались развеселить себя как могли. На радость девушкам выпал густой и сухой снег, так красиво вспыхивающий под лучами солнца, что трудно было удержаться от изумления при виде его красоты. Живущий в каморке при бане Андрюха, в обязанности которого входило к тому же привозить в монастырь бочки с водой из хрустальной чистоты незамерзающего источника, за час справил розвальни, выложил их хрустящей соломой, рогожкой прикрыл и, крикнув по-польски: «Цож, дывчины, кочмэ! (Ну, девки, поехали!)», уселся на крепкие сани и съехал с горы, хохоча так задорно, что горы ответили эхом. Сперва нерешительно, а вскоре и смело монахини одна за другой подходили к саням, усаживались на приятно покалывающую их голые ноги солому и, ахая, катились по снегу, как будто они совсем не невесты Христовы, а дети, к тому же крестьянские дети, простецкие.

И тут появился мужчина. Сперва он был темным предметом в густом сверкающем снеге. Никто – среди смеха, веселья и оханья – его не заметил. Но вскоре предмет этот ожил. Тогда они и разглядели, что это – мужчина, весьма молодой, интересный собою, хотя чересчур горбоносый на строгий монашеский вкус. Ему не понравилось то, что монахини катаются в санках с лохматым Андрюхой, и он очень сухо спросил на латыни, где можно застать в этот час настоятельницу. Переглянувшись, они вытолкнули вперед хрупкую Инессу, которая в совершенстве владела многими языками, включая латынь. Случилось же это так необъяснимо, что и пересказывать даже неловко. Проспав восемь лет, как мы знаем, дитя проснулось не только девицею взрослой, но крупным ученым-лингвистом, который любой из земных языков знал так, будто это язык его матери.

– Et quiescit (Она отдыхает), – сказала Инесса.

– Могу я увидеть ее? – спросил он язвительно на диалекте испанских моравов.

Но тут уж в беседу включились все сразу, и словно прорвался слой толстого льда: монахини, перебивая друг друга, взялись объяснять, что и как, но при этом еще умудрялись и глазки состроить.

– Рассердится матушка, если разбудят! Они, если их разбудить, всегда злые. А после добреют. Как пива попьют да и вслух почитают святую молитву, так просто добрей, чем они, не бывает.

– Что вы говорите? – вскричала Инесса. – Они всегда добрые! Сон же им нужен, поскольку во сне люди к Богу стремятся, и Он к ним во снах даже может явиться.

– Ах, да вы не слушайте эту сестру! – монахини вспыхнули в негодовании. – Сама восемь лет проспала, лежебока, теперь всех готова в кровать уложить!

Горбоносый путник, до бровей занесенный снегом, с интересом посмотрел на худенькую Инессу и опять перешел на латынь, явно стремясь к тому, чтобы остальные не поняли их разговора.

– Давно вы в обители?

– Нет, я недавно.

– А что это вы столько спали, сестра? Одна или с кем?

Наивная девушка, и не поняв намека, скабрезного и неприличного, ответила с пылкою детской открытостью:

– Одна, разумеется! Матушка умерли. А батюшка сразу женились. Господь меня в сон погрузил.

– Интере-е-есно, – сказал он задумчиво.

– А вы, извиняюсь, откуда идете? – спросила она.

– Сначала монахом был в монастыре, а после скитался по свету. Учился. Я врач, хотя курса еще не закончил. Особую склонность питаю к различным химическим опытам. Вы не пугайтесь! Наука такая есть. И простирает она свои руки к делам человеческим. У вас капеллан здесь скончался, я слышал?

– Скончался, – она погрустнела.

– Сказали мне в монастыре, чтобы я себя предложил вам сюда в музыканты. Играю свободно на всех инструментах. Пою, но немного, сорвал себе связки. Холодного пива попил после бани.

– Мы тоже пьем пиво, – сказала она. – На завтрак у нас полагается пиво и хлебец ржаной. Мы сами печем. И мед сами делаем. Здесь хорошо. Хотя сестры все-таки очень скучают.

– А вы? – И он впился глазами в Инессу.

– Ах, что вы! Как можно скучать? Ведь молитва должна заменять собой все! Я ночью, бывает, проснусь от тревоги, окошко скорей отворю, чтобы ангелы меня в темноте разглядели, и сразу молиться! Молюсь и молюсь. И так хорошо на душе, так отрадно!»


На этом слове, к моему огорчению, сведения о жизни Инессы в манускрипте обрываются, поэтому я закончу рассказ таким образом, который представляется мне наиболее логичным.

Горбоносый врач, не закончивший курса ни в одном университете, однако утверждавший, что брал уроки химии и медицины у самого Хьюго Луко, который умел производить операции на теле, предварительно усыпив больного с помощью так называемой «снотворной губки», секрета которой он никому не выдавал и только перед самой смертью признался, что в составе усыпляющих средств главную роль играла обыкновенная лесная ежевика, – так вот: горбоносый этот врач, получивши должность капеллана, действительно поселился в монастыре, но не там, разумеется, где жили монахини, а вместе с Андрюхой, в каморке Андрюхиной, где было всегда так натоплено сильно, что даже паук, угнездившийся в бане, заполз как-то раз и, не выдержав жару, свалился и умер. Туда и дорога.

Слова синеглазой румяной монахини о том, что она открывает окошко, желая быть сразу замеченной ангелами, ему так понравились, что после святок он тихо залез к ней в окошко и живо в объятиях сжал ее так, что девушка чуть было не померла. Поначалу она, как водится, приняла его за дьявола и хотела прогнать с помощью крестного знаменья, но вскоре узнала врача и толкнула так сильно в ключицу, как только смогла. Напрасно! Он взялся ее целовать, и монахиня, которая не представляла себе, что кто-нибудь, с запахом пота, похожим на запах сгоревшего хлеба, вдруг станет ее целовать прямо в губы, вдруг вся обессилела и присмирела. И ведь до чего же бывают коварны проклятые бесы! Не зря настоятельница велела, чтоб спали все вместе и не раздевались! Они все и спали на досках в огромной холодной прихожей, в пальто и ботинках. Поскольку им всем она не доверяла. А этой доверила. Вот и пожалуйста.

Катерина с первых дней привыкла во всем советоваться с Инессой, чувствуя, что та, женщина немолодая, испытавшая в жизни и нужду, и немыслимое богатство (о чем пойдет речь!), говорит с ней как с ровней и словно глядит в ее душу.

– Ты добрая, чистая, горя хлебнула, – шептала Инесса. – Тебя выбрал Бог. И сына тебе Он пошлет не такого, какого другим посылает. Ты жди.

Задушевные их беседы обычно происходили вечерами в маленьком, слегка покосившемся домике Инессы, и начались они вскоре после того, как Катерина поселилась у меховщика.

– Скажи мне, Инесса, – немного смущаясь и глядя, как ловкие руки подруги раскатывают бело-снежное тесто, просила ее Катерина. – Он ведь соблазнил тебя, этот доктор, а ты на него зла не держишь. Ведь так?

– За что же мне зло на него вдруг держать? За то, что он, бедный, меня возжелал? Так ведь я сама вся томилась. Мы, женщины, – животные, раненные в живот.

– Ох, что ты, Инесса! В какой там живот?

– Один живот, милочка! А вот ты ответь: любовь эту подлую как узнают?

– Не знаю я как.

– По щели, и все.

– Какой-такой щели?

– Которая вдоль.

– Чего она вдоль?

– Всего тела, милочек.

Многие слова Инессы звучали загадочно, но самой загадочной была та часть ее жизни, которая началась после монастыря. Тут сама Инесса начинала как-то елозить, проглатывать слова и не на все вопросы отвечала. Если верить ее рассказу, то горбоносый врачеватель еще раз одиннадцать влез к ней в окошко, открытое не для того, чтобы ангелы ее разглядели в густой темноте. И вдруг он исчез. Дойдя до этого момента, Инесса всякий раз начинала злобно плакать и даже слегка скрежетала зубами. По ее версии выходило, что он исчез только потому, что мать-настоятельница начала косо посматривать на согрешившую монахиню и вскоре могла наказать по всей строгости.

– А что же они могли сделать с тобой?

– Схватили бы, голую, дали бы плетку. Потом на бревно, на мороз. И сиди. А как начнет колокол бить, так ты плеткой себя и стегай по спине. Да крепко стегай, чтоб рубцы оставались!

– И сколько стегать?

– Ну, уж это как скажут. Одна настоятельница и решает. А чаще всего у самой этой грешницы как будто рассудок мутится. Стегает она и кричит от восторга.

– Кричит? Что кричит?

– Никогда не поверишь! «Не больно! Не больно! Сильнее хочу!» Хохочет при этом и рожи всем строит.

Катерина осеняла себя размашистым крестом. Казалось, что у нее нет ни сил, ни охоты расспрашивать дальше, но молчание продолжалось недолго:

– Так он потому и сбежал? Спас тебя?

Тут Инесса отводила глаза и так яростно начинала месить свое тесто, словно это была жирная спина неизвестного врага, который наконец-то оказался у нее в руках. При этом она говорила негромко и как-то нарочно рассказ замедляла.

– Я через три дня сама сбежала. И так объясняю тебе, Катерина: если женщину один раз на плотскую любовь соблазнить – один всего раз, – она этим ядом на всю жизнь отравлена. И кровь в ее теле отравлена. Уж лучше такую совсем умертвить! Сбежала я, до мужиков дорвалась!

Назад Дальше