Любовь гика - Покидаева Татьяна Юрьевна 2 стр.


Времена были тяжелые, и – вовсе не по вине юного Ала – дела у цирка ухудшились. Через пять лет после смерти дедушки когда-то преуспевающее предприятие пришло в упадок. Тяжкой ношей для цирка был стареющий лев, который с завидным упорством грыз прутья клетки и постоянно ломал дорогущие вставные зубы. Толстая дама, чье питание было отдельно оговорено в контракте, требовала прибавки к жалованью на продуктовый прожиточный минимум. Плюс к тому все семейство эротоманов-зоофилов отбыло в неизвестном направлении под покровом ночи, прихватив с собой датского дога, осла и козу.

Вскоре и толстая дама расторгла контракт и устроилась моделью в журнале «Любителям попышнее». Папа остался с уцененным огнеглотателем на солярке и перспективой надолго застрять без единого цента в трейлерном парке под Форт-Лодердейлом.

Ал был типичным янки, самостоятельным и независимым, и в тот кризисный период его предприимчивость и гениальность проявили себя в полной мере. Он решил породить свое собственное шоу уродцев.

Моя мама, Лиллиан Хинчклифф, происходила из утонченной аристократической семьи из самой изысканной части Бостона, однако отвергла свое наследие и сбежала с цирком, мечтая стать воздушной гимнасткой. В девятнадцать лет уже поздновато учиться летать, Лиллиан упала, сломала изящный носик и ключицы. Больше она не решалась подняться под купол, но не утратила страсти к арене и балаганным огням. Именно эта страсть и подвигла ее на то, чтобы ревностно поддержать замысел Ала. Лиллиан была готова на все, чтобы возродить интерес публики к цирку. К тому же в ней с детства укоренилась идея наследственной уверенности в завтрашнем дне. Как однажды она сказала и говорила не раз: «Лучший подарок, который родители могут сделать своим детям – дать им врожденную способность зарабатывать деньги, просто будучи теми, кто они есть».

Изобретательная пара приступила к экспериментам с запрещенными и рецептурными препаратами, инсектицидами и в конечном итоге – с радиоактивными изотопами. По ходу дела у мамы развилась комплексная зависимость от самых разных лекарств, но ее это не огорчало. Полностью полагаясь на папу, чья находчивость обеспечивала ей средства к существованию, Лил воспринимала свою зависимость как незначительный побочный эффект их с папой творческого сотрудничества.

Их первенцем стал мой брат Артуро, также известный как Водяной мальчик. У него не было рук и ног: кисти и стопы росли прямо из туловища наподобие тюленьих ласт. Его научили плавать еще в младенчестве, и он выступал перед публикой голышом, в большом баке с прозрачными, как у аквариума, стенками. В возрасте трех-четырех лет Арти развлекался такой проделкой: подплывал вплотную к стеклянной стенке, таращил глаза, закрывал и открывал рот, как речной окунь, а потом разворачивался и плыл прочь, являя почтеннейшей публике колбаску какашек, вылезающую из его маленькой мускулистой попки. Позднее Ал и Лил смеялись над этой выходкой, но тогда им было не до смеха. Сыновние проказы приводили их в ужас, и чистить бак приходилось значительно чаще, чем предполагалось вначале. Годы шли, Арти облачился в плавки и приобрел более утонченные манеры, хотя о нем говорили – и в этих словах была доля правды, – что его отношение к публике, в сущности, не изменилось.

Мои сестры Электра и Ифигения появились на свет, когда Артуро было два года, и буквально с рождения начали собирать публику. Они были сиамскими близнецами, сросшимися в талии, с одной парой бедер и ног на двоих. Обычно они ходили, сидели и спали в обнимку. Они могли смотреть прямо вперед, поворачиваясь так, что плечо одной перекрывало плечо другой. Они были красавицами: стройные, гибкие, большеглазые. Они учились играть на фортепьяно и с ранних лет выступали дуэтом. Говорили, что их музыкальные композиции для четырех рук произвели революцию в додекафонии.

Я родилась третьей, после близняшек. Папа не жалел никаких денег на эти эксперименты. Когда мама меня зачинала и все время, пока носила, она принимала в изрядных дозах кокаин, амфетамины и мышьяк. Я стала горьким разочарованием, родившись с такими банальными уродствами. Мой альбинизм – самый обыкновенный, розовоглазая разновидность, а горб, хоть и заметный, не поражает ни размером, ни формой, как иные горбы. Я получилась слишком заурядной, чтобы делать хорошие сборы, сопоставимые с теми, что делали сестры и брат. И все же родители заметили мой сильный голос и решили, что из меня может выйти неплохой зазывала и ведущий программы. Лысая альбиноска-горбунья казалась вполне подходящей кандидатурой для заманивания публики на представления своих более одаренных сестер и братьев. К моему третьему дню рождения стало понятно, что я буду карлицей, это явилось приятным сюрпризом для мамы с папой и повысило мою ценность в их глазах. Сколько я себя помню, я всегда спала во встроенном шкафчике под кухонной раковиной в нашем жилом прицепе, и со временем у меня набралась целая коллекция экстравагантных темных очков, защищавших мои чувствительные глаза.

Несмотря на дорогую радиевую диету, применявшуюся при проектировании моего младшего брата Фортунато, он родился совершенно нормальным с виду. Это так огорчило моих предприимчивых родителей, что они тут же решили оставить его под покровом ночи у дверей закрытой автомастерской, проездом через Грин-Ривер, штат Вайоминг. На самом деле, папа уже припарковал фургончик и вышел наружу, чтобы помочь маме выгрузить картонную коробку с младенцем и оставить ее где-нибудь на тротуаре, в безопасном месте. И вот тут двухнедельный малыш уставился на нашу маму мутными глазенками и проявил свои таланты во всей красе, обнаружив себя вовсе не родительской неудачей, а, наоборот, их шедевром. Да, это была настоящая удача, и брата назвали Фортунато. По ряду причин мы его звали Цыпой, всегда.


– Папа, – говорила Ифи.

– Да, – говорила Элли. Они вставали за папиным креслом, в четыре руки обнимали его за шею, два лица в обрамлении гладких черных волос смотрели на него с двух сторон.

– Что вам, девчонки? – Он смеялся, откладывая журнал в сторону.

– Расскажи, как ты нас придумал, – просили они.

Я прислонялась к его колену и смотрела в его доброе, грубоватое лицо.

– Да, папа, пожалуйста. Расскажи нам про Розовый сад.

Папа сопел, отнекивался и дразнился, а мы хором упрашивали его. В конце концов Арти забирался к нему на колени, а Цыпа – на колени к маме, я прижималась к плечу Лил, а Элли и Ифи по-турецки усаживались на ковре, опираясь о пол четырьмя руками, и отец смеялся, начиная свой рассказ.

– Это было в Орегоне, в Портленде, который еще называют Городом Роз, хотя к исполнению своего плана я приступил годом позднее, когда мы застряли в Лодердейле.

В тот день ему было как-то особенно беспокойно, мысли о загибавшемся цирке не выходили из головы. Он поехал в парк на холме, бросил машину и решил прогуляться пешком.

– С того холма открывался потрясающий вид. И там был большой розовый сад с аллеями, фонтанами, арками, и шпалерами, и извилистыми дорожками, замощенными кирпичом. – Присев на ступеньку лестницы, ведущей с одной террасы на другую, папа тупо уставился на ближайшие к нему экспериментальные розы. – Это был испытательный сад, и у роз были целенаправленно созданные расцветки. Полосатые розы, слоистые розы. Розы двух разных цветов, снаружи на лепестках – один цвет, а изнутри – другой. Я тогда злился на Марибель. Совершенно безмозглая курица, но она долго у нас проработала. Пыталась вытребовать себе прибавку, а у меня и так не было ни гроша.

Глядя на розы, он размышлял, что они странные, необычные, но очень красивые, их так и задумали – необычными, и тем они и ценны.

– И меня вдруг осенило! – Отец понял, что детей тоже можно целенаправленно сформировать. – И я подумал: «Вот он, розовый сад, сто́ящий человеческого интереса!»

Мы, дети, улыбались и обнимали его, а он улыбался и отправлял близняшек в буфетный киоск за кастрюлькой горячего какао, а меня – за попкорном, потому что рыжеволосые девчонки в любом случае выбросят все, что останется нераспроданным после закрытия. И мы все сидели в теплой уютной кабине нашего фургона, ели попкорн, пили какао и ощущали себя настоящими папиными розами.

Глава 2

Нынешние записки: приятности от змейки

Сейчас Хрустальная Лил прижимает телефонную трубку к своей обвисшей плоской груди и кричит в сторону лестницы: «Сорок первая!» – подразумевая, что жильцу из сорок первой квартиры, прыщавому рыжеволосому бенедиктинцу-расстриге снова звонят, и ему надо бежать вниз по лестнице со всех ног, чтобы снять это докучливое бремя с ее, Лил, смятенной души. Когда Лил берет трубку, то прижимает ее покрепче к своему слуховому аппарату, включенному на полную мощность, и кричит в микрофон: «Что?! Что?! Что?!» – пока не расслышит номер. Этот номер она и выкрикивает до тех пор, пока кто-нибудь не спустится вниз по отсыревшим, заплесневелым ступенькам или пока сама Лил не устанет кричать.

Я даже не знаю, насколько она туга на ухо. Лил всегда слышит звонки телефона в холле, но, возможно, просто чувствует вибрации каблуками домашних туфель. Она не только глухая, но еще и слепая. Ее глаза за толстыми стеклами очков в розовой пластмассовой оправе кажутся мутными и огромными. Белки в расплывчатых красных разводах – как тухлые яйца.

Сорок первый с грохотом сбегает по лестнице и хватает трубку. Он постоянно общается со знакомыми из духовенства, всячески их обхаживает в надежде вернуть себе сан. Он что-то взволнованно бормочет в трубку, и Хрустальная Лил ковыляет обратно к себе в комнату. Дверь в коридор она оставляет открытой.

Ее окно выходит на тротуар перед зданием. Ее телевизор включен, звук на полную громкость. Она сидит на табурете без спинки, ощупью ищет большое увеличительное стекло, находит его на телевизоре, наклоняется ближе, почти утыкается носом в экран и водит лупой туда-сюда в тщетных попытках сфокусировать изображение среди точек. Проходя по коридору, я вижу, как серый свет, пробивающийся сквозь линзы, мерцает на ее слепом лице.

Ее называют «администратором», и это объясняет для Хрустальной Лил, почему ей не приходят счета, почему она не платит за комнату и каждый месяц на банковский счет перечисляется небольшая сумма. Лил твердо убеждена, что ей поручено собирать квартирную плату и сторожить дом. Отвечать на телефон также входит в ее обязанности.

Когда Хрустальная Лил кричит: «Двадцать первая!» – то есть номер моей квартиры, – я хватаю с крючка у двери парик из козьей шерсти, нахлобучиваю его на свою лысую черепушку и спускаюсь по лестнице, весь пролет прыгая по ступенькам на одной ноге, что убийственно для суставов, но зато маскирует мою обычную шаркающую походку. Я меняю голос и говорю тоненько и пискляво, почти фальцетом. «Спасибо!» – кричу я в ее разинутый рот. У нее шишковатые десны, бледные, радужно-зеленоватые, лоснящиеся в тех местах, где были зубы. Тот же парик я надеваю, выходя из дома. Я маскируюсь, не полагаясь на слепоту Лил и ее глухоту. В конце концов, я – ее дочь. Возможно, в ней затаилось некое гормональное узнавание моих ритмов, могущее пробить даже стену глухого внутреннего отрицания, которой она отгородилась от мира.

Когда Лил кричит: «Тридцать пятая!» – я приникаю к двери и смотрю в «глазок», установленный рядом с замком. Когда «тридцать пятая» мчится вниз по ступенькам, я вижу мельком ее длинные стройные ноги, иногда сверкающие голой кожей в разрезах зеленого шелкового кимоно. Прижавшись ухом к двери, я слушаю ее сильный молодой голос: с Лил она кричит, а по телефону говорит нормально. В тридцать пятой квартире живет моя дочь, Миранда. Миранда – красивая девушка, ладная и высокая. Ей звонят каждый вечер, пока она не уйдет на работу. Миранда не маскируется от своей бабки. Она считает себя сиротой по фамилии Баркер. Сама же Хрустальная Лил наверняка представляет Миранду просто очередной расфуфыренной барышней, из тех, что разносят по комнатам неуемную сексуальность, словно слизни – свой липкий след, и уже через месяц съезжают. Видимо, Лил даже не понимает, что Миранда живет здесь уже третий год. Да и откуда ей знать, что на звонки «тридцать пятой» всегда отвечает один и тот же человек? Они с Мирандой никак не связаны. Я – их единственное связующее звено, и ни та, ни другая не знают, кто я такая. Тем более что у Миранды, в отличие от старухи, вообще нет причин помнить меня.

Это мое эгоистическое удовольствие: наблюдать, оставаясь невидимой. Им обеим не будет никакой радости, если они узнают, кто я такая на самом деле. Возможно, это убьет Лил, разбередив старую боль. Возможно, меня она возненавидит за то, что я выжила, когда все остальные ее сокровища осыпались пеплом в погребальную урну. А Миранда… я даже не знаю, что с ней будет, если она узнает, кто ее настоящая мать. Мне представляется, как ее яркая сердцевина кривится, сжимается, и тускнеет, и остается такой навсегда. Из нее получилась прекрасная сирота.

Мы все трое – Биневски, но только Лил носит эту фамилию. Для Хрустальной Лил я просто «двадцать первая». Или «Макгарк, калека из двадцать первой квартиры». Миранда более колоритна. Я слышала, как она шепчет друзьям, проходя мимо моей двери: «Карлица из двадцать первой» или «старая альбиноска-горбунья из двадцать первой».

Мне редко приходится общаться с ними. Квитанции на квартплату Лил оставляет в корзинке, выставленной в коридор рядом с ее открытой дверью, и я просто забираю их. По четвергам выношу мусор, и Лил не забивает себе этим голову.

Миранда здоровается со мной при встрече. Я молча киваю. Иногда она пытается заговорить со мной на лестнице. Я отвечаю коротко, отстраненно и стараюсь как можно быстрее сбежать к себе, и мое сердце колотится, как у грабителя.

Лил решила забыть меня, а я решила не напоминать ей о себе, но мне страшно увидеть стыд и отвращение на лице своей дочери. Это меня убьет. И вот я наблюдаю за ними и забочусь о них – втайне, словно полуночный садовник.


Лиллиан Хинчклифф-Биневски – Хрустальная Лил – худощавая и высокая. Ее увядшая грудь свисает чуть ли не до пупа, но сама Лил по-прежнему держится прямо. У нее узкое вытянутое лицо и тонкий породистый нос протестантской аристократки. Она никогда не выходит на улицу без шляпки. Чаще всего это твидовая шляпка с полями, так низко надвинутыми на глаза под розовыми очками, что Лиллиан приходится задирать голову, чтобы увидеть тот бледный свет и движение, которые она расположена разглядеть. В пальто, отделанном мехом мертвых грызунов, Лил проникает на званые завтраки, не вызывая подозрений.

Следить за ней просто. Ее высокая бостонская фигура выделяется в толпе, перемещаясь от одной точки контакта к другой. Она мнительна и бесстрашна, а ее продвижение внушает тревогу. Проходя мимо любого вертикально стоящего предмета, Лил непременно схватится за него и ощупывает, чтобы убедиться, что это такое. Телефонные столбы, дорожные знаки – Лил бросается к ним и хватает, словно они сейчас рухнут, а она не дает им упасть, потом ощупывает двумя руками и, запрокинув голову, мчится к следующей мутной прямостоящей тени, которую различают ее глаза. Точно так же она обращается и с людьми. Я видела, как Лил шла два десятка кварталов по людным полуденным улицам, как металась от одного испуганного пешехода к другому, хватала кого-то за плечо, поглаживала одной рукой, а вторую тянула вперед, норовя вцепиться в грудь следующего прохожего, оказавшегося у нее на пути. Когда кто-нибудь возмущался, огрызался, ругался или отталкивал Лил от себя, она лишь на мгновение замирала в растерянности и сразу вцеплялась в кого-то другого, используя живые тела как поручни для передвижения.

Назад Дальше