Влюблялись, сходились, расходились постоянно. И главное при этом было не потерять голову. Как, помнится, произошло это с одной девушкой из Прибалтики по имени, кажется, Ирма. Симпатичнейшая девчонка, стройная, фигуристая, глаза, как две вишенки, быстрая, умная. Копна каштановых волос, словно костер. Какая у нее была любовь к одному темнокожему студенту из Африки, какие жгучие чувства пылали в этой северной девушке к южному отпрыску некой царственной фамилии с негритянского континента! И ведь могла заживо сгореть наша бедная красавица в огненном океане всепоглощающего пожара трагедии, который вспыхнул однажды благодаря ее венценосному избраннику.
Однажды, при очередной встрече этот солнцеподобный монарх или сын монарха с филфаковским дипломом и багажом знаний, собранных на просторах нашей столицы, ей заявляет, что срок его пребывания в этой холодной стране подошел к концу и на следующей неделе он убывает навсегда под ласковое африканское солнце. Ирма ему там не нужна, потому что дома его давно дожидаются две сотни крепкозадых и горячих принцесс шоколадных оттенков кожи, после чего этот африканский принц скрылся в своей комнате, не желая далее вести беседу.
Для Ирмы это было подобно минометному или какому-то гаубичному обстрелу, при котором каждый третий снаряд попадает прямо в разрывающееся сердце, а остальные просто тупо взрываются у тебя в голове.
Что делать, куда бежать, как спасать свои растоптанные чувства, девчонка не имела ни малейшего понятия. И вот тогда Ирма и потеряла голову. А может она потеряла голову несколько раньше, еще когда начала встречаться с венценосным негативом. Точно это не известно. Известно, что она жила в высотном здании университета, в одной из четырех башен, на которых часы висят. И не долго думая, она распахнула окно и раненой птицей метнулась к белеющим на голубом небосклоне облакам.
Конечно же, все знают контур Московского госунивера. Гордый шпиль, а по четырем углам от него ажурные башни с часами. Вся наша история закончилась бы очень плачевно, если бы не одно но. Проживала Ирма в башне, почти на самом верху, но под их окнами метрах в двух находился цоколь, на котором при желании можно было бы даже танцы устраивать. Вот и упала она прямиком на этот цоколь.
Кто открыл двери на цокольную крышу, кто вывел Ирму оттуда, кто вызвал врачей из Кащенко, я не знаю. Знаю, что девушку пронаблюдали в больнице, убедились, что рецидивов с открытым окном не будет и выписали.
Через трое суток Ирма со смехом рассказывала знакомым о своем невероятном приключении, называла себя при этом «падалицей» (от слова «падать») и задорно встряхивала шевелюрой, как бы показывая, что голова ее на месте и прекрасно работает.
Вот я и говорю, что главное – это не терять голову.
Мне было двадцать два года, ей девятнадцать. По моим сегодняшним меркам мы были самые настоящие дети. Только, я тогда уже оставил два года в знойных гобийских степях, был разок обстрелян неизвестно кем и неизвестно по какой причине и считалось, что с успехом справляюсь с обязанностями младшего командира. Она тоже, не поступив с первого раза на филфак, целый год работала в школьном коллективе, набираясь опыта и готовясь к новой попытке.
Чуть не сказал готовясь к нашей встрече. И такая встреча произошла и голову я, конечно же, потерял. Сразу же и бесповоротно!
Я считал себя самостоятельным мужчиной, мужиком, имеющим опыт жизни вне родительского дома. К тому времени я уже несколько раз переспал с женщинами, чаще всего именно по их инициативе, умел пожарить блины, сварить картошку и приготовить борщ или суп и знал, как пахнет водка и чем она отличается от вина.
И с этого момента, с момента нашей встречи и по нынешний день я живу без головы.
Двери
На прилавке магазина стояли консервы «Язык в собственном соку». Это как? В слюнях, что ли?!
Люди, которые думают «пить надо больше» и те, которые думают «пить надо меньше», сходятся в одном – пить надо…
Если мужчина говорит, что он не создан для брака, значит, он бракованный. Не тяните, обменяйте его в течение двух недель!
Я подошел к входной двери. Дверь была заперта изнутри. На двери тремя ржавыми кнопками крепился листок бумаги размером с половину тетрадного листа. Лист оповещал всех интересующихся, что некая Таня ушла что-то там получать и сейчас придет.
Три уголка с тремя кнопками плотно прилегали к поверхности двери, а четвертый уголок с последней надеждой и некоторой отчаянностью метался в порывах ветра, желая любыми способами оторваться, покинуть сие не очень гостеприимное место.
Я подумал, потрогал дверь, ручки не было. Постучал. Звук передавался очень плохо. Если даже за дверью кто-то и был, что само по себе было под большим сомнением, то все-равно он мог ничего не услышать. Я постучал ногой. Не сильно, но несколько сильней, чем пальцем. Получилось значительно громче. Но тишина за дверью царила прежняя.
– Сейчас она придет, уже минут сорок, как ушла, – это была дородная тетка в синей новой фуфайке поверх больничного белого халата.
Меня смутило местоимение «она».
– Мне приемное отделение нужно, – мрачно, глядя в землю пояснил я. По моему внутреннему глубокому убеждению должно было быть всем понятно, что раз приемное отделение или приемный покой, назовите, как вам больше нравится, то обязательно за дверью должны быть мужчины.
– Сейчас все будет. Кому что надо, тому то и будет, – уверенно сказала дородная тетка.
Я прошелся перед дверью.
Погода была не пойми какая. То ли весенняя, то ли зимняя. Дул мокрый холодный пронизывающий ветер. В воздухе висела холодная водяная пыль. От этого все вокруг было мокрым. Гулять по такой погоде было очень неприятно, но сидеть на лавочке, вдыхая всю эту весенне-зимнюю взвесь, было неприятно вдвойне.
Я сделал еще два кружка по маленькому асфальтовому пятачку перед дверью, раздумывая, не повторить ли снова мой эксперимент со стуком. В конце концов ведь не один же человек должен находиться внутри целого здания.
– Ну вот и дождались, вот и идет пропащая, – женщина на лавочке оживилась, поерзав, оторвала с натугой неплохо пристроившуюся на деревянных планках свою базисную часть и приняла вертикальное положение.
Я оглянулся по сторонам. Никого нигде не было. И только присмотревшись, понял, что ожидал прихода неведомой Татьяны совсем с другой стороны. По заросшей кустарником дорожке из соседнего корпуса быстрым шагом шла женщина в такой же те, как у моей новой знакомой фуфайке, только черного цвета. В руках у нее позвякивало оцинкованное ведро.
Она поздоровалась сразу со всеми, достала из кармана достаточно внушительную связку ключей и, практически не глядя, одним движением широко открыла дверь, приглашая всех заходить.
– Таня, мне б пошептаться с тобой? – просительно полусказала, полуспросила женщина в синей фуфайке, заходя в помещение. Таня молча кивнула и посмотрела на меня.
– Новенький?
– Да, мне б в приемное отделение…
Только сейчас я понял, что меня все время настораживало, что здесь было не так, не как везде, где я бывал до этого. На всех дверях не было ручек. Ни на одних дверях не было замочных скважин. Ни одни из дверей не имели ничего даже напоминающего запоры.
Таня достала из кармана фуфайки, куда успела уже убрать, связку ключей и открыла соседнюю дверь:
– Гриша, иди, новенький прибыл.
Во всех дверях там, где обычно находятся замки, были треугольные или четырехугольные отверстия и лишь на некоторых наоборот торчали четырехугольные стержни.
– Пойдем, – из-за соседней двери, шаркая, вышел Гриша. Он приоткрыл дверь пошире, пропуская меня вперед. Я прошел вперед, за спиной громко хлопнула отпущенная дверь.
Я оглянулся. Дверь автоматически закрылась на внутренний запор отделив меня от всей остальной части города и страны. А впоследствии оказалось, что это захлопнулся ход в мое прошлое, в ту часть жизни, где я был беззаботен, молод и счастлив.
Это был конец моего филфака…
Как все начиналось?
Как все начиналось? А очень просто. Все начиналось с рабфака, с подготовительного отделения. Кто-то в Верхах, причем даже не в университетских Верхах, а в правительственных, а может быть даже и на уровне Политбюро, вдруг заметил, что нет у нас истинной связи между рабочим и служащим сиречь интеллигентом. И что отрывается интеллигенция от тела народного и появляется с ее стороны некий душок мелкобуржуазности. А посему решили умные люди из Верхов нужно сомкнуть ряды и подпитать массы работников культуры и науки свежей струей из рабоче-крестьянской среды.
Вот именно мы и стали этой самой струей и начали подпитывать и пропитывать и оздоровлять и нести новые тенденции. А говоря серьезно, действительно, попасть в ряды студентов Университетов на гуманитарные факультеты ребенку из рабочей среды стало очень трудно, почти невозможно, и не только в Москве. А поступить куда-то в Иняз или в театральное практически невозможно. Поэтому и были организованы рабочие факультеты, как в двадцатые-тридцатые годы, куда принимали больше не по шкале знаний, а по шкале характеристик.
В течение года преподаватели из МГУ должны были заполнить пробелы в знаниях у будущих студентов из молодых рабочих и крестьян, а последние в ответ, придя на факультет уже студентами, поднять на должный уровень дисциплину и стать своеобразным идеологическим цементом, закрепившим бы состояние идеологии у наших гуманитариев.
В том году, в 1972 году, рабфак поселили в Доме Аспиранта и Стажера. Так называлось одно из общежитий Универа. МГУ был достаточно богатой организацией и нужды в жилой площади не знал. И в разные годы рабфаковцев селили в разных общежитиях.
Я прибыл в столицу с опозданием. Ехать мне пришлось почти с самой границы с Китаем в Монголии. Так как из-за моего желания поступить на подготовительное отделение филфака МГУ солдат из нашей воинской части раньше увольнять никто не стал, то и получилась некоторая задержка с моим прибытием. Но моя мама успела проявить бдительность и оповестить вступительную комиссию о том, что я несколько задержусь к началу занятий.
Поэтому мое опоздание никого в приемной комиссии не удивила и сразу же по моему прибытию собрали компетентную комиссию. Комиссия экзаменовала меня в одном и том же составе по трем предметам. Но дабы соблюсти все нормы закона собеседования проводили в трех разных аудиториях.
Вначале, поскольку старший в комиссии А. Качалкин куда-то очень спешил и заранее сказал мне, что лично он меня уже принимает, но нужно соблюсти букву закона.
Букву мы соблюдали в аудитории человек на сорок. Три преподавателя и я. Они быстренько оповестили меня о правилах поведения на факультете, о порядке проведения занятий и о противопожарной безопасности на нашем этаже и вообще во всех помещениях Университета. Затем, чтобы не отрываться от тематики собеседования, они узнали у меня время и место проведения октябрьской революции в 1917 году, а чтобы добавить в опрос современности поинтересовались о прохождении последнего к тому времени, кажется, XXIV съезда КПСС.
Так как я, будучи в это время в рядах СА, в обязательном порядке по 8 часов в день вместе со всей батареей сидел у телевизора и, выпучив глаза, чтобы не заснуть, таращился в экран черно-белого «Рекорда», то подробности этого мероприятия я знал лучше моих экзаменаторов. С большим трудом им удалось прервать мой ответ, но я вдогонку сообщил им состав Северо-Атлантического блока, перечислил страны Варшавского лагеря и, когда хотел переходить к внутреннему устройству Советского Союза и перечислять все союзные республики, мне заявили, что на этом собеседование по истории закончено.
Собеседование по русскому языку проходило в соседней аудитории. Мы дружно перешли туда, Качалкин со всеми вежливо раскланялся и убежал. Русским языком занимался Леонид Аркадьевич. Очень милый и чрезвычайно интеллигентный человек. Русская литература целиком принадлежала Александру Андреевичу Смирнову, третьему преподавателю, человеку глубоких знаний, очень мягкому и доброжелательному. Я еще не знал тогда, что в народе его перекрестили и присвоили новую фамилию. И теперь его уже на долгие годы студенты разных курсов, а порой и преподаватели знали, как Александра Андреевича Чацкого.
Неожиданно Смирнов-Чацкий вспомнил о том, что и т.д., и т.п., и прочая, и прочая, и еще десяток причин. В общем ему немедленно требуется быть, а для этого отсюда убыть и так далее.
Чтобы соблюсти букву, они с Леонидом Аркадьевичем очень быстро, по компактной, только что ими самими разработанной программе выяснили, что с русской литературой я хотя бы поверхностно знаком. Определили, что навскидку я определю, кто написал «Евгений Онегин», что «Муму» принадлежит перу Тургенева и что Гоголь относится к российской словесности, а Гегель отнюдь.
После чего Чацкий откланялся, а мы перешли в третью аудиторию. Но третья аудитория оказалась закрытой на ключ, а у кого пресловутый ключ мог находиться было неизвестно, поэтому Леонид Аркадьевич отправился на лестничную площадку, а я поплелся следом за ним.
На площадке мой преподаватель закурил, а я остался стоять в стороне, поскольку сигарет у меня не было. Поскучав несколько минут в полной бездеятельности, я все-таки набрался наглости и попросил сигарету у своего шефа. Он небрежно достал из дипломата пачку «Philip Morris» и со словами: «Новость!» протянул мне.
Я вытащил одну сигаретину из пачки и, ожидая услышать какую-то новость, начал окуривать окружающее пространство. Но никаких новостей не последовало. Не последовало вообще никакой информации.
Я, собственно, и не горел желанием узнавать что-то новое. Для одного дня, думалось мне, уже вполне достаточно. И уже заканчивая курение, я обнаружил, что сигарета, которую я самолично достал из преподавательской пачки «Philip Morris», называется просто и понятно: НОВОСТЬ.
Кто-то потом говорил, что сигареты «Новость» табачной фабрики «Дукат» очень любил Леонид Ильич Брежнев. Но правда это или утка, рожденная в московских подворотнях, не знаю.
Леонид Аркадьевич оставил меня в коридоре подпирать плечом крашенные стены филфака, а сам отправился на кафедру выяснять подробности собеседования со мной.
Эта неопределенность с собеседованием продолжалась минут сорок. Шеф краснел, бледнел, куда-то звонил, курил, но виду не подавал. Все время он сохранял вид несколько равнодушный и полностью бесстрастный. Может быть это было его обычное состояние, может он просто старался казаться полностью бесстрастным в любой ситуации не знаю. Но как ни старались вывести его из себя на занятиях, а такие попытки были и были неоднократно, этого ни разу не удалось. Ни одного раза, кроме…
Случилась история в двадцатых числах апреля месяца. В это время все организации проводят субботники, воскресники, красные дни, синие дни, зеленые дни, только, кажется, день птиц в это время никто проводить не додумался.
Короче, в это дни все убирают свои территории после зимнего периода. И, естественно, норовят, по старой доброй коммунистической традиции убрать местность, никому ничего не заплатив за работу. Раньше прямо нажимали на идеологию, называли мероприятие Коммунистическим субботником, рассказывали истории из эпохи революционного романтизма, нажимая на душещипательный рассказ о Ленине и бревне на Красной площади.