– Ох, мать моя родина, – пробормотал Степан, роняя нож. Старшина Рукосталь подошёл. Не брезгливый окопник, даже он скосорылился.
– Ты кого притащил, Гомоюн?
Улов оказался кошмарным. После бомбёжки не только берег был перепахан – вода в реке напоминала кашу, начинённую солдатским мясом, которого «речные поросята» нажрались до отвала. В рыбьей требухе встречались пальцы, уши. Вспомнить тошнёхонько.
Стародубцев с той поры невзлюбил рыбалку. Жена это знала. И вдруг заприметила: её благоверный рыболовными снастями стал разживаться. Как это понять? Горькая память войны от него отступала? Ну, если так – хорошо, слава Богу.
Глава четвёртая. Зелье приворотное
1
Весенняя работа полным ходом шла и вдруг на тебе – в горячий полдень у реки произошла досадная спотычка.
Трактор наскочил на пенёк – серебром сверкающая гусеница брякнулась в пахоту. Пришлось повозиться, но дело привычное для Стародубцева – полвойны прошуровал на танке. Там, бывало, под обстрелом приходилось срочно ремонтировать: стучи, клепай, а сам не забывай по сторонам позыркивать – как бы тебе самому котелок не заклепали свинцовой заклёпкой.
Он гимнастёрку скинул на траву и начал вынимать необходимый инструментарий – ключи, молоток, плоскозубцы, отвёртку.
И вдруг откуда-то из-за деревьев заяц выкатился – промелькнул по берегу и растворился, шурша прошлогодними жестянками листьев.
Стародубцев насторожился – шаги за деревьями захрустели, ломая сучья.
Женщина в крестьянском наряде замаячила на пригорке. – Забуксовал? – поинтересовалась грубоватым голосом. – Разулся! – ответил пахарь. – Трактору охота босиком побегать по траве!
Поправляя берестяной квадратный короб за спиною, молодая баба сошла с пригорка – красные и голубые цветы под башмаками гасли, рассыпая, точно искры, лепестки.
– Помочь? – кокетливо спросила. – Али как?
Мельком посмотрев на женщину, Стародубцев шмыгнул носом, на кончике которого темнело мазутное пятнышко, будто родимое.
– Помочь это, тетя, неплохо бы. – Он глазами показал на гусеницу, похожую на слиток серебра, сияющего под солнцем. – Эти железные лапти одному обувать несподручно. А ты чего тут бродишь? Грибочков ещё нету. Или травница?
– Марфута-Переправница, – складно ответила женщина, опуская на землю берестяную торбу. – Я тут на реке живу, неподалёку.
Забыв о ремонте, пахарь засмотрелся на Марфуту – сдобную, грудастую. И хотя смотрел недолго – кровь шибанула в голову.
Смутившись, пахарь начал со всего плеча наяривать молотком – гусеница прыгала и огрызалась искрами, и звоны-перезвоны так задорно стали раздаваться в лесочке, словно второй молоток, заблудившийся, ответно аукался.
– А ну-ка, – попросил он, – держи вот здесь. Оказавшись рядом, Марфута ещё сильней смутила, опаляя дыханием, хмелящим ароматом леса, цветов и разнотравья. Набивая железные «пальцы» на траки, а затем привычно проверяя натяжение, Стародубцев старался не смотреть на неё. – Удивляюсь делу рук человеческих, – говорил он, вытирая дробины пота. – Вот эта махина, в которой семь тонн, может пройти по такому болоту, где человек не пройдёт.
– Врёшь, поди. – Марфута-Переправница загорелась угольками чёрных глаз. – А ежли взаправду, так прокати меня до переправы – прямо по болоту с ветерком. А то мне топать далеко – окольными путями.
Пахарь помолчал, натягивая тесную шкуру гимнастёрки; на фронте был худой, а тут поправился.
– Ладно, тетя. Ты мне помогла, так я теперь должник. Садись. Держись покрепче. – Он усмехнулся, глядя на объёмистую грудь. – Не боишься растрясти арбузы астраханские?
Марфута взгляд перехватила, поняла намёк.
– Мы не из робких. – Она двумя руками поправили арбузы, едва не разрывающие кофту, и неожиданно скомандовала: – Вперед, вояка!
Маршрут, конечно, выбрал он рискованный – шуранул по болоту, как на фронте когда-то шуровал на танке, выходя на огневой рубеж. От яркого солнца блестящая грязь перед кабиной летела шматками и клочьями. Мокрая тина вздымалась, разрубленный камыш, измолотый рогоз. Покрывало зелёной ряски наматывалось на гусеницы, заставляя их затихориться – словно бы остановиться. На лобовое стекло налипал коварный телорез – длинные узкие листья, похожие на пилу. Утки врассыпную разлетались, вытягивая шеи с клювами, похожими на стрелы с наконечниками из янтаря. Лупоглазые лягушки с болотных кочек обалдело шарахались по сторонам. «Как на войне!» – мелькнуло в голове и на минуту вдруг померещилось: кругом кипит такой кошмарный бой, в котором и земля, и вода – всё поднимается на дыбы. В таком бою с невероятной лёгкостью в небеса улетают вековые деревья, кусты, клочки земли катаются верхом на облаках. В таком бою, в таком аду кромешном в тебе душа от страха сначала съежится, а потом неожиданно вспыхнет невероятным восторгом, который только перед гибелью можно испытать.
Прострочив по болотине и запоздало осознавая, насколько это опасно – можно было запросто трактор ухайдакать – Гомоюн повеселел. У переправы резко дал по тормозам. Спрыгнув с подножки, первым делом посмотрел на отремонтированную гусеницу.
– Ну, вот, – подытожил, довольный, – а ты боялась. – Ой, глупая баба. Ой, даже и не знаю, как тебя, миленький, благодарить. Может, моего чайку отведаешь? На травах. Только чаёк у меня не простой. Приворотный.
– Приворотный – это чай, который при воротах пьют? А подзаборный – тот, который под забором? – пошутковал Гомоюн.
– Зачем же под забором? Проходи в избу.
Он помолчал, оглядывая тихую и дивную округу. Жирное, сочное солнце зеркалило за тальниками в бобровой запруде, шаловливо сияло на стрежне, словно с боку на бок переплёскивалось. Почти под ногами шевелились головки цветов, отяжелённые гроздьями пчёл. Малиновые, кроваво-красные, желтые и оранжевые цветы, среди которых были шалфей и водосборы, медуница, клевер, донник и стародубка – цветы эти пружинисто приподнимались, когда пчёлы, облепленные медовой пыльцой, гулко возгудая, тяжело взлетали над поляной, окутанной духом молодого лета. Под берегом стоял паром, побитый золотухой столетней ржавчины. Рядом старая большая плоскодонка – завозня, как зовут их здесь, лодка, на которой завозят людей и грузы; хотя в Сибири слово завозня означает совсем другое – помещение, где хранятся телеги, хомуты и всё такое прочее. Страна огромная – поэтому такой большой разброс фольклора.
Согласившись попить «приворотного зелья», Гомоюн пошёл по тропке. Следом за Марфутой шёл, смотрел на широкую спину её, на толстый зад, куда на несколько секунд присела бабочка, похожая на цветок.
«Хорошая бабочка, аппетитная! – мелькнуло в мозгу. – Холостячка она, разведёнка или вдовушка?»
На поляне стоял покосившийся домик об одном окошке. Потемневшие берёзовые прясла подпоясали огород. Невод сушился на прясле, а под навесом мерцала, как боевая кольчуга, мелкая сеть, в которой запутались клочья бородатой, уже высохшей тины. Красноталовая морда – мерега или верша – недавно сплетённая, мерцала прутьями, словно бы раскалёнными, только что вынутыми из кузнечного горна. Десятка полтора мелкой рыбёшки – окунь, плотва и судак – сушилось под марлей от мух. Кривая тропинка сухим хвостом виляла за кусты смородины и уходила на тесовый, дыроватый сеновал, на котором колдовскими космами развешаны разнообразные травы и коренья.
Марфута-Переправница поселилась тут после войны. Прибежала неизвестно откуда, так говорили про неё, потому что беженка. Крепкотелая, высокорослая, «рожалая» баба – двоих родила, только померли от скарлатины.
И вдруг из дома вышел какой-то древний дед. Посмотрел из-под руки. Покашлял.
– Ну, ладно, – с сожалением сказал Гомоюн, – в другой раз побалуюсь чайком.
Уходя, он оглянулся и подумал, что этот бородатый старикан в косоворотке с длинным подолом и пояском напоминает колоритного старообрядца, одного из тех, кто жил когда-то в далёком и глубоком сибирском боголесье на берегах Оби.
2
Под вечер он трактор поставил на широком дворе МТС и потопал домой, вспоминая Марфуту-Переправницу и отгоняя от себя греховные мысли. Он даже руками размахивал вокруг головы, будто воюя с комарами и мошкарой. Но греховные мысли опять и опять прилетали, сладковато кусались, назойливо звенели в мозгах.
Сокращая дорогу, Солдатеич двинулся по кромке поля, недавно распаханного. Хорошо кругом было – не наглядеться. Ароматный, свежий дух распашки волновал. Весенний благодух травы, цветов. Хорошо. И всё-таки тревожно. И даже непонятно, почему.
Остановившись, Стародубцев закурил. Посмотрел в небеса. На западном склоне уже догорали остатки желтовато-красного заката – солносяд придавливало тучами. А на восточной стороне ещё виднелись голубые не закрывшиеся окна. И во мгле проступали ещё тонконогие березняки на дальнем краю чернозёмного поля, над которым кружилась какая-то птица. Может, орёл-могильник, может, коршун-куроцап. Но Солдатеичу вдруг показалось, что это проклятая «рама» летает – фоторазведчик, «Фокке-Вульф».
И совсем уж ему стало не по себе, когда кусты неподалёку зашевелились и затрещали.
Фигура мужика в дождевике – будто привидение – возникла.
– Что ты бродишь всю ночь одиноко? Что ты девушкам спать не даёшь? – угрюмо спросил мужик, бесцеремонно застёгивая ширинку и добавляя весёлым голосом: – Ну, здорово, Гомоюн. Чуть на задницу не наступил.
Стародубцев от неожиданности даже папиросу выронил. – А ты чего здесь окопался? Ночевать, что ли, негде? – Тихо! – Бригадир наклонился и прошептал: – Я тут не один. У меня горизонталка под кустом. Солдатеич присвистнул.
– Ну, ты даёшь!
– Это не я даю – это она. – Купидоныч хихикнул. – Отваливай, потом поговорим.
Добираясь до дому, Гомоюн изумлённо качал головою и думал: Бог шельму метит.
Неспроста и не случайно Святослав Капитоныч на фронте стал «Купидоныч», как будто роднёю заделался древнеримскому мифологическому Купидону, божеству любви, который горячими стрелами обжигает сердца людей. Правда, Рукосталь стрелял отлично, несмотря на то, что половину указательного пальца оттяпали на правой руке. Только дело всё же не в стрельбе. Он был ходок от природы, ходок по холостячкам, разведёнкам, вдовам или брошенкам. «Горизонталки» – так он называл всех баб, легко принимающих горизонтальное положение.
В мирной жизни сделавшись строгим бригадиром, бывший старшина, запрягая свой «русский виллис» – так называл он лошадёнку с таратайкой – через день да каждый день объезжал свою «прифронтовую полосу»: Сенокосное, Ягодное, Сухое Зерновое и другие селения. А там – куда ни плюнь – вдова грустит, тоскует молодая разведёнка, кровь с молоком. Мужиков-то мало, побили на войне. А женская природа не только что просит, но даже и требует – вынь да положь. Вот и приходилось бригадиру вынимать «золотую стрелу купидона». Мужик неутомимый, здоровила, какие поискать, – на всех любви и ласки хватит вдоволь.
Однажды Солдатеич полушутя, полусерьёзно сказал: – Ох, ты и жадный до бабьего мяса.
Бывший старшина тогда сидел за рюмкой водки – разоткровенничался:
– Лично мне так много баб не надо. Но я как только вспомню Васю Вологодского, Ивана Черемных, Серёгу Фомина. Да разве можно всех перечислить. Вологодский перед смертью уже белый, уже отходит… И вдруг приподнимается и говорит… Ты, дескать, Купидоныч, если жив останешься, так ты, мол, постарайся не тока за себя, но и за нас, когда будешь с бабой это самое… Ну, вот я и стараюсь. А так-то я не жадный.
Может, он оправдывал разгульную натуру, а может, и в самом деле исполнял наказы тех бойцов, которые из жизни ушли «не долюбив, не докурив последней папиросы», как сказал поэт. Так или иначе, только он старался чуть ли не за целый взвод – за сорок, сорок пять гвардейцев, полных силы и огня. Да так старался, что порою даже умудрялся лишку прихватить – замужнюю какую-нибудь сдобную бабёнку прижимал средь белого дня в перелеске или где-нибудь в густых, васильками пересыпанных колосьях.
Эту странную жадность до бабьего мяса Стародубцев не понимал и понемногу начинал досадовать на фронтового друга.
«Куда ты порох тратишь?! – думал Солдатеич. – А если вдруг завтра война?»
Но больше того Стародубцев досадовал и даже злился на бывшего старшину вот по какой причине.
Рукосталь – хороший когда-то, бесстрашный боец – постепенно превращался в обыкновенного сельского мужика, в такую размазню, из которой трудно будет вылепить настоящего русского воина. И доказательством этому служил тот печальный факт, который Купидоныч сам продемонстрировал, нисколько не стесняясь.
Каждый день на своей таратайке объезжая окрестные деревеньки, новоиспечённый бригадир иногда натыкался на оружие на полях стародавних боев. И однажды попался ему пулемёт, вполне ещё приличный. Бригадир отмыл его от грязи, очистил от ржавчины и решил приспособить под мирную, весёлую жизнь. Купидоныч был далёк от смекалки русского гения Кулибина, только всё же хватило ума сотворить из пулемёта самогонный аппарат: к водяному охлаждению смертоносного агрегата он приспособил эмалированную кастрюлю и что-то там ещё присочинил. И пулемёт, в конце концов, стал потихонечку стрелять сырыми пулями – капля за каплей падала, наполняя стеклянную тару. А потом наполнялись стаканы, и душа наполнялась весельем.
И вот этот пулемёт, поставленный в амбаре, бывший старшина продемонстрировал Солдатеичу, как достижение своей гениальной смекалки.
И после этого Стародубцев, оскорблённый в самых лучших своих чувствах, с полгода, наверное, стороной обходил дом фронтового друга – не хотелось ни видеть, ни разговаривать с человеком, похожим на предателя Отечества.
3
Интерес к рыбалке с каждым днём становился всё больше. В доме появились поплавки и удочки. «Табакерка» с червями наготове стояла в сенях.
Добросовестно отпахавшись под вечер, Гомоюн загонял свой трактор куда-нибудь в чащобу, подальше от глаз. Доставал из загашника водку, удилище бросал на плечо – и по краю болота, по кочкам, резиново пляшущим под сапогами, по сырой луговине, широким шагом шуровал на переправу.
И покуда он шагал – смелость города брала. А как только оказывался на пороге избы – робел, телёнком делался и почти враждебно смотрел на старика: вот кто мешал ему.
Старик этот был – дед Марфуты, дед Кикима. Плешивый, древний, он не помнил своих лет и сам себя именовал Тысячелетником. И судя по тому, каким старинным языком он выражался – это было очень близко к истине.
Жилище своё дед называл не совсем теперь приятным словечком – «кубло». Деревянный ящичек – «досканец». Старый офицерский китель, давно кем-то подаренный, засаленный, а вдобавок ещё и прожженный махоркой – это был не китель, а «доломан»; так называли когда-то гусарский мундир, расшитый густыми шнурами; даже вместо погон и эполет на доломане были наплечные шнуры. Драная шапка из серого зайца была у него – «ерихонка». Хотя на самом деле «ерихонка» – это что-то вроде шлема или даже стального наголовника воеводы. Керосиновая лампа у него – жирандоль. Хотя в действительности это большой и фигурный подсвечник для нескольких свеч.
Короче говоря, в лобастой голове Тысячелетника всё уже давненько перепуталось. Наивный как ребёнок, и такой же незлобивый и бесполезный, он постоянно под ногами путался. Но вот что странно. Замшелый как пень, этот дедуля, казалось, вот-вот на гнилушки развалится. Ан да нет. Тысячелетник был такой могучий насчёт выпивки – ну, просто ужас. После пол-литровки на двоих глаза у деда не косели, а молодели, задорно сверкая. Он, хорохорясь, поводя плечами, сбрасывал на койку свой затрапезный гусарский доломан и, чуть не протыкая пальцем потолок, провозглашал: