И Куртиус пригласил обоих поглядеть на готовые восковые головы, выставленные на полке в ожидании заказчиков. Господин в белом мельком взглянул на головы, без приглашения уселся на стул и принялся листать блокнот. Господин в сером оглядывал головы куда дольше, чуть не вплотную приблизив свои темные глаза к восковым.
– Все вы – скульптурные портреты граждан Берна, – тихо произнес он, обращаясь к головам. – Я вас знаю. Я слышу ваш шепот в маленьких коридорчиках. Вы издаете тихое шипение. Потоки воздушных слов. И я чувствую ваше неодобрение.
Он отвернулся от шеренги голов, постоял немного в молчании, нагнулся и уронил голову себе в ладони, точно ему вдруг стало больно, и тихо простонал:
– Ну где мне обрести успокоение?
Вынув из кармана засохший стебель растения, он стал его разглядывать, безмятежно бормоча себе под нос:
– Picris hieracioides…[2] – эти слова вроде бы его утешили.
Господин в белом, полагая, что я чем-то растревожила господина в сером, махнул мне рукой.
– Оставь его в покое, неприглядное дитя, подойди ко мне. Он совсем не понимает детей. У него были собственные дети, но он их отослал прочь. Но я-то тебя прекрасно понимаю. Я, к примеру, могу сказать: тебе ужасно хочется узнать, что я пишу в своей книжечке так торопливо, не так ли? Ну, разумеется, хочется! Ну что ж, коли ты настаиваешь, я тебе скажу. Я вспоминаю свои прогулки. Мне только что пришла на ум одна из них. Я коллекционирую прогулки своей жизни. Кое-кто интересуется: неужели я исходил так много дорог только из любви к движению? На что я отвечаю: главное – не расстояния, которые ты прошел, а тщание. И поверь мне, все мои прогулки отличались великим тщанием. Ну а теперь, само собой, тебе хочется узнать, куда же я ходил. Не так ли, крошка-шалунья? – так он меня назвал и, по-видимому, весьма довольный своим наблюдением, продолжал обзываться, ни на мгновение не озаботившись, как я воспринимаю его оценки. – Крошечное уродище, крошечное чудовище в обличье ребенка… малышка… крошечный волчонок… крошечная обладательница торчащего носа… крошечное обвинение человечеству… крошечная… крошка… – завершил он тираду, уже не в силах подобрать мне точное определение, кроме того, что я крошка, крошечное нечто…
Он почесал острый нос, взглянул на свои башмаки, и тут я впервые заметила, что на башмаки надеты полотняные мешки с завязками на лодыжках, а самих башмаков не видно. Но сейчас он распустил завязки и снял мешки – под ними оказались самые обычные мужские башмаки черной кожи, поношенные, с серебряными пряжками.
– Вот! – он снял один башмак и передал его мне. – Понюхай! Сунь в него свой хобот.
Я понюхала башмак. Из него дурно пахнуло.
– Ты знаешь, что это за запах? – спросил господин в сером.
– Это, – рискнула я ответить дерзостью, потому что этот человек был со мной так невежлив, – запах сгнившей ноги?
– Париж! – ответил он. – Это запах Парижа!
Так я впервые услышала название этого города. И повторила:
– Париж.
– В этих башмаках я исходил Париж вдоль и поперек, – продолжал он, – от моста Пон-Нёф и рю Сент-Антуан до крошечных закоулочков. Мои башмаки провели меня по великому множеству улиц, которые я читал как предложения и записывал все, что видел. Я не обращаю внимания на памятники, большие церкви и исторические здания. Я говорю о людях. Счастливых, несчастных и тех, кто между ними. Я знаю их всех. Я вижу их во время своих пеших прогулок, и они населяют страницы моего блокнота. Открой любой мой блокнот, на любой странице, и ты сможешь учуять великий смрад и услышать какофонию Парижа. Прочти любое предложение, и ты зашагаешь рядом со мной, среди всех этих людей. Благодаря этим башмакам я видел их всех: утомленных энциклопедистов, гениев химии, членов Академии, актеров «Комеди франсэз» и «Гранд-опера», бульварных кукольников, мастеровитых сапожников, нервных изготовителей париков, уличных разносчиков-калек, чрезмерно тщательных дантистов, чудовищно неряшливых хирургов, старьевщиков, повитух, бандерш, карманных воришек с кожей, изрытой оспой и густо напудренной, королевских отпрысков и подкидышей – словом, все ингредиенты густого парижского супа.
Если верить его рассказу, довольно бойкое место этот город.
– Мы – неразлучная троица, – продолжал гость, – мой правый башмак, мой левый башмак и я. Мы вместе прошли через жуткие ужасы, но мы переступали через такие вещи. Иногда мы поскальзывались и падали, признаем, но всегда поднимались снова и шли дальше.
Он подхватил меня и усадил себе на колени. Мне это не слишком понравилось: поза неудобная, да и неприятно было ощущать мужские ляжки. Куртиус, который все это время притворялся, будто чем-то занят у своего верстака, едва не выронил огромный межкостный нож для вскрытия нижней части голени.
– А почему у вас эти мешки на башмаках, сударь? – поинтересовалась я.
– Потому, что я никогда не позволю своим башмакам соприкасаться с булыжниками столь недостойных улиц, каковыми являются улицы Берна. Стоит мне покинуть Париж и оказаться в другом городе, как я сразу теряю ориентиры. Но в Париже ты можешь где угодно завязать мне глаза, раскрутить на одном месте и отпустить, и я сразу скажу, в каком из шестнадцати округов мы находимся, и не только это, но и на какой улице, более того, я смогу назвать даже имена людей, проживающих на этой улице. Я покинул мой город – и это ужасно! и для меня это невыносимо! – чтобы сопроводить сюда господина, которого ты так растревожила. Он же сейчас в изгнании. Его книги запрещены в Париже и преданы огню в Женеве.
Я повернулась к тому, другому. Он все еще рассматривал свое засохшее растение. И вот этот человек, подумала я, сочиняет книги? Книги, которые оскорбляют чувства людей?
– Она моя служанка, – наконец произнес Куртиус. Я радостно сползла с колен грубияна и встала рядом с верстаком своего хозяина.
Господин в белом указал на восковые головы.
– Впрочем, вы должны признать, что в целом их тут не так уж и много. Я не имею ничего против исполнения, ваша работа в высшей степени приемлемая. Но вот ваши типажи порождают у меня сомнения. С таким же успехом вы могли взять первого встречного на улицах Берна и объявить его стоящим всеобщего внимания, простолюдина, к которому выстроится очередь желающих его увидеть, при том, что все эти ваши головы принадлежат самым заурядным людям.
– Но у меня нет никаких предпочтений, – возразил Куртиус, – когда я работаю либо с частями тел, либо с головами.
– А может быть, стоило бы их иметь, – произнес говорливый господин. – Вам требуются лица, достойные вашего дара, лица, которые способны бросить вызов вашему мастерству. Вы можете продолжать лепить невзрачных субъектов, но сами подумайте вот о чем: как вы сможете развивать свое искусство, имея дело с такими посредственными, скучными, неодухотворенными лицами? Вам следует поехать в Париж и открыть там цех. Вам это принесет успех. Это же просто трагедия, что вы попусту растрачиваете свой талант в Берне. Подумайте, какие головы вы могли бы изваять! Лучшие головы мира находятся в Париже, а не здесь. Хотя вряд ли вы рискнете туда поехать, да? Вы не похожи на человека, способного на такое, увы. Что ж, – сказал он напоследок, – если передумаете, то вот вам мой адрес.
Вырвав листок из своего блокнота, он черкнул там свое имя и адрес – слово «ПАРИЖ» было выведено размашисто, со множеством завитушек. Звали его Луи-Себастьян Мерсье.
– А этого господина с растением, – добавил Мерсье, – мы назовем месье Рену. Хотя это и не настоящее его имя. Мы зовем его Рену для отвода глаз. Вот он, – и тут Мерсье указал пальцем на своего спутника, – голова! Уверен, вы согласитесь со мной. Просто чтобы вы знали, раз уж вы доставили мне удовольствие, я шепну вам на ушко, кто он. В вашей мастерской стоит никто иной, как автор «Эмиля» и «Общественного договора» собственной персоной! Что вы на это скажете?
Но мы с Куртиусом понятия не имели ни о трудах, ни о личности этого достославного господина.
– Будете в Париже, – проговорил Мерсье после того как мы не сумели должным образом отреагировать на его заявление, – если решите приехать туда, где только и можно найти стоящие головы, непременно загляните ко мне! Я бы с радостью упомянул о вас в своем блокноте, но увы, покрутившись в вашем Берне, я просто не могу себе этого позволить. Хотя, должен признать, вы – необычный экземпляр, с этими вашими головами и этой неприглядной крошкой-служанкой.
– Говорите, все хорошие головы в Париже? – спросил потрясенный Куртиус.
– И больше нигде! – кивая и улыбаясь, подтвердил месье Мерсье. – Пойдем, мой дорогой Рену – ведь сегодня ты Рену, – нам пора в путь! – Обернувшись к нам, он пояснил: – В городе мы постоянно находились под пристальным наблюдением и, оказавшись поблизости от вашей улицы, решили заглянуть к вам ненадолго. Теперь, думаю, можно без опаски идти дальше. Благодарю вас за уделенное нам время!
Куртиус проводил их до двери, Мерсье (чьи башмаки вновь оказались в плену мешков) энергично протянул ему на прощание руку и отвесил поклон несколько смятенному автору сих строк, но я нарочно отвернулась.
Я не придала этому визиту ни малейшего значения.
Глава восьмая
несколько тревожная
Хирург Гофман наконец-то пожаловал с последним предупреждением и мрачными посулами. Очень скоро, объявил он Куртиусу, а точнее, до конца недели, сюда нагрянут судебные приставы. Все имущество будет конфисковано Бернской больницей до тех пор, пока он не возместит весь свой весьма существенный долг. Он разорен, заявил хирург, он утонет в своих долгах. Была, впрочем, одна возможность, одна надежда на спасение: и хирург Гофман описал себя как доброго самаритянина, как единственного доброго друга Куртиуса, который исхлопотал для него помещение в Бернской больнице, так что он сможет оставаться на территории этого мрачного учреждения, получая какое-никакое вспомоществование. Там его ждет надлежащий уход, он будет окружен заботой и сможет продолжать работу с анатомическими моделями без опасения отвлекаться на посторонние дела – короче говоря, заключил хирург Гофман, там он будет счастлив.
– А разве у меня неприятности? – спросил Куртиус. – Я что, в большой беде?
– О да, Филипп, боюсь, что так.
– Я не хочу неприятностей. Мне это совсем не нравится. Я обеспокоен, хирург Гофман, обеспокоен – и я боюсь.
– И правильно, Филипп, – отвечал хирург, – но тебе вредно так волноваться. Позволь я возьму на себя бремя твоих неприятностей. Ты не создан для житейских треволнений. О тебе нужно заботиться. Человек вроде тебя нуждается в защите. Переселяйся в больницу! Там для тебя уже готова комната. Там тебя будут каждый день кормить, обо всем позаботятся, тебе не о чем будет беспокоиться! И у тебя не будет больше финансовых затруднений, поскольку больница обеспечит тебя всем необходимым, у тебя вообще не будет нужды в деньгах. Я лично позабочусь о твоем удобстве, и только я, и никто больше, буду давать тебе заказы на работу. Я позабочусь, чтобы ты был постоянно загружен и работал на благо хирургии. Филипп, прояви благоразумие, пока я еще в силах тебе помочь. Если же ты отвергнешь мою помощь, я сильно опасаюсь, что за тобой придут и потащат тебя в тюрьму.
– В тюрьму! – в страхе выдохнул Куртиус.
– За воровство из больницы. То, что ты сделал, противозаконно.
– Но я же не знал! Я не знал!
– Впрочем, ты будешь в полной безопасности, Филипп, находясь за стенами больницы. И пусть эти стены оберегают тебя от остального мира, и пусть за этими стенами происходит что угодно, ты же будешь в безопасности.
– Я буду в безопасности?
– Ну разумеется!
– И я буду делать свои муляжи?
– Конечно!
– Не головы?
– Ну, иногда и головы. Возможно. Внутренние органы голов.
– Но я больше не хочу лепить внутренние органы. Они меня угнетают, эти внутренности! И они меня сводят с ума! – воскликнул Куртиус. – Мне больше радости доставляет лепить головы.
– Филипп, а сейчас у тебя много радости?
– Нет, вынужден признать, что нет.
– А все потому, что ты лепил эти головы. Это единственная причина твоих нынешних несчастий.
– А моя служанка? Она переедет туда со мной? Мы будем жить вместе в этой выделенной комнате?
– Это вообще-то не предусмотрено правилами больницы. Кроме того, тебе не понадобится служанка, поскольку ты будешь на полном обеспечении. Да и, по правде говоря, у тебя нет средств держать прислугу, не так ли? Но я помогу и в этом. Ее можно пристроить работать в больничной прачечной.
– Чтобы она там была среди грязных простыней пациентов, среди болезней? – пробормотал мой хозяин.
– Ну так что, Филипп, пойдешь прямо сейчас? – спросил хирург. – Полагаю, так будет лучше.
– Хорошо. Да, в прачечной.
– Сударь, сударь! – взмолилась я.
– Париж, – прошептал Куртиус.
– Что ты сказал? – спросил хирург.
– Ничего, – ответил Куртиус. – Хирург Гофман, дадите ли вы мне немного времени, чтобы собрать вещи? Я ведь весьма скрупулезный человек, мне нравится делать все размеренно, в спокойном расположении духа. На сборы, полагаю, уйдет неделя.
– Отлично, тогда я пришлю тебе посыльных. Через неделю. Молодец, Филипп, ты поступаешь благоразумно. Твой отец гордился бы тобой!
С этим хирург удалился. Больше я его никогда не видела.
– Я набрался смелости, – прошептал Куртиус, когда дверь закрылась. – Теперь я ничего не боюсь. И вы меня не испугаете, хирург Гофман, хотя нет, вы-то можете, еще как можете! – буркнул он в сторону двери. – Я очень боюсь, но и с вами, и с Берном покончено. Какой скучный, ничтожный городишко. Подлый и мелкотравчатый. Здесь не найти хороших голов, ни одной! Даже ваша голова, хирург Гофман, никуда не годится!
Куртиус вошел в мастерскую и начал собирать инструменты.
– Я могу вам помочь, сударь? – спросила я.
Он не ответил.
– Сударь! Что такое?
– Париж, Мари, – сказал он. – Париж!
Но ни слова о том, что он возьмет и меня с собой. Обо мне он вообще не упомянул.
– А я с вами? – спросила я. – Я могу разжигать плиту. Я знаю названия почти всех ваших инструментов. Я умею разглаживать лица людей. Я могу вставлять соломинки в ноздри. Я все это умею. А со временем многому другому обучусь. Сударь мой, прошу вас, прошу, возьмите меня с собой!
Куртиус отвлекся от сборов. Он поднял меня и усадил на стол, а сам присел, так что наши головы стали вровень.
– Кое-что произошло, – заметил он, и слезы брызнули из его глаз. – Ты разве не заметила? Нечто в высшей степени необычное. Так малая лучевая кость прикрепляется к длинной локтевой кости, так малая берцовая неотделима от большой берцовой. Мы теперь связаны – ты и я.
– Сударь?
– Я без тебя теперь не справлюсь.
– О, благодарю вас, сударь! Благодарю!
– Нет-нет, это я тебя благодарю.
Итак, мы едем в Париж. Вместе в Париж. Но как это сделать? Чтобы отправиться в Париж, нужно быть смелым. А чтобы набраться смелости, нужно продать кое-что, чтобы выручить денег. Кое-что из инструментов его отца, за изрядную сумму, две его книги. Чтобы набраться смелости. Нужно часто повторять: Париж, Париж, Париж… А чтобы набраться еще больше смелости, нужно достать все официальные бумаги, аккуратно сложить и убрать подальше бумагу, принадлежавшую мертвой маменьке. А чтобы помочь самой себе набраться смелости, нужно зажать в ладони несколько человеческих костей или восковых частей тела.
– Воск помогает людям в горести, – пояснил мой наставник, передавая мне надгортанный хрящ, вылепленный из воска. – В некоторых католических странах есть поверье, что если твой знакомый или родственник страдает от сильных болей в той или иной части тела, то ему следует купить восковую миниатюрную копию больного органа – увы, отвратительно вылепленную, но все равно передающую форму и назначение органа, – которую он затем должен положить в нужном месте в церкви, чтобы Господь смог увидеть, какая часть тела поражена недугом, и согласился бы помочь ему исцелиться. Вот почему воск помогает раненым.