– А, это ты?… Ты-то что тут делаешь?
– А ты? – вопросом на вопрос ответил я.
– Я здесь живу, и бежать некуда.
– А эти где?
– Барахлишко свое они уже давно вывезли, а сами уже пару недель как отчалили.
– Как пару недель? – удивился я.
– А ты не знал?… А где до сих пор был?
– На работе.
– Какая работа в войну!.. А в центр нельзя. Разве не слышишь, что там творится.
– Мне на квартиру надо, документы.
– Какие документы?! Пережди у меня, – и, услышав мой твердый ответ: «Нет, надо идти», – он со словами: «Как знаешь», – скрылся за воротами, больно заскрежетал железный засов, словно он от войны спасет, а я еще стоял, не зная, что делать, как вдруг из-за забора услышал:
– Вот старик Гехо не выехал бы. А сын, – печаль в голосе, – теперь копейку заимел, совсем изменился.
«Да, изменился», – подумал я тоже. А ведь изменился не только сын дяди Гехо, весь мир изменился. Как-то сразу изменился. А я стоял перед запертыми воротами дяди – вечно родными воротами – и ничего не узнавал, был в шоке, в какой-то прострации. Я ведь вечно жил по тем урокам, что дал мне дядя Гехо, – учись, работай. И я вроде выучился и всю жизнь работал. И даже в войну думал, что надо работать. Ведь я труженик. И если я не буду работать, то кто прокормит семью? А ведь именно моя работа и труд дали возможность сыну дяди Гехо заняться нефтебизнесом – чего я сделать никак не смог бы. Теперь он очень богат. По крайней мере, вначале я ему нефть давал, а теперь я у него в должниках.
… Впрочем, разве об этом – о деньгах – я тогда думал, стоя у ворот дяди Гехо? Я думал о другом. Почему он, самый близкий мне по жизни человек, вдруг, как началась война, не предупредив меня, уехал. Конечно, он семью спасал. И я, спасая семью, вывез своих. А как бы поступил я, поменяйся мы местами? Не знаю. Зато твердо знаю, что дядя Гехо так бы не поступил и не поступал никогда.
Вот было время! Были люди! Такие были чеченцы: взаимовыручка, сплоченность. А теперь? Теперь во главе всего – деньги. И от денег зависит благополучие твоей семьи. А семья для меня и для всех – главное… Но разве раньше не это было главное? Видимо, нет. Потому что у настоящих чеченцев был девиз: другому можешь помочь, лишь свое оставив… Но это так, к слову. А если к слову, то не в чем мне и тогда, и сейчас винить сына дяди Гехо. Не ради него я на работе сидел. И только он, а не кто-то иной, должен спасать свою семью. А я работал ради зарплаты, ради денег. А были бы они у меня, был бы и я, скорее всего, в Москве с семьей, а не в Грозном. Это я сейчас так мыслю и пишу, а тогда, когда кругом все громыхало, стреляло, убивало, я думал иначе. Я был крайне зол на сына дяди Гехо. Подкаблучник… А по жизни? По жизни маленькая трещина легла в наши отношения. По крайней мере, я понял, что, может, я и не чужой, но у нас теперь уже далеко не кровное родство… Хотя и между родными братьями всякое бывает. Однако вся эта философия, может быть, уместна сейчас, но в то время было не до этого. Над всем миром господствовало одно: спасайся, кто может! И почему-то мне теперь казалось, что моя квартира – мой дом, моя крепость, что там я буду защищен. Хотя я знал, что это не так и особых ценностей там нет, разве что моя небольшая библиотека, семейные фото и один очень важный для меня документ – моя трудовая книжка. И я только сейчас всерьез об этом задумался. Ведь нас всех вызывали в отдел кадров и отдавали на руки трудовые книжки, которые непременно должны были храниться лишь в отделе кадров. Значит, знали, что война будет? Все знали, и я знал, потому что к этому целенаправленно вели, это кому-то очень нужно было, ведь война – это бизнес, это деньги, это власть и политика. Знали, но не верили.
Об этом и говорить, и писать не хочется… А я тогда очень хотел попасть в свою квартиру, надеясь, что она защитит. Но до нее еще надо было дойти, а это можно было осуществить лишь под покровом ночи. И я стоял перед почти родным домом, но если бы даже ворота были открыты, я бы в тот момент во двор, где жил когда-то дядя Гехо, не зашел. Я вспомнил сарай – он стал как бы своим, и я побрел туда, и почему-то почти не боялся. Видимо, все нарастающая боль в плече, а более в душе – память о дяде Гехо тоже невольно дала трещину – притупила чувство страха. Уже не хотелось в этом мире жить. Но жить приходится, вернее, выживать, потому что в моем, как казалось, родном сарае очень холодно – зима, и я голоден, я очень устал, но все же в нем безопасно… Но вдруг под сумерки началась такая канонада! Не только ветхий сарай, мое укрытие, зашатался, но даже мои нары как бы задвигались, и тут раздался такой грохот, что с нар меня буквально сдуло, и мне казалось, что земля, как и я, дрожит. А когда я в мольбе приподнял голову, – ужас! – крыша и стены сарая стали почти решето; с улицы свет – словно солнце взошло: из магистральной газовой трубы огненный факел. И я подумал, что раз газ еще подают, то кто-то еще работает, а может, что вероятнее, о газе не думали, бежали. Надо и мне бежать, домой бежать. А почему домой? Какой дом? Ведь квартира в самом центре. И все из центра города уже убежали, а я упрямо туда хочу. Почему? Не знаю. Просто мне казалось, что это мой дом, там я прописан, там я должен и могу быть. И это меня спасет… Вот такой я был всю жизнь. И не то чтобы шел против течения, но шел своим путем, как я считал, правильным, честным и справедливым. А какая справедливость в войну?! И где правильный и честный путь в войну?…
Я в этом кошмаре, в этой кромешной тьме зимней ночи, которая становилась еще темнее после частых небесных озарений от взрывов, пытался до дома и предполагаемого уюта дойти, когда совсем рядом что-то бабахнуло, швырнуло меня к стене, я стукнулся; надо, как червь, под землю вползти, подумало испуганное тело! И я чуть ли не на четвереньках пополз вдоль какой-то, как мне показалось, очень длинной стены, пока не уперся в ступеньки, и тут же спасительный мрак подъезда, куда я торопливо вполз, поглотил меня.
Наверное, впервые в жизни я ощутил ужас и страх смерти. Мне казалось, что вся эта канонада, весь залп огня направлен лишь на меня, чтобы лишь меня убить, уничтожить. И я уже чувствовал эту боль, эти страдания и конец. Но я хотел жить, очень хотел, как никогда хотел, и как спасение я почему-то искал не свет бытия, что вспыхивал снаружи, а наоборот, мрак, беспросветный мрак, чтобы меня не увидели, не попали в меня. И поэтому, обнаружив после очередного взрыва ступеньки в подвал, я очень осторожно и боязливо, держась замерзшими и дрожащими ладонями за холодную, сырую и явно грязную, запылившуюся стену, медленно тронулся вниз, как в кромешный ад, но и это казалось лучше… И вдруг я услышал снизу человеческие голоса – женские, и среди них старческие крики, стоны, боль. Адская боль войны…
Тот же день, вечер
Я уже немало прожил. Можно сказать, все почти прожил и теперь доживаю. И под конец, словно какой-то великий человек, пытаюсь вести эти мемуары, причем не как некий отчет и итог, а как некое открытие – мол, ко мне снизошло прозрение, теперь хочу и вам открыть смысл жизни. Сделать это кратко и внятно пока не получается и, вероятнее всего, не получится, хотя я стараюсь. А по правде – за счет этой писанины я как-то время коротаю (не хочу писать – убиваю), а еще, в этом мой радиодоктор прав, я вроде бы успокаиваюсь. Вот и пишу. А чтобы был хоть какой-то смысл, сообщу то, что знают все, – просто так в жизни ничего не бывает; случайностей не бывает; все имеет свою причинно-следственную связь, и от судьбы не убежишь: жизнь – драма! Вся эта череда слов (хотел сказать, предисловие) к тому, что сегодня, и не как вчера, а еще более жалобно и истошно кричит моя соседка по несчастью, кричит от боли и немощи старушка. Вроде я за ней должен присмотреть, так медсестра приказала. А как? И мне от этого крика и стона очень больно. Больно по многим причинам, потому что этот крик и эта ужасная боль мне очень знакомы. И самое странное и тяжелое то, что эти стоны бабушки совпали с тем моментом моей жизни, который я сейчас хотел описать. Как очень жгучее напоминание, как насилие и издевательство… Впрочем, а что еще ожидать от войны?! Все подробности, переживания и страдания я сейчас описать не могу, да и вряд ли это у меня получится – это невозможно описать, и не хочется об этом вспоминать. Но надо. А для чего и для кого? Не знаю. Но постараюсь весь этот ужас как-то кратко изложить, тем более что крик бабушки из соседней палаты ворошит мою память, и порою мне даже кажется, что я вновь в том подвале и никогда оттуда не вылезал.
В общем, так и не дошел я до своей квартиры – война швырнула меня в сырой, грязный, холодный подвал многоэтажного дома, где прячутся от бомбежек люди; почти все русские, пожилые, в основном женщины… Все описывать не буду, не могу. Скажу лишь то, что на следующий день (ночь мы как-то пережили) многие куда-то ушли. Понятно, что искали спасения. И это спасение не только от войны, но и от душераздирающего крика… В подвале больная бабушка – у нее рак. Она крупная, словно опухшая, особенно голова, где очаг заболевания. Она нетранспортабельна – не то что ходить, а даже сесть не может. С нею дочь, кстати, врач, где-то моя ровесница, и я ее знаю – в нашей ведомственной поликлинике завотделением работала. Очень симпатичная, добрая и внимательная женщина, Ольга Сергеевна. Я и мужа ее знал – чеченец, тоже нефтяник, у нас работал. От болезни умер. У них один сын, и он здесь – светлый, живой, симпатичный юноша. И мне его больше всех жалко. И я как-то неосторожно выдал:
– Вы-то почему, Ольга Сергеевна, не уехали?
– Куда? – заплакала она. – Тем более с ней, – она глянула на старушку-мать.
А я с еще одним дурацким вопросом:
– А ей помочь… вы ведь врач.
– Как?! Никто не поможет. Лишь лекарства, наркотические лекарства. А их нет…
Она не плачет, не ноет, как-то строго держится… Позже, по жизни, когда мне становилось почти так же невыносимо больно от ударов судьбы, я почему-то всегда вспоминал эту Ольгу Сергеевну и ее слова:
– Диагноз плохой, зато известен. Все пройдет, как любая жизнь… Но как мне сына сберечь, как спасти? Ведь Ваша[4] хотел его забрать, просил, а я – дура!.. Но кто такое представить мог.
Да, такое представить невозможно. А пережить? Она пыталась. Очень пыталась. В этом вонючем, холодном подвале она постоянно сидела возле матери, а та непрестанно страдает от боли:
– Доченька, Оленька, помоги, помоги.
– Мама, мамочка, потерпи… Сейчас полегчает, все пройдет, – она гладит ее голову, целует.
Видимо, боли у старушки усиливаются, и она начинает стонать, кричать. И я представляю, как ей, точнее им обеим, тяжело, если и мне это было слушать и видеть невыносимо. И, наверное, поэтому из этого подвала, даже не боясь артобстрела, многие куда-то ушли, и я хотел уйти, но тут в очередной раз, пока Ольга Сергеевна как-то успокаивала мать, исчез ее сын.
– Руслан! Руслан! – бросилась она к выходу.
А юноша – непоседа, неугомонный, своенравный, и даже непонятно, как он умудряется так незаметно из подвала улизнуть, ведь его бедная мать постоянно одним глазом в сторону своей матери смотрит, а другим пытается за сыном уследить – бесполезно. Руслан регулярно исчезает, и тогда можно представить, что творится с Ольгой Сергеевной. Однако без этих вылазок Руслана нам было бы тяжело. Он как-то проникал в покинутые квартиры, в том числе и в свою, и приносил нам еду: муку, крупу, соль и сахар, консервы и даже один раз какой-то коньяк, а зачастую и дрова. Он также умудрялся узнавать новости – они были сплошь ужасные и лишь усугублялись новыми подробностями. А убегал он из подвала в надежде найти лекарства для бабушки, и кое-какие даже приносил, но Ольга Сергеевна его всегда ругала, умоляла:
– Руслан, прошу тебя, не покидай меня, мне страшно. Я боюсь за тебя.
– Не волнуйся, мама, – он по-сыновьи ласково и бережно обнимал ее. – Не волнуйся, ты ведь сама говорила, что все пройдет, жизнь пройдет…
– Замолчи! – вскипала Ольга Сергеевна, и даже в полумраке этого подвала было видно, как горели от безысходности ее усталые, измученные глаза, так же ощущались ее боль и страдание.
– Не волнуйся, мама, – успокаивал ее сын, но вновь исчезал, и я благодаря этому получил на вторую ночь одеяло, матрац и подушку. По безмолвной реакции Ольги Сергеевны я понял, что все это из их квартиры. А я поблагодарил юношу и хотел заснуть – страшно устал, но не мог – боль в плече, как игла, как воспаленный нерв, терзала меня, и я, наверное, не будь рядом людей, закричал бы от боли, как эта больная старушка; с трудом челюсти сжимал. И тут, как бы впервые увидев меня, ко мне подошла Ольга Сергеевна.
– У вас что-то болит? – она склонилась надо мной. – Плечо? А ну, оголите руку.
От прикосновения ее холодных пальцев мне стало еще больней, а она, как доктор, не церемонилась:
– Перелома нет. Просто ушиб. Вывих… Положите руку на мое плечо.
Я больную руку уже и поднять не мог, она помогла, и все давит и давит на больное место – прямо в нерв, и вдруг как дернула!.. Я от адской боли закричал, даже на корточки сел, слезы еле сдержал, а она похлопала по больному плечу:
– Теперь полежите, поспите, боль пройдет, все пройдет.
И действительно, боль потихоньку стала утихать, я повалился на матрац и отключился.
Не могу понять, сколько я спал, но спал тяжело. Порою от недалеких взрывов пробуждался, но я хотел спать, я не хотел вставать, не хотел воспринимать реальность войны, этот холод подвала, а стоны старушки я пытался не слышать, как вдруг от дикого вопля Ольги Сергеевны я вскочил.
– Руслан! Руслан! – ее крик уже слышался издалека.
Она явно уже выбралась из подвала и даже из подъезда, потому что ее уже еле слышно. Я бросился за ней и на ходу услышал: «Руслана снайпер…».
На улице ночь, гнетущая тишина, крупными хлопьями валит густой, пушистый снег. Я ее сразу увидел. Совсем рядом; она почему-то прилипла к стене, дрожит, плачет. А рядом с ней валяется человек. Его уже запорошило снежком, а вот кровь на земле, видать, еще теплая, большой лужей темнеет. Я бросился к нему – может, можно помочь? Он лежал ничком, какой-то странно большой, крепкий. Я перевернул его, это точно не Руслан – черная бородка.
– Ему можно помочь? – я думал, что Ольга Сергеевна, как доктор, всесильна, а она в ответ:
– Руслан, где мой Руслан! Руслан! – закричала она. Я понял, что спасать надо ее. Насильно толкая, буквально потащил ее в подъезд, и тут – «так-так», совсем рядом два попадания, так, что штукатурка в глаза. Из-за темноты и густого снега нас вряд ли видно – снайпер стреляет на звук (нас тоже в армии учили стрелять на звук. Но это так, к слову…). Мне стало страшно, очень страшно: соприкоснулся со смертью, чуть мишенью не стал… Позже я не раз вспоминал этот эпизод и думал – не повезло, не попали. А сколько еще таких эпизодов в моей жизни было – ведь как-никак пережил в Чечне две войны, вроде и с потерями, но выжил. А вот самое тяжелое случилось тогда, когда, казалось бы, войны закончились и наступил мир.
Оказывается, вся жизнь борьба – вся жизнь война. Или это только у нас, в Чечне? Но об этом писать не хочется. Хотя, может быть, и до этого дойду. В смысле – напишу.
А парадоксальный смысл в том, что все пройдет.
3 января, утро
Сегодня в нашей больнице (по мне, это лучше назвать – якобы лечебное коммерческое учреждение) – большое оживление. Даже какой-то переполох. С утра медсестра меня разбудила – завтрак. Вообще-то приятно свеженькое в мой изголодавшийся живот загнать. Даже катетер, словно получил смазку, хорошо заработал, то есть лучше свежую пищу пропустил. Из-за сытости мое настроение значительно улучшилось. И самочувствие вроде нормальное. Поэтому я особо не обратил внимания на то, как меня какой-то новый доктор по телефону ругал. Оказывается, да я это и знал, нельзя мне делать физические нагрузки, а я ими занимался. Камеры все зафиксировали, в американском центре подняли панику. А я думал, раз Новый год и никого в учреждении нет, то и камеры не работают, – расслабился. Ан нет, все под пристальным надзором. И что так американцы пекутся о моем здоровье? Конечно же, это большие деньги, за океаном репутацию свою берегут, за клиентов-пациентов борются. И все это до такой степени, что вдруг из Америки мой радиодоктор позвонил: тоже беспокоится, волнуется, говорит, мол, из-за меня весь его отпуск пропал.
– Да и вообще, как вы выглядите?! Что у вас за вид!
Действительно, что за вид! А в чем я виноват? Эта их бумажная одежда вся износилась, и я весь в лохмотьях, как Робинзон Крузо на необитаемом острове. И меня, оборвыша, даже в Америке видят. Что за жизнь?!