Всегда буду рядом - Ольга Карпович 3 стр.


Перед глазами все расплывалось, должно быть, лицо у нее сейчас было зареванное, но Таня, не обращая на это внимания, выскользнула из все еще бесновавшегося зала, но пошла не вниз, в гардероб. Нет, движимая каким-то странным инстинктом, направлявшим ее, требовавшим немедленно увидеть, прикоснуться к тому, кто только что вскрыл ей грудную клетку и вытащил на свет живое бьющееся сердце, свернула в незаметную боковую дверь и быстро побежала по темным коридорам.

Бог знает как ей удалось найти дорогу, прошмыгнуть мимо наверняка дежуривших где-то поблизости охранников, но вот она уже оказалась в гримерной, вдохнула тяжелый запах косметики, парфюмерии, театральных костюмов. И наконец увидела его. Он стоял перед зеркалом – уже не в образе Ромео, нет, тот белый костюм, кажется, подчеркивающий каждую напряженную мышцу, каждое малейшее движение его тела, висел теперь, перекинутый через спинку стула. Перед ней же вытянулся во весь рост высокий тонкий человек в узких черных брюках и простом темно-сером пуловере, из V-образного выреза которого выступала шея с напряженными сухими проработанными мышцами. Человек с высокими острыми скулами, скульптурными плечами и руками, изящными запястьями и щиколотками и удивительными темными бархатными глазами, словно впитавшими в себя всю боль, всю несправедливость этого мира. Губы его кривила озорная усмешка, но замаскировать таящуюся на глубине глаз скорбь она не могла.

Это был он, конечно, он. Ромео… Нет, уже не Ромео, а легендарный артист балета, хореограф, поставивший самые удивительные, самые авангардные постановки последних лет, знаменитый невозвращенец Рудольф Нуреев. Человек, который много лет был Таниным кумиром, смотрел на нее с плакатов на стенах в ее комнате, завораживал ее своими движениями на купленных с рук, тайно, рябящих «снегом» записях с видеокассет. Он был сейчас здесь, прямо перед ней. Такой близкий, что, казалось, протяни руку – и коснешься. И у Тани кружилась голова и подгибались колени, а во рту было так сухо, словно она только что в одиночку пересекла пустыню Сахару.

До чего же он был красив! Подобных ему она до сих пор никогда не видела в своей жизни и сомневалась, что увидит когда-нибудь впредь. Восточный принц, дерзкий, гордый, заносчивый – точеные скулы, тонкий нос, высокие, искусно вылепленные надбровные дуги, яркий рот. И глаза – влекущие, бездонные, внимательные, умные. Это совершенство, казалось, едва Таню не ослепило.

– Привет, – мягким вкрадчивым голосом сказал этот прекрасный удивительный человек, обернувшись к ней. – Ты кто такая? Откуда здесь?

И улыбнулся. И улыбка у него получилась такая теплая, не надменная, приветливая, что Таню как будто сразу отпустило. И руки перестали дрожать, и в груди уже больше не сжималось и не обрывалось.

– Я – Таня, – просто сказала она. – Я пришла сказать вам, что вы… вы удивительный. Вы перевернули мою жизнь. Я не могу выразить, какое впечатление на меня производит ваше искусство…

А он вдруг рассмеялся – так легко, по-мальчишески. И сам в эту секунду как будто разом преобразился в мальчишку – смешливого, отчаянного, подкупающего удивительной легкостью и непосредственностью, – протянул Тане руку и сказал:

– Да брось ты мне дифирамбы петь. Я их каждый день слышу. Пойдем лучше гулять.

Татьяна не помнила, как они оказались на бульваре Капуцинок. Должны же, наверное, снова были проходить по коридорам, сталкиваться с персоналом Гранд-опера, друзьями, коллегами, поклонниками. Но нет, они будто бы в одно мгновение перенеслись в теплый парижский вечер, под накрапывавший дождь. В воздухе висела морось – но не серая, как в Москве, а словно бы впитавшая в себя все цвета спектра. Сиреневая, синяя, голубая, искрящаяся под светом фонарей золотым и оранжевым. Подсвеченные здания выплывали из этого сказочного тумана размытыми, нечеткими, словно на картинах импрессионистов. И пахло кругом как-то по-весеннему – цветами, и дождем, и бензином, и камнем, и отчего-то солью, будто где-то поблизости было море.

И в этой, неверной, дробящейся каплями дымке, в этом бледном полусвете фонарей прославленный танцовщик казался не звездой мировых сцен, не великим хореографом, перед которым благоговеет весь мир, а неким удивительным нездешним существом. То ли ангелом, забредшим по случайности на грешную землю, то ли демоном, явившимся, чтобы шалить, искушать, звать за собой, то ли бесплотным духом искусства, призванным вдохновлять, направлять. Глаза его странно поблескивали в темноте, а во всех движениях чувствовалась одновременно порывистость и неподдельная грация.

Тане так хотелось расспросить его обо всем, но она не знала, как к нему подступиться, с чего начать. Шутка ли – задавать вопросы самому великому Нурееву. И вот уже он сам заговорил с ней, словно сумел расслышать ее мысли в шуме накрапывающего дождя.

– Искусство – это наш способ общаться со зрителем, – говорил он, и голос его, звучный и мягкий, словно обволакивал Таню своим теплом. – Любое искусство, не только вербальное. Даже танец – это новый уровень лексики. Это то, что ты хочешь сказать, но не словами, а телом. Ты разговариваешь со зрителем, рассказываешь ему историю, которая волнует тебя самого, не дает тебе покоя.

– А что, если… Если не получается? – спросила Таня. – Если тело не слушается, не желает передавать то, что ты хочешь рассказать?

– Значит, нужно больше трудиться, репетировать, – убежденно ответил Нуреев.

– Да, нам в хореографической студии всегда говорили, что успех состоит только из десятой доли таланта, в основном он строится из ежедневного труда, – кивнула Таня.

– И это правда, – сверкнул на нее глазами Рудольф. – Труд, работа, репетиции. Самосовершенствование, конструирование из своего тела новой, более точной лингвистической формы. Ты делаешь это, чтобы яснее выражать то, что хочешь выразить. Можешь говорить и с самим собой, один в комнате. Услышит ли тебя кто-то – это не так важно. Я люблю репетиции больше публичных выступлений. Это – концентрированное творчество, тот момент, когда ты оттачиваешь движения, работаешь, думаешь, выбираешь, как лучше показать то, что ты хочешь передать. А выступление – это всего лишь результат, уже готовый, законченный, отлакированный.

Из-за громоздкого здания с колоннами и каменными фигурами на крыше выкатилась луна. Огромная, круглая, серебристая, она, словно волшебный фонарь, осветила все вокруг каким-то сказочным, потусторонним светом. И пропитанный влагой воздух засиял еще ярче, будто бы в небо одновременно поднялись сотни светлячков, и все вокруг припорошило серебристой фейской пыльцой.

– А если все равно не получается? – не уступала Таня. – Если репетируешь до седьмого пота, а движения выходят неточными, неловкими, неуклюжими? Вот… представьте себе, что вы с детства мечтали о балете, а потом бы вдруг оказалось, что у вас нет способностей? Что все мечты – зря? Что бы вы тогда сделали?

Знаменитый танцовщик словно бы впервые задумался об этом – замер, прижал пальцы ко лбу. Вся его фигура – такая легкая, изящная, наполненная силой и грацией, вдруг показалась Татьяне рисунком, силуэтом, нарисованным темными и серебристыми штрихами по туманно-сиреневому картону.

А Таня не сводила с него глаз и напряженно ждала ответа. Что бы делал тот мальчик, грезящий о балете, которым он был когда-то, если бы вдруг оказалось, что путь в большое искусство ему закрыт?

– Что бы я делал? – произнес он задумчиво.

Взглянул на нее и улыбнулся – совсем не весело, горько, так, что у уголков губ появились две вертикальные морщинки. И все равно в улыбке его, даже печальной, сквозило какое-то озорство, темный огонь, никогда не гаснущий в нем, озаряющий, наполняющий жизнью все, что он делал.

– Знаешь, я ведь действительно с детства мечтал о балете. С ним одним были связаны все мои стремления. Но если бы вдруг не сложилось… Я бы все равно остался бы где-то поблизости, – наконец признался ей Рудольф. – Балет – это не просто танец, это иная форма жизни. И заболев ею один раз, ты уже не излечишься никогда. Можно считать, что у тебя просто сменился угол зрения и ты физически уже не сможешь снова увидеть мир таким, каким он был прежде. Поэтому – да, я бы остался. Даже если бы оказалось, что танцевать я не могу, я стал бы педагогом, работником сцены, шил бы костюмы, в конце концов. Это ведь тоже искусство. Все мои костюмы для выступлений пошиты специально на меня, я всегда сам работаю с портными, объясняю, какая одежда мне нужна – чтобы не стесняла, а, наоборот, подчеркивала движения. Мы вместе думаем над тем, как добиться нужного результата, сочиняем иногда какие-нибудь специальные вставки в рукава. И вот это – конструирование костюмов, нанесение грима, подбор декораций – это тоже балет. И я твердо уверен, если бы случилось так, что я не смог больше танцевать, это стало бы для меня ударом, огромным, разрушительным. Но я все равно нашел бы способ остаться в балете, хотя бы со стороны следить за его магией и знать, что я сам немного помогаю ее творить.

– И вам было бы этого достаточно? – недоверчиво спросила Татьяна.

Нуреев посмотрел пристально, а потом вдруг провел рукой по ее волосам. В этом простом жесте было столько гармонии, столько грации, что у Тани перехватило дыхание. Налетевший ветер брызнул дождевыми каплями ей в лицо, словно желая привести в чувство. А Рудольф провел ладонью по лбу, стирая влагу, и снова улыбнулся.

– Милая Таня, – сказал он и тут же переспросил: – Таня, я ведь правильно запомнил? Жизнь – очень длинная и непредсказуемая. Ты никогда не знаешь, чем обернется тот или иной твой поступок. Эффект бабочки, слышала когда-нибудь? Ты сказал слово, свернул не направо, а налево, – и все, реальность уже переменилась, и пути назад нет. Мы не можем ничего контролировать, с этим надо просто смириться – и жить дальше. И не бояться. Да, падать придется – и не один раз, а много. И это будет больно. Сама знаешь, как оно бывает на репетиции. Прежде чем сумеешь выполнить новое па, все связки растянешь и спину сорвешь. Но если мы хотим, чтобы все получилось, нужно просто подниматься и продолжать – сквозь слезы, стиснув зубы, умирая и воскресая каждую минуту. Потому что иного пути нет. И когда жизнь дает тебе под дых, ты делаешь то же самое. Стараешься отдышаться, встать на ноги и просто продолжить. А иначе – никак. И если бы выяснилось, что я не могу больше танцевать, я поступил бы так же. Отлежался, встал и решил, чем я займусь отныне, чтобы не потерять балет насовсем.

Таня задумалась, нервно теребя пальцами пуговицу на платье. Потом вдруг вскинула голову и спросила:

– Скажите, а… а почему вы позвали меня гулять? Мы ведь с вами незнакомы, и вдруг…

– Знаешь, – улыбнулся ей Нуреев. – Я верю… ну в какую-то общность всех людей искусства, что ли. На метафизическом уровне. Мне кажется, все мы связаны в этом мире какими-то тонкими, невидимыми связующими нитями. И, увидев тебя, я почувствовал это. Эту связь.

Таня вспыхнула.

– То есть… то есть вы считаете, что моя судьба тоже будет связана с искусством? – стараясь спрятать дрожь в голосе, спросила она. – Даже если… даже если я – ну, к примеру – никогда не смогу танцевать?

Нуреев коротко взглянул на нее своими удивительными глазами юного Чингисхана и загадочно улыбнулся.

– Я не прорицатель, Таня. И я не знаю, что ждет тебя в жизни. Я только вижу, что ты очень хочешь выразить то, что гложет тебя изнутри, поделиться этим с людьми. А значит, ты найдешь способ это сделать. Не в танце, так в живописи. Не в живописи, так в литературе. Главное не задавить внутри эту тягу, эту потребность. Не сдаваться под ударами судьбы, всегда вставать и идти дальше.

Где-то вдалеке заверещала патрульная машина. И Таня почему-то испугалась этого звука, вздрогнула. Показалось, что туман, висевший над бульваром Капуцинок, сгустился еще сильнее. Очертания домов сделались совсем уж размытыми, и освещенные окна стали, одно за одним, гаснуть, растворяться в обволакивающем все кругом тумане. А потом и блестящая, как серебряная монета, луна укатилась куда-то за тучи. И стало темно, так, что в сгустившемся мраке можно было лишь едва-едва различить какое-то движение.

– Вставать и идти дальше? – поспешно спросила Таня и внезапно схватила Нуреева за руку, испугавшись, что туман заберет и его и она останется в этой сырой неприютной черноте совсем одна.

– Вставать… Всегда вставать… Вставать… – отозвался танцовщик.

И облик его действительно стал как-то дергаться, дробиться перед глазами. А голос, наоборот, словно по волшебству стал ближе, звонче, а потом и вовсе зазвучал какими-то истерическими высокими нотками.

– …Ты думаешь вставать, я спрашиваю, или так и будешь дрыхнуть?

Таня вздрогнула и открыла глаза. В первую минуту она никак не могла понять, где она находится. Парижский бульвар с его сиреневыми сумерками, влажным дыханием накрапывающего дождя, тускло подсвеченными фасадами старинных зданий, лестницами и колоннами исчез. Вместо него кругом выросли стены – выгоревшие обои, красочный календарь на 1984 год с роскошной блондинкой, улыбающейся на фоне горного водопада (польский, мать купила с рук у подружки – проводницы международного поезда), тикающие часы на стене. А впереди, на приземистой тумбе, телевизор, рядом – видеомагнитофон – диковинка, приобретенная у все той же подружки за бешеные деньги. На экране, среди помех, «снега» и ряби двигались под чудесную музыку Прокофьева удивительные, грациозные, изящные, завораживающие Ромео и Джульетта. Он, это был он, конечно же. Рудольф Нуреев, человек, с которым она только что гуляла по весеннему Парижу, разговаривала, даже смеялась, когда удавалось немного унять бешено колотящееся в груди сердце.

Так что же, неужели… Неужели это был только сон? Но ведь этого не могло быть, она так ясно видела его, слышала его голос. Казалось, еще могла ощущать капли ночного дождя на губах…

– Опять своих балерунов смотришь? – не унималась мать.

Таня обернулась и наконец увидела ее. На той было яркое, полосатое трикотажное платье свободного покроя, широкие рукава при движениях взлетали, как крылья летучей мыши. Копна темных, мелко кудрявых – стараниями районной парикмахерши – волос, крупные пластиковые клипсы, тронутые помадой губы… Вот ведь нарядилась. Значит, ждет кого-то этим вечером.

Таня вздохнула. С отцом мать развелась, когда дочери только исполнилось четыре, и с тех пор всеми силами старалась наладить личную жизнь. Вечные дяди Владики, Стасики, Марики появлялись у них в квартире, иногда задерживались на несколько месяцев, но всегда довольно скоро бесследно исчезали. От Тани же требовалось быть милой вежливой девочкой, разговаривать со всеми приветливо и лишних вопросов не задавать. Правда, с тех пор как Тане исполнилось двенадцать, мать стала как-то стесняться ее и при появлении очередного ухажера старалась сплавить Таню к деду.

– Где ты только берешь эти кассеты? – тряхнула химически-кудрявой гривой мать, выключая видеомагнитофон. – Не знаешь, что ли, что этот твой Нуреев в Союзе под запретом? Нас всех однажды из-за тебя посадят, точно говорю!

Таня хотела возразить ей, что она и сама таскала в дом запрещенные фильмы. Вон за то же «Последнее танго в Париже», которое они вчера смотрели с подружками, думая, что Таня ничего не слышит, можно было еще как влететь. И кассеты она брала там же, где и мать, – доставала через третьи руки, тысячу раз перезаписанные, такие, что и рассмотреть что-то на экране было сложно через вечную рябь. Однако ничего говорить не стала – не в том сегодня была настроении.

Назад Дальше