Когда ты на следующий день один пришёл к доктору поговорить о болезни матери и задать те вопросы, которые так и не озвучились во время первого визита, она объясняла тебе:
– Болезнь твоей мамы в том, что она никак не может переплыть реку…
– Реку? Какую реку?
– Она всё ещё на том берегу… в прошлом… и пройти этот брод, чтобы выбраться на эту сторону, очень трудно… это постсиндром…
– О чём вы, Лидия Николаевна? Я не могу разобраться.
– Прошлое не отпускает её. И сил тянуть на себе такую ношу не хватает, но, чтобы сбросить груз, ей надо тоже очень много сил, а их отняла война, эвакуация – всё то прошлое, которое тянет назад…
– Постсиндром, – повторил ты…
– A сил рвануть, скинуть с себя всякую ношу не хватает. Чтобы бросить груз, надо тоже очень много сил. Их отняли война, эвакуация – всё прошлое, которое тянет назад…
– Что же делать?
– Может быть, и не отпустит… – она, не поднимая взгляда, долго молчала, опустив глаза и бессмысленно тыркая остриём карандаша в лист бумаги на столе. – Всякие седативы только придавят её… она станет менее активной, малоподвижной и…
– Не надо… Я понял – медицина бессильна…
– Здесь главное не это, не медицина бессильна…
– А что?
– Сколько сил осталось у человека, чтобы преодолеть тяжесть груза прошлого, сдвинуть его и поверить, что можно всё исправить, даже начать сначала, а прожитое оставить на том берегу, понимаешь…
– И это для всех?
– Что ты имеешь в виду?
– Вы, наверное, знаете, о ком я говорю, – буквально просипел ты севшим голосом. – Она здесь, в городе?
Она пристально посмотрела ему в глаза:
– Никита! Тебе нехорошо? – она по врачебной привычке схватила его руку и стала проверять пульс, остановив жестом его попытку ответить. – Она тоже всё время спрашивала о тебе.
– Где она?
– Её нет… – но она не успела докончить фразу, ему действительно стало плохо, и больше он ничего не слышал.
– Никита! Никита! Нельзя же так! Её нет в городе. Она далеко. Учится… и тоже в медицинском.
– Далеко? В медицинском? А что, здесь нет медицинского?
– Ты уже закончил… а она только поступила в прошлом году… есть медицинский, конечно. Не для всех… приходите ко мне домой на чай… Приходите… сегодня.
В старом доме на Пестеля пахло кошатиной. Лестница со стёртыми посредине ступенями. Потерявшая деревянную резьбу от десятка слоёв краски, наложенной на неё, высокая дверь. Коридор, завешанный с двух сторон детскими ванночками, корытами, мешками с тряпьём, и неистребимый плотный запах претрума и нафталина.
В комнате, освещённой старым абажуром над круглым столом, был совсем другой, контрастный мир прежнего Петербурга с обилием книг и старого фарфора. Заметив твоё удивление, Лидия Николаевна ответила, не обращаясь ни к кому:
– Не всё сгорело, не всё разбили и разграбили, хотя, честно говоря, я и сама удивляюсь, как это могло уцелеть!
Разговор никак не налаживался. Женщины перебрасывались дежурными фразами, ты рассматривал чёрно-белые, увеличенные до появления зерна портреты: строгого мужчины во френче на все пуговицы, совсем молодой, просто девочки Лидии Николаевны в открытом платье с красивым декольте и девочки с огромными глазами, которая стояла между ними на стуле. Она была совсем другая здесь! Не его, не Мальвина, и он быстро отвёл взгляд…
За чаем Лидия Николаевна сказала:
– Я предвижу ваши многочисленные вопросы, и, чтобы ответить на них сразу, расскажу одну историю о женщине, которую хорошо знала. Она была нашего круга, – и хозяйка махнула кистью куда-то назад в бесконечное далеко. – Я довольно регулярно бываю на кладбище… есть кого навещать…
Однажды при входе увидела одного из рабочих – здоровый детина в меховой шапке, куртке нараспашку и туго натянутом на круглый живот свитере, он шёл центральной аллеей, хозяйски оглядывая по сторонам территорию, прямо навстречу, закрывать уже собирался. А когда увидел меня, вдруг сказал: «Я приметил вас, вы тут часто бываете… что так поздно? Ну, давайте я подожду ещё полчаса… а она кто вам, родственница или… Я знаете, что заметил: она, только не подумайте, что я сумасшедший, всегда бормочет, ей-богу, стихи какие-то. А памятник классный. Вот снег прошёл, а завтра опять: на них ни крошки, следа не будет!..
Вот это любовь… удивительная… женщина…» – и это уже было не ко мне, а в пространство, так искренне и восхищённо. И я тогда подумала: «Значит, люди тоже это заметили! Значит, ничего не проходит бесследно…».
Вообще-то говоря, днём по белоснежным мраморным, сливавшимся в зимнем свете с окружением фигурам скользили совершенно равнодушные, привычные взгляды бывавших здесь людей, занятых своими горькими мыслями, но вечером, когда оживают пугливые тени между могильными оградами и прижившиеся тут бездомные псы взвизгивают неожиданно по только им понятной причине, особенно романтически и возвышенно-старомодно проблёскивают золотом на постаменте с двумя слившимися в объятьях фигурами золотые буквы стихов, и кажется, слышны два голоса, шепчущих друг другу.
Это памятник не стринный, послевоенный, людям, которых я знала…
Когда случился октябрьский переворот, родовитая семья подалась на юг с белой армией, и потом с великими мучениями навсегда рассталась с Родиной, а она, молоденькая курсистка, прониклась идеями новой власти и решила служить России. Однако очень скоро поняла, что вожди всех рангов испытывают к ней значительно меньше доверия, чем она к ним. Но это она приняла как естественную плату за прошлое…
Трудности девушке поначалу даже нравились. Она романтически мечтала доказать свою лояльность и веру в новое дело, а потом совершить что-то значительное, если не великое, или, если не удастся, просто служить народу тихо и незаметно…
Однако вскоре она поняла, что ей активно мешали осуществить что-либо похожее, а проще говоря, выталкивали, вытесняли из действительности, а то и напрямую сердобольно и жёстко советовали, что есть ещё время, судя по её фамилии, присоединиться к сбежавшей семье, пока не поздно… Её переселяли, уплотняли, упрекали и пресекали все попытки применить свои умения и знания на пользу общества…
Очень скоро она оказалась в подвале соседнего с их особняком дома, в так называемой дворницкой, с окном в ямке ниже уровня тротуара, сырыми стенами и выходом на задний двор, где стояли мусорные бачки и жаровня над открытым люком сточного колодца для растапливания убранного с улиц снега.
Вещи незаметно распродались, потом истратились драгоценности, потом она стала голодать, мыть по случаю полы у новой знати, убирать общественные туалеты, расклеивать афиши и воззвания, пока не набрела на кладбище, где сначала подружилась с собаками и подъедала вместе с ними неизвестно где и как добытые объедки, а потом была допущена убирать могилы сжалившимися над ней работягами, бессовестно, к тому же, грабившими её нищенские заработки…
Здесь-то он и увидел её в совершенно отчаянном положении, исхудавшую до последней жизненной возможности и в невероятном тряпье. Собственно говоря, он увидел не её, а оставшиеся живыми глаза со звёздно-голубым блеском и бездонной чернотой стянутых в точку зрачков… Привычным врачебным взглядом он оценил, что человек этот уже перешёл грань действительности и только по неизвестной случайности задержался на белом свете, очевидно, всё же по инерции доделывая какие-то прежде важные дела.
Когда он привёл её в дом, она была совершенно заторможена и плохо понимала, что с ней происходит. Он собственноручно отмыл её непонятно чем жившее тело, одел в свою пижаму и сел за столом напротив. Тут он обнаружил то, что пробивается сквозь любую толщу грязи и обстоятельств, – перед ним была не опустившаяся грязная девчонка, а брошенная под ноги обстоятельствами ещё недавно красивая и с аристократическими манерами женщина!
Он задним числом смутился за бесцеремонность обращения с её телом и разговора с ней при извлечении её на свет и спасении… Неделю она отсыпалась в его двухкомнатном раю и пыталась приложить руки к хозяйству одинокого мужчины.
Он не расспрашивал её ни о чём, только доставал всеми правдами и неправдами продукты, чтобы кормить получше, считал каждый вечер, вернувшись со службы, рваный пульс в истощённой руке, неотрывно глядя в циферблат золотой луковицы, и ничего не говорил. На седьмой день, точно как по Библии, когда Бог создавал человека, он просто и твёрдо предложил ей руку и сердце, увидел странный испуг в огромных глазах, тут же потопленный безмолвными слезами…
Она не пожелала сменить свою славную родовитую фамилию, хотя претерпела из-за неё нечеловеческие страдания, на его еврейскую. Отказаться от него тоже не захотела. Так между двумя именами появился дефис, а может быть – кто знает? – знак вычитания…
Первый раз его забрали на перевоспитание в 32-м году, как раз туда, где великий пролетарский писатель, чтобы написать об этом, изучал коммунистическую мораль и практику созидания нового человека, но через два года его выпустили. Потом забрали основательно в 37-м. Объявили иностранным агентом из-за родственников, которые бежали за границу, как и её семья. Хотя он даже не знал, остались ли они живы…
Она опять оказалась в подвале без всяких средств и… отправилась на кладбище, где уже однажды спасалась в трудную пору.
Война списала все его «измены» в штрафбате. Врачей не хватало. В 45-м он вернулся с офицерскими погонами и верой, что можно начать жить сначала. Но в 52-м его снова настигла карающая рука пролетариата, он проходил теперь по «делу врачей», а она опять опустилась на самое дно…
Удивительно, что её не сажали, не таскали на допросы, хотя запросто могли расправиться, как бы мстя за родовитость, достоинство и непреклонность. А может быть, им нравилось снова и снова окунать её, как в турецкой пытке, в чан с дерьмом, красноречиво доказывая: «Вот как мы можем! Вот как!»? Они ведь были великие выдумщики!..
Когда же была дописана последняя страница жизни самого кровавого диктатора всех времён, он вернулся!
Видимо, Бог для чего-то берёг их, и они это чувствовали, и, больше того, часто говорили об этом…
Жизнь понемногу начала налаживаться, но даже закалённые гены его древних предков, скотоводов и воинов, стали сдавать. Он начал сильно болеть и, как врач, понимал, что ему осталось немного жить…
В стране, как известно, жизнь шла по плану. Решено было отметить годовщину славной даты русской истории, к которой её прапрапрадед имел самое непосредственное отношение. И тут вспомнили, или и не забывали, что на родине живёт прямой потомок славного русского рода, и можно показать всему цивилизованному человечеству, что они не Иваны, родства не помнящие, а гуманные и великодушные люди!
Её немедленно нашли и пригласили на самый-самый верх, где, не стесняясь, предложили сделку: вычесть из фамилии и жизни то, что со знаком минус, а взамен – квартира, деньги, слава, уважение, почёт, тур за границу, может быть, даже встреча с остатками рода… Она вдруг почувствовала всю силу и превосходство своего аристократизма, за который по их воле страдала всю жизнь, и не удостоила люмпенов даже ответом…
Мужа своего она вскоре похоронила. Теперь её вдруг можно было увидеть на самых модных выставках, в салонах и галереях. Не удовлетворение художнического голода и не праздное любопытство вело её – она искала скульптора, чтобы заказать ему памятник…
Мастер, человек средних лет и большого достатка, встретился с ней в шикарной мастерской, внимательно смотрел на необычно строгую высокую женщину в чёрном со старомодными манерами и выговором, который остался, пожалуй, только у старых актёров МХАТа. То, что она предлагала сделать, стоило немалых денег. Она помолчала, вынула из футляра очков бархатный изящный мешочек с монограммой и вытряхнула на подставленную ладонь скульптора перстень с невероятной красоты камнем, так что разговор прервался и наступила долгая тишина. Маэстро понимал, что это не могло быть подделкой. Его не смущало и то, что, вероятно, очень трудно или невозможно в этой стране перевести в денежные знаки этот раритет, но он чувствовал некий магнетизм того, что лежало у него на ладони и буквально гипнотизировало его. Он бы не смог описать словами, что чувствовал и о чём думал, но значительность маленькой вещицы, ювелирного шедевра превосходила всё, с чем ему приходилось встречаться… Может быть, потому, что она лежала у него на ладони, может быть, потому, что его фантазия разыгралась и уводила в прошлое, открывавшееся за этим перстнем…
Она вдруг заговорила в тон его мыслям, и он даже вздрогнул!..
– Это принадлежало нашему роду и переходило из поколения в поколение по женской линии. Он мой по праву наследства, – она назвала свою фамилию и увидела, как сомнения ещё больше терзают стоящего перед ней удивлённого происходящим человека. – У меня никого нет, – продолжила она и добавила после паузы: – Здесь. По моей кончине он, конечно, достанется им. Если бы вы знали, какими муками и тяготами он спасён, вы бы оставили все сомнения. Вы сделаете доброе дело вдвойне, праведное дело…
Ровно через два года, день в день после того, как памятник установили на место, её похоронили в ту же могилу, рядом с мужем… Светило солнце, её знакомые кладбищенские парни аккуратно и не спеша опустили гроб в яму. И вдруг из крошечного набежавшего облачка, ещё до того как первые комья глины ударили в крышку, на неё пролился короткий слёзный дождик…
И вот они никогда не разрывают объятий – слишком часто не по их воле это случалось с ними при жизни. Но слышно, как поздними вечерами с морозным хрустом размыкаются мраморные губы, и они дарят друг другу любимые строки с нежностью и чистотой, какие возможны только в миг первого объяснения в любви на всю жизнь, до последнего вздоха, до гробовой доски…
Теперь, я думаю, вам понятно станет, почему Ниночка не могла поступить в институт – ни с первого раза, ни со второго… у неё не моя фамилия – фамилия отца, а она слишком неподходящая для этого города…
Она уехала, не стала больше испытывать судьбу, поступила с первого раза, и нам повезло – она живёт у моей подруги, которая там осталась после ссылки навсегда. Я дам тебе адрес, Никита. Она тоже спрашивала о тебе… но я думала, что всё кончилось вместе с детством. Хотя… кто знает, вы тогда так быстро повзрослели…
В редкие встречи Гузевич непременно спрашивал: «Ну, что – получил ответ?.. как не написал? Где же логика? Или ты решил, что лучше не искать – пусть останется, как светлое вчера?!». Тебя подмывало спросить: а как бы вы сделали, но тут же внутри начинался протест, что это неприлично, что у каждого своя дорога, а уж в таком-то деле… он же не сказал, как обычно бывает, «я бы»… Не сказал и, значит, думает так же… в этом деле советов не бывает. Но что-то не давало тебе написать своей исчезнувшей Мальвине – а вдруг она так изменилась, что только разочарование останется от её ответа…
Эта мысль о письме буквально преследовала тебя. Неделю, другую ты крепился и не мог решиться: писать – не писать…
И каждый прожитый день добавлялся в копилку «Помнишь?». Она уже была переполнена такими событиями и деталями, что они перемешивались, соскакивали со своих насиженных мест, объединялись, и трудно было иногда определить, «когда это было?».
Вот ты сидишь у окна с со старым потёртым кисетом, ещё пахнущим махоркой, распустил шнурок, сжимающий горловину, и медленно выдавливаешь камешки по одному, и каждый выплывает будто из памяти, ложится на твою ладонь, как вновь вынутый из ручья, что бежал по дну оврага, куда ты наконец решился провести Ниночку, когда она чуть окрепла и могла бы на обратном пути вскарабкаться по склону.