Влада не нашла, чем крыть. У нее сощурилось сердце.
Дочь – это тайна и нежность, которую нужно было оберегать. Идеальная женщина, которая никогда ничего от него не требовала. По крайней мере, недавно было именно так. И Скловский не допускал мыслей, что что-то изменилось. Идеальная женщина, которой у него никогда не было. Остальные разочаровали, да и никогда особенно не очаровывали. Сына же можно было пинать как недостойного себя.
Отношения Влады с отцом просто рассыпались во времени. Воспоминания наводнили разум. Окружали призраки счастливого, как у большинства, детства, несмотря на сложные цепи отношений в семье и голод, военное почти положение. От собственных иллюзий и воспоминаний, досаждающих, делающих легче, отбиться оказалось непросто. В любых условиях ее изгибающаяся сущность, как цветок, тянулась к свету. Отец забивал своим искаженным авторитетом, мать вызывала отвращение слабоволием. Было от чего пребывать не совсем в ладу с собой. Владимир считал, что в лихие времена, ведь в конце концов ослепление молодостью сменилось жестким приятием фактов, люди не имеют права закапываться в собственных мелких проблемках, потому творчество индивидуалистов последней поры аристократии запрещено для пользы. Но что может быть важнее для человека, чем мир его личных замкнутых в голове мыслей? И чем плохи деятели искусства, выплескивающие в вечность свои переживания и потаенные мысли, если они могли помочь, избавить кого-то от ошибок и спотыканий, если делали это совершенно? Но это преследовалось, считалось недостойным в период, когда массовое было важнее единичного. Влада как бы и одобряла такой подход, но в то же время что-то сокровенное в ней тихо возмущалось. Индивидуалистам место было в отрезке, который им в школах не преподавали.
– Индивидуалистам место всегда и везде. Большинство гениев – индивидуалисты, – как-то она из духа противоречия заявила Владимиру, хотя постепенно училась на что-то прикрывать глаза, что-то пропускать. Вместе с тем это не мешало ей негативно отзываться на похожие поступки других людей.
– Да, но индивидуализм – не значит эгоизм.
– А складывается именно такое впечатление. Потому они и вымерли.
– Вымерли потому, что слишком много обращали внимания на собственные переживания?
– Именно.
– Как раз наоборот, чем больше был поэт, тем сильнее он задумывался о судьбах и поколениях. Но это не мешало ему выплескивать собственное бродящее море, тесно переплетая его с внешним.
Владимир постепенно начинал слишком много думать о себе и окружающих, недолюбливая Владу за то, что она не делает того же. Его спокойная процветающая натура научилась осуждать, пресытясь установкой и необходимостью быть нейтральной и со всеми доброжелательной. Влада же старательно показывала, что ее нейтрально не интересует чужое мнение, но едва ли такое возможно при существовании в социуме. Нет работы сложнее, чем жизнь в обществе. Владимир не знал, поскольку учился на другом факультете, что Владлена участвовала во всех недоразумениях и конфликтах в институте, зачастую будучи их определяющей силой, но не началом. На неодобрение ее поступков она активно взрывалась в жалобах подругам, изящно давая понять, какой идиот ее хулитель. И при этом всерьез делала вид и даже верила, что ее не волнует масса и ее мелкие дрязги.
8
При отнюдь не лучших экономических показателях и дефиците многого у страны, строящей заводы и прокладывающей железнодорожные пути, не было возможности наладить все и сразу. Здравоохранение стало бесплатным, что резко понизило статус врачей, но уровень обслуживания оставлял желать лучшего, а ситуации на производстве щедро снабжала лекарей работой. То же относилось и к стоматологии – серые пломбы быстро выпадали, а плохое обезболивание превращало походы к зубному врачу в пытку.
Женщины с забитыми смытыми лицами полоскали одежду на реках, сдирая кожу пальцев в холодной воде, и мыли головы с разными оттенками русости волос мылом и отварами, что часто оставляло белый налет. Несмотря на многообещающие разработки ученых в массы они не подавались, оставаясь привилегией высших слоев.
В семье Скловских было место и нежности, и высоким беседам, но все это как-то скукожилось, обесценилось, опустошилось оттого, что Женя простить мужу так и не смогла. Поначалу она корила себя за то, что винит во всем Виктора, а потом в какой-то момент поняла, что это вполне обоснованно. И это открытие больно поразило ее, распахнуло глаза навстречу болезненному режущему свету больниц, привело к догадке, почему ее мнение о нем в корне поменялось – подсознательно она уже знала причину своего перелома. Это был обычный ничем не примечательный аборт, обыкновенная операция, которые в СССР производились миллионами и подпольно, и вполне официально – ушлые врачи не брезговали получить причитающееся, назначив прерывание беременности якобы по медицинским показаниям. Женя регулярно слышала, как кто-то приглушенно обсуждает подробности своих походов к врачам и бабкам. Но для нее это был перелом, конец, перечеркивание всего, что существовало прежде. Она не задумывалась раньше, что можно получить, действуя как все и после замалчивая это, никого не предостерегая. Хоть такое и было более чем естественно в те времена, Женя все никак не могла поверить, что это канон, что так надо, что, раз к этому прибегают многие, и она должна действовать так же и не терзаться. Жене не приходило в голову, что женщины боятся того, через что прошла она, и с радостью избежали бы подобного насилия над собой, будь у них выбор. Но так было заведено, установлено, население не просвещалось по запретным вопросам, деваться было некуда.
Женя не могла смириться и забыть, и ее непохожесть на других еще более усугубляла ситуацию. Она ощущала одиночество и думала, что одна чувствует такое, не зная, что остальные молчат подобно ей. Женщин, которые прошли через убийство плода и не терзались этим, которые жили обычной жизнью, радуясь только, что избавлены от хлопот, что все прошло гладко, Женя не понимала, их черствость казалась ей дикой, кощунственной… Омерзительно, что они продолжают спать с мужьями, любовниками или случайными производителями. Она не думала, что, быть может, так они лишь пытаются обезопасить себя от того, что терзало и поражало теперь Женю день ото дня все глубже – беспрерывного шествия к срыву и апатии. Если не вспоминать, не погружаться в детали, чтобы не тронуться умом, не так тяжело.
Близость для Жени теперь стала мучительна, и день начала процесса, гарантирующего, что еще одна беременность не состоялась, она встречала с дрожью и сама не своя ходила, если он задерживался. Разгоряченные запятнанные быстрыми движениями простыни стали для нее эшафотом.
– Повадился к нам этот щенок, – тихо сказал Виктор, раздеваясь.
Бледная Женя ожидала его в постели, отодвинув книгу. Ей не понравилось, как муж отозвался о Владимире, юноша всегда импонировал ей. Необъяснимо было то, что она жалела его, хотя был он в меру красив и не отличался затравленностью. Быть может, только в присутствии Скловского.
– Почему щенок? – тихо произнесла она, опасаясь, как бы он не расценил это как дерзость. Виктор часто взрывался по пустякам и во всем искал подводные подвохи.
– В рот смотрит, словно зверек, от меня будто все зависит, будто я солнце что ли…
«Как будто тебе это не нравится», – невольно подумала Женя, не отдавая себе отчет, насколько точна в этой непроизвольной критичности. Выискивать недостатки мужа не было ее самоцелью.
– Вот и помоги ему устроиться.
Виктор повернулся и с вопросом глянул на жену.
– Быть может, они с Владой… – продолжала Женя тихо.
– Шутишь? Она не воспринимает его всерьез.
– Такая настойчивость рано или поздно вознаграждается.
Виктор усмехнулся. Комната погружалась в сочную темноту. Стены еще помнили их утренний запах после расступившегося вечеру дня.
– Мудрая моя девочка, – сказал он мягко и приблизился к Жене, поблескивая глазами в темноту.
Ее будто обдало током, но не приятным, а отдергивающим. Медленно и вдумчиво целуя ее и улыбкой дождавшись, когда она сползет вниз, Виктор полез под комбинацию, облепляющую тело женщины, всученной его власти, и дрогнул от прикосновения к не слишком большой идеально упакованной груди, мигом изменившей форму. Ее запах, лишенный искусственности духов, нравился Скловскому. Женя вся как-то застыла, дернулась, напряглась, и в своей тяжести не могла даже пошевелиться. Самое время было закричать, убежать, выплеснуть злость, но она не могла, просто была не в силах… Никакой радости от этого приятного и обычного дела она больше не получала – каждый раз думала, что он окажется роковым и вновь приведет в кабинет гинеколога, на то же кресло. Ему-то дети не нужны, у него их уже двое, а что может она? В такой вечной апатии жила Женя теперь. Делала все, что и обычно, но это не приносило прежнего эффекта, рецепторы восприятия будто притупились и просрочились, вышли из строя, как старая техника. А по вечерам вдруг накатывала нераспознанная грусть, и она смотрела на холодеющие от темноты улицы и медленно размышляла о том, куда идут эти хмурые уставшие люди в серых пальто.
Жене стыдно было признаться, что образ Юры все же вставал перед ней раньше, но отвергался как нечто крамольное. Всеми силами она пыталась забить его и очернить, сделать Виктора выше сына. Юра пронизывал ее существо в любом проявлении, будь то мысль или чувство, особенно когда он вернулся и начал делать ей какие-то неопределенные посылы. Его образ выплывал для нее в каждом мало-мальски похожем на молодого человека прохожем, и Женя пугалась разливающейся по коже волне. Особенно теперь.
Они торопились жить, в лихорадке предвидения туч пировали и ликовали. Из соседних домов ночами увозили людей, так же на следующую ночь могли поступить и с ними, с каждым… Пир во время чумы – разве не закон человечества? Закон эгоизма. Иногда Женя, краем уха наслушавшись о чьих-то арестах, не могла, как и тысячи по стране, уснуть, пронизанная страшным предчувствием, что сейчас скрипнет лестница, раздастся решительный стук в дверь… она ни в чем не была виновата, в политике ничего не смыслила и едва ли вообще понимала, что творится вокруг. Но выползать из теплой норы, забитой ватными одеялами, волей-неволей приходилось по мере сталкивания с жизнью. Разве не хватали и невиновных? Они же жили в столице, почти у стен Кремля, и были гораздо более уязвимы, чем простые работяги или крестьяне.
В Европе во всю шла война. Некоторые всерьез верили, что до СССР она не дойдет, другие считали это делом решенным. Но какой бы исход люди не пророчили, повседневность забивала страх и думы о будущем, отодвигала угрозу куда-то в раздел не совершенного, так что живущего лишь в воображении. А это никак не могло вызвать панику.
9
Как-то речь у Владимира и Влады зашла о святой святых.
– Ты замечала, что книги, пересказанные человеком, если очень нравятся ему, приобретают более яркую окраску, чем когда читаешь их сам?
– Пожалуй, – улыбнулась Влада и стихла.
– Я тут начал перечитывать Толстого, – снова начал Владимир в надежде затронуть собеседницу. – И многое понял. То, что раньше казалось унылым и бледным, окрасилось. Всегда я думал, что классика скучна и претенциозна. А теперь оказывается, что она знает ответы на многие вопросы, которые тревожат меня, как, наверное, и многих до и после. Открой «Войну и мир» и пойми, что большинство твоих духовных скитаний, дум и трагедий уже было прожито и описано. Быть может, от этого станет легче, а, может, наоборот – не такой уж ты особенный. Каждый же думает, когда взрослеет и начинает познавать мир, что он неповторимый, и конфликты при его соприкосновении с действительностью уникальны. Отчасти это так, процесс чувствования, наверное, различен, каждый ощущает разную интенсивность одних и тех же эмоций. И все же… – он ласково улыбнулся чуду жизни.
Влада классику не любила, но нашла возможным вставить свое слово.
– Толстой восхищает меня как писатель, вызывает сомнения как человек и убивает как мужчина, – сказала она, чтобы не опозориться, ведь она не имела мнения о нем как о прозаике. Узнай об этом Владимир, был бы удивлен, открыв проплешины в девушке, всегда казавшейся цельной. – При всем своем уме и стремлении к всепрощению он обращался со своей женой как со скотиной. И не думал понимать ее. Конечно, у него были более «нужные» мысли – переустройство церкви. Теперь об этом не говорят, Софью очерняют. Забавная мораль масс – если гений, то непременно неприкасаем, не может быть в чем-то неправ. Значит, в неизменных конфликтах виновата его жена. Какая узколобость!
Владимир опешил – для него произнесенное было нежданным и не совсем понятным откровением. Да, Влада нещадно критиковала все, что ей не нравилось, но кто из мыслящих не делает то же? Обычно при таких вопросах она лишь пожимала плечами и давала понять, что не ее дело, раз кто-то не может жить достойно.
– Нас там не было. И потом, говорить и делать – не одно и то же. Ты пойми, именно такие люди, противоречивые со всех сторон, безумные и странные – только они великие.
– Были великие, которые никому не отравляли жизнь, а если и отравляли, то несознательно.
– А он сознательно?
Почувствовав, что попалась в собственную ловушку, ведь божилась не судить людей и не делать выводов о том, чего знать никак не могла, Влада с достоинством замолчала.
– Я не говорю, что кто-то из них прав, а кто-то виноват. Величайшая мудрость человечества – истина рождается в споре. Но не говори мне, что Софья отравила жизнь Толстому. Скорее, наоборот, у него было куда больше ресурсов отравить ее жизнь, когда женщина не имела никакого веса и играла в опасную рулетку брака.
Пыл ее слов превращался в холод и упертость, что не красило бы Владлену, не смягчай она все улыбкой. Произнеси она то же самое с жаром, жестикулируя и округляя глаза, он бы умилился ей как умному ребенку, высказывающему не по годам глубокие суждения. Но она была уверена в своей правоте, и Гнеушев сник.
– Она посвятила ему себя по законам времени, но не получила в ответ благодарности. Ведь это разумелось. Растила бесконечных детей, находила время не только переписывать его гениальные каракули, но и писать самой и писать неплохо. Об этом не принято говорить в России, это никто почти не знает. Здесь принято выгораживать Толстого из этих некрасивых взаимоотношений, выставлять его лучше, чем он был. А он? Только разочаровывался и гундел.
– Она тоже была хороша, – фыркнул Владимир, впервые напустив на себя налет презрения. – Боролась с сестрой за его расположение, была подозрительна, читала его дневники…
Владлена оскорбленно смолкла, пытаясь казаться беспристрастной.
– Если тебе сызмальства талдычат, что только в этом твоя карьера, на что только не пойдешь, даже понимая унизительность собственных манипуляций… Нам прочно создают образы классиков как безупречных титанов, на которых стоит равняться. А все в жизни не так просто, как кто-то хочет показать.
Владимир в некоторой мере был согласен, но почувствовал какую-то шатающуюся недоговоренность, пустоту, фарс и бессмысленность подобных обсуждений.