Тете Миле нравилось все прочное, веское и тяжелое. Вся мебель у нее была массивная, старая, но такая прочная, что вполне могла пережить тетину родню до десятого колена включительно. Это стремление ко всему основательному руководило ею и в искусстве. Она любила стихи Жуковского вроде «Воскресного утра в деревне» и заставляла меня ежедневно вдалбливать в голову по крайней мере двадцать строчек этих литературных перлов.
Сегодня мне было не до «Каннитферштана». Наивный немец, простота которого умиляла тетю Милю до слез, меня только бесил и раздражал, а если что и могло удивлять меня в этом произведении, так это непроходимая глупость его героя.
Я сидел за книгой, пока тетя Миля была поблизости. С затасканных книжных страниц на меня глядел бесконечный ряд стихов. Я прочел первые два из них, но дальше идти был не в состоянии: длинный, тягучий размер тяжелых, словно гиря на веревке, стихов убил во мне последнюю искру энергии. Совершенно посторонние мысли нахлынули на меня и далеко оттеснили недогадливого немца, оставив его бродить по чуждой Голландии.
Вчерашняя телеграмма и Володька не давали мне покоя. В голове вертелись картины из прочитанных книг об Америке, с индейцами, храбрыми охотниками, целыми стадами бизонов и диких лошадей, и всюду обязательно фигурировал мой друг – то в образе благородного охотника, то индейца, вышедшего «на тропу войны».
В открытое окно надоедливо совал большие лапчатые листья дикий каштан. Солнечный луч пятнами проникал сквозь листву, разбегался по полу и стенам веселыми бликами, не стоявшими спокойно на месте, словно ртуть. Громадная муха жужжала в углу, неуклюже кружилась по комнате и наполняла воздух сонным, однообразным «з-з-з…».
Я подошел к окну. Сквозь деревья сверкала полированной сталью Нева, тихая, без малейшей зыби. У обрыва двое рыбаков выбрасывали из баркаса рыбу, и она, сверкая серебряными пластинками в воздухе, падала куда-то вниз.
Два крестьянских мальчика купались у противоположного берега, брызгая друг в друга водой. Их загорелые, почти бронзовые тела напоминали мне индейцев. Я задумался.
– Эй, слышь! – вывел меня из задумчивости шепот под окном.
Я выглянул в сад. Из кустов сирени, разросшихся возле окна, вынырнула хитрая физиономия крестьянского мальчугана, моего спутника в играх и неизменного сподвижника всяких похождений, затеваемых мною.
– Чего, Федька? – спросил я.
Федька таинственно поманил меня.
– Выдь-ка!
– Не могу, тетя увидит.
– Не увидит! Письмо тебе.
Федька извлек из-за пазухи небольшой клочок бумаги и показал мне.
Я с недоумением поглядел на Федьку.
– Письмо? От кого?
– Не знаю. Барич приезжий велел отдать.
Почему-то от этих слов я почувствовал необычайное волнение. «Не Володька ли?» – молнией пронеслась радостная мысль.
– Какой барич? – вылезая в окно, осведомился я и, торопясь поскорее выбраться в сад, оторвал чуть ли не половину рукава, задев им за какой-то гвоздь.
– Не знаю, – ухмыльнулся Федька. – В кустах сидит и ждет.
Я развернул бумажку.
«Брат Ясный Взгляд! Белый Орел приехал и ждет своего брата, великого охотника.
Белый Орел».
Это был перл американского лаконизма, он мог принадлежать только Володьке. Об этом говорили и каракули, вкривь и вкось разбежавшиеся по бумажке. Такую каллиграфию Володька называл скорописью, и другого подобного способа письма мне никогда не приходилось видеть.
Волнение мое усилилось, и, вероятно от радости, сердце так заколотилось в груди, что рука не могла спокойно держать записку и ходила ходуном, как у дяди Ваци, когда он брался вдеть нитку в иголку.
– Где он? Пойдем скорее к нему! – заторопил я Федьку.
– Да у ручья в лозняке!
– Ну, пойдем скорее, а то тетка увидит и вернет меня! – торопил я, вприпрыжку удирая за кусты.
И вовремя: когда я случайно оглянулся, огибая дом, в окно глядело изумленное лицо тети Мили, высматривающее что-то в саду.
Через пять минут мы были уже у ручья. Володька вышел из кустов, и я даже ахнул от неожиданности: передо мной стоял настоящий американский охотник с горделивой осанкой. Правда, настоящих американских охотников я никогда не видел, но мое воображение создало для них, как мне казалось, самый подходящий образ, а Володькин очень близко подходил к нему.
Широкополую соломенную шляпу он надвинул на глаза, коломянковые[9] куртка и панталоны, заправленные в голенища сапог, были похожи на грубую ткань охотничьих одежд, а сами сапоги, хотя и не отличались ничем от моих, показались мне прекрасными буйволовыми гетрами. В Володькиных руках сверкала дулом великолепная двустволка, по бокам висели патронташ и пороховница, и у пояса болтался большой финский нож. Словом, это был самый настоящий американский стрелок, да и только.
Первую минуту мы стояли друг перед другом в самых глупых позах и молчали. Потом Володька, видимо довольный впечатлением, произведенным на меня, самодовольно усмехнулся.
– Что, не ожидал?
Проговорил он это тоном какого-то снисходительного превосходства, от которого меня всего передернуло.
Федька смотрел на нашу встречу, остановившись в сторонке, и усмехался своей хитрой улыбкой. Он, видно, сообразил, в чем тут дело, но оставил свой вывод при себе.
– Пойдем к лодке! – предложил Володька, после того как мы пару минут молча созерцали друг друга.
Встреча была такой неожиданной, что я не мог прийти в себя. Мне нужно было многое сказать приятелю, и, пока я шел сюда вслед за Федькой, меня осаждали многочисленные вопросы. Но теперь все они вылетели из головы, и я не знал, о чем заговорить.
Я пошел за Володькой, Федька поплелся следом за мной.
По обеим сторонам ручья тянулись кусты ивняка, совершенно скрывая его под своими ветвями. В том месте, где ручей впадал в Неву, кусты особенно низко свешивались над небольшой выемкой берега, совсем прикрывая ее, и образовывали маленькую бухточку, укрытую куполом зелени. Здесь и было Володькино убежище.
Красивая двухвесельная шлюпка, выкрашенная в белый цвет, тонула в листьях ивняка. В ней лежало несколько свертков Володькиных припасов, а надпись на носу, выведенная черными буквами, звучала гордо и сразу изобличала владельца лодки. «Орел снеговых гор», – было написано на ней, явно в честь храброго старика канадца из романа Ферри.
– Вот моя лодка! – входя в шлюпку, заявил Володька.
– Володька! Да ты и взаправду в Америку едешь? – воскликнул я, полный восхищения и тайной зависти к другу.
– Конечно. А ты знаешь уже?
Я поспешно рассказал ему о телеграмме.
Володька нахмурился, видимо под влиянием каких-то воспоминаний. Однако больше ничем он своих чувств не выдал и через минуту уже не без довольства заметил:
– Уже и телеграмма! Ловко!
– Ты, стало быть, беглец! – выпалил вдруг Федька, за все время не проронивший ни слова.
Он с нескрываемым любопытством обозревал фигуру Володьки, и тот чувствовал себя неловко от его пристальных взглядов.
– Не беглец, а путешественник! – с досадой поправил Володька. – Беглецы – это что из тюрем убегают.
– Все равно. Ты ж от родителев сбежал, – вот и беглец!
Федька так же возмутительно путал понятия, как и тетя Миля, и мне стало совестно за него перед Володькой.
– Да ну тебя, Федька! – с досадой отозвался я и принялся объяснять ему разницу между беглецом и путешественником.
Но Федька явно не понимал меня и с упрямством убежденного человека повторял:
– Сбежал – так беглец!
– Ну его! – остановил меня Володька. – Много он понимает!
Он презрительно пожал плечами.
– Расскажи, как ты сюда добрался… – попросил я его.
Володька снизошел к моей просьбе. Он степенно вытащил папиросу, неспешно закурил ее и затем уже принялся рассказывать, как-то странно поплевывая углом рта, что придавало ему солидности. Вероятно, так должны были плевать американские охотники.
Володька уже три дня находился в пути. Ружье и все принадлежности к нему он «занял» у отца, а лодку – в таможне Гутуевского порта.
– Знаешь, на ней Василий постоянно ездил, – пояснил он.
Василий – наш добрый знакомый, таможенник, не раз угощавший нас всякими продуктами юга в то время, когда я гостил у Володьки.
Целый ворох всякой провизии мой приятель нашел, конечно, в кладовой у матери, а опустошенная копилка составила запасной капитал.
Ровно три дня Володька поднимался против течения к Шлиссельбургу, подчас прицепляясь к караванам барок, тянувшихся на буксирах, и сегодня утром наконец добрался до Беляева.
Сначала он сам хотел явиться к нам, но, сообразив, что это может повлечь за собой всякие недоразумения, решил послать мне записку с первым встреченным мальчуганом. Ему попался Федька, лучше которого вряд ли кто сумел бы выполнить это поручение.
Такова была в нескольких словах история Володькиного путешествия. Конечно, он рассказал ее гораздо пространнее и не забыл порисоваться передо мной, с умыслом говоря весьма небрежно о самых интересных своих приключениях.
– Теперь поеду дальше, – закончил он.
– А зачем ты сюда ехал? – спросил я его. – Ведь по Финскому заливу лучше.
– Там могли поймать! Ведь все на запад едут, а я нарочно на север. Кому в голову придет искать? Да там и через шведскую границу легче перебраться…
Мне показалось, что не одни эти причины заставили моего друга ехать к Шлиссельбургу. Он по чему-то не договаривал самой сути дела. А я ждал, когда он предложит мне ехать с ним вместе.
Мы замолчали. Володька принялся перебирать свертки. Время от времени он вопросительно поглядывал на меня и будто хотел что-то сказать, но не решался. Я догадывался, о чем он хотел заговорить, однако первый не начинал разговора.
– Ты когда ехать собираешься? – спросил я.
– Утром… – Володька низко наклонился над свертками. – Утром не так жарко…
Наконец он все-таки решился.
– Ленька… А ты никогда… не поедешь в… Америку? – спросил он, не глядя на меня.
– Нет… Не знаю, право… Может быть…
Совсем не это хотелось мне сказать, и я крайне досадовал на свой глупый ответ, почему-то сорвавшийся с языка. Даже губу закусил от досады.
– А поехать со мной не хочешь? – стараясь придать своему вопросу самый безразличный тон, снова проговорил Володька.
Он даже вздумал беспечно свистнуть, но горло дрогнуло, и свист не вышел таким, как ему хотелось: хладнокровие изменило.
Этого вопроса только и не хватало, хотя он совсем не был для меня неожиданностью. Я даже вздрогнул.
Страсть к приключениям, никогда не покидавшая моей взбалмошной головы, вихрем ярких картин пронеслась в мозгу. Даже голова закружилась. Откуда-то издалека выплыл на секунду образ тети Мили, но только на секунду. Волна новых видений, нахлынув, смыла пестрыми красками этот серенький, но близкий и дорогой образ. Он стушевался и пропал. Остались только бизоны, индейцы, степи, леса. В ушах стояли дикие военные кличи, перед глазами сверкали медно-красные лица, блистали копья, ножи, томагавки, вспыхивали ружейные выстрелы… Тут даже дядя Ваця не мог бы устоять!
Я вскочил на ноги так стремительно, что чуть не опрокинулся в воду.
– Хочу! – воскликнул я громко и восторженно. – Поеду!
Мои глаза, вероятно, сверкали восторгом, на лице я чувствовал краску, а в груди – неистощимый запас энергии.
Володька радостно улыбнулся в ответ. Солидность, присущая американским охотникам, покинула его, и передо мной расплывалась в улыбке давно знакомая плутовская физиономия друга с черными веселыми глазами и беспокойно вздернутым слегка вверх носом.
– Я знал, что ты поедешь, – скороговоркой заговорил он. – Я знал… Я нарочно сюда при ехал… Отсюда мы прямо по Ладожскому озеру поедем… в Финляндию. А там пешком в Швецию… а оттуда юнгами в Америку махнем! – торопился он передать мне подробности своего плана, и было видно, что он очень рад моему согласию.
– Тут у меня карта есть, – продолжал он, показывая багаж. – Тут сардинки… Вот колбаса, кильки… Денег целых пять рублей… Нам хорошо будет! Ты из дому ничего не бери. Вот только белья разве… Я тоже захватил перемену.
Кто-то тронул меня за рукав. Это был Федька.
– И ты сбежишь? – спросил он.
– Да!
Федька печально тряхнул головой, и волосы, щеткой прикрывавшие ее, пришли в движение. Он смерил меня грустным взглядом, от которого во мне шевельнулась жалость к Федьке.
– Да ты, Федька, чего?
– Ничего, – опять кивок головой. – Только ты это зря… И тута весело, – печально проговорил он.
Федьке жалко было расставаться со мной, я это видел.
– Федька, бежим вместе! – предложил я опечаленному товарищу.
Федька с минуту подумал.
– Не… Изымают, так смерть одна.
– Не поймают! Мы ведь вон в какую сторону поедем. И невдомек никому, – увещевал я.
– Не изымают? А полиция-то? – Федька безнадежно свистнул. – А изловят, так батька все ребра поломает. Уж вы вдвоем ступайте! Все одно скоро назад приволокут! Только жалко тебя, мало ли что стретится на пути-дороге…
Уговорить Федьку не было никакой возможности, и мы только обязали его никому не выдавать нашей тайны.
Глава 3
Начало моего путешествия. – У костра. – Бродяги. – Бесцеремонный народ. – Беседа. – Косуля и Рыжик. – Как ездят «на пушку». – Добрый совет.
Когда совсем стемнело и в доме разнесся богатырский храп дяди Ваци (единственное, что выходило у него внушительно), я выбрался через окно в сад. Здесь меня ждал Федька. Обменявшись парой незначительных слов, мы направились к Володькиному убежищу.
Взрыв страсти к путешествиям у меня значительно ослаб. Было грустно. На грудь словно тяжесть легла. В голове носились мысли, но не радостные, не восторженные – ими завладели тетя Миля и дядя Ваця. Я молчал. Молчал насупившись и Федька, провожавший меня.
Все случилось так неожиданно, так скоропалительно, что я до сих пор не мог как следует поразмыслить, сообразить что-нибудь.
Пожалуй, если бы у меня было много времени для размышлений, мое путешествие могло и не совершиться. Уже теперь я почти неохотно брел к Володьке, как будто меня кто-то принуждал идти к ручью, под ивовые заросли, и ехать куда-то очень далеко, будто я выполнял чье-то поручение не особенно приятного характера.
До вечера я не появлялся дома, к немалому удивлению тети Мили, тщетно разыскивавшей меня, и пришел только за кое-какими вещами, необходимыми в дальней дороге.
Володька ждал меня. Федька, неотлучно, как тень ходивший за мной, поджидал под окном.
Мои сборы не заняли много времени. Время было уже позднее, поэтому тетя Миля освободила меня от длинного наставления, какими она обычно встречала всякую мою провинность, но пообещала «добраться до меня» завтра. Она, конечно, не подозревала, какой сюрприз я для нее готовил, и, почти насильно заставив меня выпить стакан чаю (у меня кусок в горло не лез), отослала спать.
– Когда я приучу тебя слушаться? Когда ты перестанешь огорчать меня? – тоном упрека сказала она, когда я по обыкновению прощался с ней на ночь.
В этот вечер я намного нежнее, чем обычно, поцеловал ее сухую морщинистую щеку, и при этом у меня комок стоял в горле и голос дрожал.
Тетя Миля заметила это, но приписала прилив таких нежных чувств исключительно раскаянию, охватившему меня за совершенный проступок, и растаяла от удовольствия, хотя и постаралась не показать этого.
Очутившись в своей комнате, я быстро связал в узелок перемену белья и переоделся в коломянковую пару. По моему мнению, это был более приличный для путешественника костюм, нежели бывшая на мне матросская блуза, к тому же сильно пострадавшая еще утром.
В копилке нашлось три рубля, которые я не замедлил положить в карман. Я был готов к отплытию. Только записка к тете надолго задержала меня.
Раз двадцать я принимался писать и столько же раз с неудовольствием рвал написанное: то записка казалась мне слишком чувствительной и потому недостойной путешественника, то слишком резкой и холодной по отношению к тете Миле.