На златом крыльце сидели - Беломлинская Виктория Израилевна 12 стр.


Мне страшно в пустой квартире, меня колотит дрожь. Я иду на кухню, зажигаю газ под чайником, я пытаюсь крепчайшим чаем унять эту дрожь, но только начинает бухать сердце – оно слишком колотится в груди, мешает мне думать. Я шарю по полкам, по каким-то затейливым резным шкафчикам и наконец натыкаюсь на аптечку: три таблетки валерианки должны вернуть мне покой.

Интересно, к каким это людям я должна буду входить в доверие? К евреям, подавшим документы на выезд? К отказникам, который год, сидящем без работы? К тем, кто еще не решил, ехать или не ехать? Зачем мне вообще входить к кому-либо в доверие? Так. Ну, а теперь о каналах, которыми я должна буду пользоваться, передавая свою писанину, вам, Саша, туда, где никто не умирает от чириев на голове. Я, Саша, знаете ли, происхожу из семьи революционеров, конспираторов. Мне, Саша, известно, что затевая что-либо противозаконное, лучше не пользоваться услугами сомнительных людей. Я помню этот тогда насмешивший меня наказ Аблеухова дверь держать на цепочке и никому, «даже органам не открывать» – это был нешуточный наказ; раз он может служить «каналом» – какие уж тут шутки?

Поехали дальше: Флейш. Флейш мой друг. Флейш поэт. Жизнь его никогда до сих пор не была легкой. Но в последнее время что-то изменилось в судьбе Флейша – ведь сказал же он мне, что с ним заключили договор. Сказал как-то наспех, в дверях, как мне показалось с грустью, но эту грусть я легко объясняю чудовищной запоздалостью договора. А вот чем объяснить мне его настойчивый интерес в моему билету в Ленинград? Я уверена, он не поедет ни в одном купе со мной, ни в одном поезде, ни даже в любом другом – ему не надо в Ленинград (и чтобы эта моя уверенность не показалась абсурдной, сразу скажу: и не поехал!)

Но зачем он должен был точно, на память слуха не надеясь, запомнить номер вагона и место? Нет, вы только начните об этом думать, и никакая валерианка вам не поможет! Я возвращаюсь в комнату, вырываю из блокнота страничку с адресами, которые дал мне помолившейся за меня юноша, и жгу ее. Я ясно вижу себя в купе поезда, медленно причаливающего к ленинградской платформе, вижу входящих в купе двух стройных – Боже, до чего на Морковина похожих – мужчин и слышу спокойный голос одного из них: «Вам придется пройти с нами…»

Мальчик! Мальчик, читавший книги Пророков, мальчик, стоявший на коленях перед зажженной свечой в час, когда взошла звезда, и возносивший молитву к Господу Богу за всех грешных, неспокойных душой, ты все-таки верь мне: я сожгла все адреса, я не помню их и не смогу назвать, даже если меня будут пытать каленым железом!

А вот и сам по себе безобидный Джойс – это другое дело; Джойс-то он Джойс, а вот настоящий «ой-с!» немного пониже фамилии автора, впрочем случайно выбранного и заголовка книги – мелкими буковками название западного издательства с сельскохозяйственным уклоном, вполне оправдывающим пословицу: «Что посеешь, то и пожнешь»…

«Откуда у вас эта книга?» – слышу я вопрос, на который «откуда-откуда? от верблюда!» – не ответишь.

Неплохо придумано!

Да. Мне надо вам позвонить и сказать. Надо сказать, что в Малаховку мы завтра не поедем. Но встретиться надо. Я хорошо помню, что никто меня за язык не тянул – я сама дала согласие. Правда, я дала согласие писать сценарий, а тут… Я не знаю, что тут, но что-то другое… Нет, этого я не должна говорить. Я просто должна отказаться. И конечно, не по телефону. Сейчас я позвоню и смогу спокойно думать дальше. Номер занят.

«Но, минуточку – слышится мне ваш, Саша, голос, – с чего ты взяла, что Морковин? Что ты вообще о нем знаешь?»

Да, действительно: что я знаю о Морковине? Только понаслышке от Флейша.

– Это потрясающий человек! – говорил Флейш. – Полтора года назад он приехал в Москву из Ташкента и уже знает полгорода!

Он всем нужен! И можешь себе представить, у него уже есть в Москве квартира, ты помнишь квартиру оставшегося в Швеции.?.. Ты можешь себе представить: через полгода жизни в Москве получить трехкомнатную квартиру и центре города!

Потрясающий человек, – восторгался Флейш. – У него колоссальные связи!

– Но чем же он занимается?

– Он человек энциклопедических знаний. Невзирая на свою молодость. В наше время редко встречаются люди энциклопедических знаний, учти! Некоторое время он работал Ленинской библиотеке, но потом послал к черту это заведение с его нищенской зарплатой и теперь занимается книгами.

– В каком смысле?

– Ты задаешь глупейшие вопросы! Ну если бы я сказал: он спекулирует книгами – ты поняла бы меня? Но интеллигентные люди об интеллигентных людях так не говорят. В наше время многое изменилось, вы, жалкие провинциалы, не способны уследить за происходящими в жизни стремительными переменами… – тут я некоторое время не слушала Флейша, пустившегося в пространные и уже надоевшие мне рассуждения о том, насколько мы тут погрязли в тине провинциализма, в то время как они там…

Вот и все, что я знаю о Морковине. Нет, еще, мелочь, пустячок: он сказал, что Морковин женат, у него есть ребенок, нет, он женился не в Москве, он привез жену из Ташкента, а мать его жены – не отец, а именно мать – главный прокурор Ташкента. Вот теперь все.

«У него есть доступ к любому закрытому материалу… Ты сможешь через него получить любую выходящую на западе литературу…»

Спасибо, Саша, уже получила! И я снова, на это раз удачно, набираю номер. Голос Саши слаб, он утомлен процедурами. Интересуется, куда же я пропала. Он и сам думал, что в Малаховку завтра поехать не удастся – вряд ли он будет в состоянии сесть за руль. Но что произошло? Ничего? Вот и прекрасно, тогда завтра мы просто можем встретиться часов в пять. Нет, не раньше. Да, конечно, у Варвары.

Я пью валерианку, я хожу, как загнанный зверь, по комнате, снова и снова перебираю в памяти каждое сказанное вами слово.

Я вспоминаю почему-то горькосмешной рассказ друга моего отца о том, как в одной камере с ним сидел темнее чернозема крестьянин, от которого следооатель добивался признания в том, что он немецкий шпион. Крестьянин приходил с допросов с разбитым лицом и кто-то из сокамерников ему присоветовал: «Да признайся ты! Ну, пошлют тебя в лагерь, ну, будешь ты там вкалывать – так ты и так всю жизнь вкалывал, а все лучше, и бить не будут…»

И крестьянин согласился – действительно лучше. Но со следующего допроса он пришел битый пуще прежнего, и тут выяснилось, что признаться-то он признался, но на вопрос обрадованного следователя, как его завербовали, ничего лучше не придумал, как сказать: «Ну, значит пашу я у поле… А тут летак – у-у-у-у! – летыть и садыться у тут же на моем поле и выходыть из него маленький, черненький з вусиками – Гытлер! – и говорыть: «Будишь ты, Понас, у меня шпиеном!»

Ну тут следователь и не сдержался!

В самом деле: кто ж так вербует?! Чистая выдумка! Нет, вербуют иначе. Пришлось интеллигентным сокамерникам сообща придумать Панасу хорошую, настоящую версию о том, как его завербовали.

Так вот что, Саша, это я знаю: так не вербуют. Тем более интеллигентных людей. Интеллигентного человека, самое малое, надо сначала скомпрометировать, подловить на чем-нибудь, запугать, потом уж можно с ним разговаривать в открытую…

…А сейчас я лягу спать – вот приму димедрол, он на меня как снотворное действует – и буду спать завтра хоть до трех, просплюсь и к вам, любезный Шишнарфиев, и шиш вы меня получите!

И проспалась-таки! Влезла под душ и струей теплой воды вымывала из себя все лишние мысли. Мне сейчас единственное, что нужно – это твердо назубок вызубрить все, что я должна сказать – ни больше, ни меньше и ничего лишнего.

Перед выходом из дома я позвонила своей подруге. Я хотела поблагодарить ее за приют и сказать, что постараюсь сегодня же – все равно каким поездом – уехать, свой билет на завтрашнюю «стрелу» я решила сдать. И вдруг уже попрощавшись с ней, я сказала;

– Послушай, часа через два, самое большое, я выйду из дома, в который иду. Если я не позвоню тебе через эти два часа, подожди до утра и организуй розыск тела.

Я говорила это почти шутя, слова отлетали от моих губ легко, как лепестки шиповника, но по мере того, как длилось ответное молчание в трубке, смысл произнесенных мной слов доходил до меня во всей своей страшной нелепости.

Так же, как в прошлый раз, Шишнарфиев открыл мне дверь в пижаме и шлепанцах на босу ногу и слабым голосом сказал:

– Извини, я страшно устал, – но признаюсь, сквозь мою сосредоточенность не пробилось ни капли сочувствия. Единственная мысль стучала в виски; «Спокойно! Только спокойно!«Но на это раз все благоприятствовало тому, что я бы могла отдышаться, взять себя в руки и совершенно подготовиться к беседе; в квартире никого кроме меня и Саши не было. В момент моего прихода он разговаривал по телефону. Я прошла в ванную, оттуда слышала, как он кому-то называл содержание гемоглобина в крови, сказал, что белка в моче нет, эритроциты в порядке – словом я поняла, что на первый взгляд анализы его вполне благополучны, и это мне понравилось: больше всего на свете я боялась, что плохое состояние помешает ему уехать, навсегда исчезнуть из моей жизни.

Но когда я вошла в комнату, Саша уже лежал и совершенно непонятно зачем, делал вид, что читает журнал «Нева» с моим рассказом. Откладывая журнал, он сказал:

– Я далеко не сентиментальный человек, женскую прозу вообще воспринимаю несколько иронически, но черт возьми, тебе удается что-то такое задеть в душе, что я каждый раз не могу удержаться от слез!

«Так, – думала я, – еще одно доказательство, что он никогда никаких моих рассказов в глаза не видел, иначе не попросил бы кого-то (Морковина?) раздобыть ему уже не свежий журнал с моим единственным опубликованным рассказом».

Тянуть было нечего.

– Саша, – я подняла глаза и больше уже их не опускала: я сказала, что дала ему ответ, не воспользовавшись правом подумать, но я все-таки подумала и поняла, что я решительно не могу взяться за эту работу.

И тут я увидела, как багрояые пятна, выступив сначала на его яйцеобразной лысине, медленно расползаются по лицу. Если бы он сам увидел себя в эту минуту, он на всю жизнь дал бы себе зарок никогда ничем сомнительным не заниматься.

– Что случилось? – спросил он. Пожалуй, это был испуг.

– Ровным счетом ничего не случилось, кроме того, что я все обдумала и поняла, что не имею права связывать себя никакими обязательствами, тем более финансовыми. Ты уж прости, но тс двадцать пять рублей лежат вон там в прихожей, на столике, вложенные в книгу, которую я тоже принять не могу.

Что-то вроде ужаса мелькнуло в его глазах, улыбка не получилась иронической, я видела, что он пытается выправить ее и тут помог задребезжавший телефон.

– Видишь ли, я уезжаю, буквально через неделю и естественно нуждаюсь в средствах. Да, уж будь добр. Желательно все… – говорил он, как я поняла какому-то своему должнику. – Вот и хорошо, прекрасно.

Повесил трубку и, уже вполне владея собой, сказал:

– Итак, завтра у меня на две тысячи станет больше. Плюс твой четвертак – я богатею с каждой минутой! Но это безумие – ты меня просто режешь. Объясни все-таки…

И я объяснила. Я сказала, что никогда не умела работать по заказу, все равно какому. Потом я сказала, что я вообще очень скованный домом человек, пишу вообще очень мало из-за детей (я уже говорила ему об этом, и он снова напомнил мне об обещанном миллионе и своре гувернанток). Я объяснила ему, что с гувернантками жить не умею, что домработницы не держу не из-за крайней бедности, но не могу никем управлять, и всякая домработница быстро становится человеком, мной обслуживаемым, – и все это чистая правда – говоря только правду, я могла говорить убежденно и это как раз то, что нужно. И наконец я сказала:

– Есть еще одна причина, Саша. Видишь ли, я ужасно болтлива – и, видя как он опять покрывается этими жуткими пятнами, поспешно добавила: – Нет, чужие тайны я могу хранить, я просто о них забываю, но свои решительно не могу удержать в себе. Мне было бы очень тяжело жить такой таинственной жизнью.

Пока я говорила – на этот раз не вполне правду – я подумала; а ведь Саша ни на какую мою способность к конспирации и не рассчитывал, максимум, что ему нужно – это молчание до его отъезда, а потом сам род моей деятельности не будет требовать от меня уж очень большой тайны – ибо от кого же она, тайна? Те, кому надо, будут знать, чем я занимаюсь. Иначе он на меня не положился бы!

– Твое решение окончательное? – спросил Саша. – А не могла бы ты просто присылать мне без всяких условий, ну, все, что захочешь, все, что будешь писать, или уже написано?

Ей-богу, он так сказал.

Я ответила:

– Нет, это уж совсем бессмысленно. Решение мое окончательное.

И Саша встал.

– Рюмку коньяка хочешь? – он спросил так недобро, что впору было отказаться, но мне смертельно хотелось выпить, как никогда в жизни.

Он ушел в комнату Варвары, я слышала, как там открываются какие-то дверцы, звякает хрусталь – очень тихо было во всем доме; ни с улицы, ни из-за стен не доносилось ни звука, какой-то холодный зеленоватый полумрак разливался по комнате, освещенной только маленькой настольной лампочкой у кровати.

– К сожалению, – сказал Саша, все еще позвякивая чем-то там в комнате, – мне нельзя выпить, придется тебе одной.

– Да, конечно, – отозвалась я, но совершенно не ожидала, что он появится только с рюмкой в руке. Бутылка осталась там, в комнате.

И вдруг мне стало страшно. И тут же я почувствовала, что Саша знает, что мне страшно, что по его расчету мне и должно сейчас стать страшно, и теперь он холодно и недобро ждет: выпью я эту рюмку или вдруг откажусь? И что отказаться нельзя; он тотчас поймет, что я знаю больше, чем мне следует знать. И я выпила и, выпив, зажмурилась, и мысленно спросила свою подругу: помнит ли она о том, что если?..

И Саша тотчас расслабился. Он легко встал с края кровати, прошел в глубь комнаты и сказал откуда-то у меня из-за спины:

– Бывают же такие сумасшедшие люди, безумцы, для которых ничего не значат в этом мире материальные блага! – я обернулась и вдруг увидела: тот тревожный зеленый свет исходил от стоящего у стены электрического камина с искусственным костром. От дверей его загораживало кресло, но, повернувшись на придвинутом к кровати стуле, сразу можно было увидеть: Саша простер над неживым огнем руки и зябко потирал их, и они светились холодным мертвым светом.

И зеленоватый отблеск снизу ложился на лицо, искажая его, придавая ему шутовское сходство со всеми, кто перешел черту…

Все в комнате говорило о своей подлинности, сумрачным блеском старинной бронзы, массивностью, гармонией форм, бархатно и глухо говорило, что сотворено для вечной жизни, чуждо всему сиюминутному, преходящему, всему, что невсерьез. А этот искусственный костер и Саша над ним – они оба были откуда-то не отсюда, как из дурной постановки. И глухо, голосом уставшего актера Саша дочитывает кем-то плохо написанный монолог:

– Я никогда не мог вот так легко отказаться от любой возможности обогащения. Бедность унизительна, только деньги дают свободу. Но завидую безумцам, которым ничего в этой жизни не надо – им чужд мир материальных благ.

Не так уж и чужд, Саша, однако пора уносить ноги. И я встала. Мы очень трогательно прощаемся в прихожей, я желаю ему счастливого пути и полного выздоровления – я очень искренне желаю ему благополучно отбыть и, когда он будет там, откуда я стану недосягаемой для него, пусть он будет здоров и счастлив.

Что-то все-таки в нем есть, какая-то игра воображения… наверное в жизни такие люди тоже нужны, что-то они в нее вносят, какую-то острую ситуацию.

В последнюю минуту он напоминает мне:

Назад Дальше