Царица-полячка. Оберегатель - Лавинцев А. И. 2 стр.


Должно быть, и старуха-мамка тоже почувствовала некоторую неловкость. Она громко запыхтела, закряхтела и воскликнула:

– Тьфу, тьфу, тьфу, чур меня, чур! Что за ведьма явилась? Сгинь, сгинь, рассыпься, ежели ты не от мира сего.

Но это не подействовало. Женщина на крыльце продолжала смотреть своими огромными лучистыми глазами на путников, как будто дожидалась, чтобы кто-нибудь из них заговорил с нею.

Однако, когда старый Серега, почтительно сбросив с головы колпак, начал спрашивать, нельзя ли побыть в дому боярышне с мамкою, а на задворках приткнуться их обозу, пока не будет починено сломавшееся полозье, незнакомка, внимательно выслушав его, вдруг громко-громко расхохоталась и кинулась назад к крылечным дверям.

Это было так неожиданно, что путники даже и не заметили, как она исчезла, и только расслышали громкое хлопанье двери.

– Наваждение дьявольское! – так и взбеленилась старушка-мамка. – И впрямь ведьма! Или просто ума рехнулась?..

– Постой, мамушка, – серьезно и даже несколько строго остановил ее Сергей, – может, она кого другого вышлет к нам. Чего ерепениться раньше времени? Ведь худа она нам никакого не сделала, а ежели хохочет, так пусть себе на здоровье, должно, что глупенькая.

– Уж глупенькая там или умненькая, – не унималась старушка, – а негоже боярышне здесь оставаться… Может, тут воровской притон…

– Гоже или негоже, – опять серьезно сказал старик, – а придется остаться, ежели идти больше некуда. А насчет воров тоже бояться нечего: нас немало, да и не с голыми руками мы… А-а-а, вот еще кого-то Бог дает.

Дверь на крыльце опять распахнулась, и путники увидали на нем безобразную старуху, выпорхнувшую перед ними так же неожиданно, как неожиданно скрылась молодая женщина.

Эта старуха была действительно безобразна. Ее лицо было темно, почти черно; длинный нос, слегка загнувшийся крючком, придавал ей вид хищной птицы. На ней был ярко-красный, совсем не по-русски, концами назад, повязанный платок, а на плечах накинута суконная, с громадными медными пуговицами безрукавка, тоже невиданного в то время на Руси покроя.

– Ведьма, совсем ведьма, – закричала неугомонная мамушка и начала торопливо креститься. – Идем, Агашенька, назад, не место нам тут!

– Молчи, божья старушка! – уже сердито крикнул Серега и, смело поднявшись на крыльцо, вступил в объяснение.

Ганночка тоже испугалась, когда увидела эту безобразную женщину, но ее испуг быстро сменился любопытством; притом же и подвечерний холодок давал себя знать, и девушке хотелось забраться в тепло, сбросить тяжелые меховые одежды, растянуться на лежанке и отдаться сладкой неге и дремоте. По лицу Сергея она видела, что переговоры идут вполне удовлетворительно, и радостно заметила, что старый преданный челядинец наконец махнул им колпаком, приглашая этим подняться на крыльцо.

– Ну идем, что ли, Агашенька, – недовольно проворчала мамка. – Делать нечего – и впрямь, куда деваться, ежели другого приюта нет. Только ежели что, так Серега и будет в ответе, а не я…

Старушка, тоже прозябшая и в душе очень довольная, что есть возможность побыть в тепле, смело взошла первою на крыльцо. Ганночка последовала за нею; позади них пошли сопровождавшие их вершники, любопытство которых тоже было пробуждено этим таинственным жилищем и этими таинственными женщинами.

– Не бойся, мамушка, ничего, – шепнул старушке Серега, когда та была на крыльце, – живет тут туркиня одна, полонянка – это молодая-то, а старуха при ней – вот как ты при боярышне. Они одни и живут и добрым гостям обрадовались…

– Ну-ну! – проворчала старуха. – Уж и как бы они не обрадовались? Ведь, чай, не простые смерды к ним припожаловали, а воеводская дочь.

Путники стояли уже в обширных сенях таинственного дома. Было темно, но уже чувствовалась живительная теплота. Но вот наконец распахнулась какая-то невидимая среди тьмы дверь, и сразу просветлело. На пороге стояла прежняя старуха и жестами звала гостей идти за нею. Окончательно набравшаяся храбрости мамушка, ухватив Ганночку за руку, двинулась вперед, все-таки крикнув:

– Серега, не отставай!

Перешагнув порог, все трое очутились в просторной горнице с большими, опять-таки необычными для русских жилищ того времени окнами. Стены горницы были увешены роскошными персидскими коврами, а ее меблировка тоже была необычная для русских: преобладали низенькие мягкие тахты и только в одном углу стояли русские широкие скамьи да большой стол, покрытый золототканой скатертью.

За столом, когда в комнату вошла Ганночка с мамкой, сидел молодой человек в русском кафтане, богатом, нарядном «и свидетельствовавшем, что этот человек был не какой-нибудь простец. Ганночка, входя, уже бросила мимолетный взгляд на него, и этот молодец за столом показался ей прямо-таки красавцем. Да и в самом деле он был очень красив, но общее выражение его лица было какое-то мрачное – не злобное, а именно мрачное, суровое, и это портило впечатление, производимое и его правильными, словно точеными чертами лица, и глубокими черными, то и дело поблескивавшими глазами. Когда Ганночка взглянула на него еще раз попристальнее, то он уже не понравился ей, и какой-то смутный страх, как предвестник будущих невзгод, вдруг проник в ее душу.

IV. Неведомый хозяин

Молодой человек с любопытством смотрел на вошедших.

Так прошло несколько мгновений. Наконец хозяин словно спохватился, что не приветствовал гостей, и, приподнявшись на скамье, несколько сиплым голосом, сопровождая свои слова легким наклонением головы, сказал:

– Добро пожаловать! Чьи вы будете, не знаю того, но везде у нас на Руси гость в дому – дар Божий. Разоблачайтесь, да обогрейтесь с холода-то!..

Мамка словно ждала этого обращения.

– Спасибо на ласковом слове, добрый молодец, – затараторила она. – Чей ты, того и я не знаю, хотя по кафтану вижу, что не простого ты рода. А мы все будем вот ейного, – указала она на Ганночку, – батюшки: государева чернавского воеводы Симеона Федоровича. Чай, слыхал про него?

Глаза молодого человека так и сверкнули недобрым огнем, когда он услышал слова мамки.

– Это Грушецкого, что ли, по прозвищу? – глухо и с оттенком злобы в голосе вымолвил он. – Как же не знать? Знаю! Новый он у нас человек, а знакомы мы… Все друг друга ищем, да найти никак не можем! – и вдруг, как бы спохватившись, что сказал лишнее, он сразу замолк.

– Ежели знакомцы вы с Симеоном Федоровичем, – воспользовалась этим перерывом старушка, – так еще того лучше! Уж будь покоен: Симеон-то Федорович за твою услугу в долгу перед тобой не останется и сторицей отблагодарит.

Молодой незнакомец при этих словах старушки заметно усмехнулся.

Та увидела эту усмешку и рассердилась:

– Негоже смеяться-то, господин, – заговорила она, – ежели люди в беде и помоги просят!.. Сам же ты сказать изволил, что гость в дому – дар Божий, а и сам ты слышал, что не простые мы люди; так по чести ты и гостей таких принимать должен… Не хочешь – твоя воля, уйдем…

– Нет, бабушка, нет! – спохватился молодой хозяин. – Оставайтесь, сколько вам надобно. Тут у меня бабы есть, так они вам помогут – напоят, накормят, а захотите – так и спать на вытопленную лежанку положат. Не русского они у меня теста, а добрые… Из персидской земли вывезены, по-нашему, почитай, и не говорят, ну, да это ничего – уж вы-то промеж себя столкуетесь. А я сейчас выйду, посмотрю, нельзя ли чем-либо вашему горю пособить… Это вашего дома холоп, что ли? Ну, выйдем, старый, как тебя там! – обратился он к Сергею и, сейчас же, захлопав в ладоши, громко выкрикнул: – Зюлейка! Ася!

На этот зов из соседнего покоя выбежали и старуха, и молодая женщина, первые встретившие нежданных гостей на крыльце. Ганночка приметила, с каким любопытством оглядела ее с ног до головы молодая, и ей показалось теперь, что во взгляде этих больших черных глаз светились не то испуг, не то жалость.

Старуха не обращала никакого внимания на пришельцев; она даже не кинула на них взгляда, а подобострастно, совсем по-собачьи, смотрела на своего господина, выжидая его приказаний.

Тот заговорил с нею повелительно на каком-то непонятном языке.

– Ну, боярышня, – ласково, заметно стараясь смягчить свой грубый, сиплый голос, обратился он затем к Ганночке: – прости, ежели не понравилось тебе что… Уйду я от вас, отдыхайте, а как вернусь – обо всем переговорим толком. Симеон-то Федорович во всей округе дочкой своей хвастается! Умница-разумница, баит, другой такой и не найти… Рад, что судьба нас с тобою свела. Может, и к добру, а может быть… – Он оборвался и через мгновение глухо докончил: – Может быть, для кого-нибудь и к худу.

Ганночка вся так и вздрогнула, услышав эти слова.

Она была бойкая, развитая не по своему времени девушка и хотела было сама заговорить, нисколько не смущаясь тем, что впервые видит этого молодого красавца, но не успела. Хозяин отвесил ей почтительно низкий поясной поклон и большими шагами пошел к дверям, не обратив внимания на няньку.

– Ну, идем, что ли! – крикнул он на ходу Сергею. Женщины остались одни.

Как только затворилась дверь, молодая кинулась к Ганночке и, что-то лепеча на непонятном для девушки языке, быстро начала распутывать ее. Когда платок был скинут, молодая персиянка, увидав лицо Ганночки, даже вскрикнула от восторга и с пылкостью южанки осыпала девушку бесчисленными поцелуями. В ее лепете послышались уже и русские слова, которые она произносила, уморительно коверкая их. Но уже и это было хорошо. Кое-как Ганночка могла понять, что хотела выразить ей это дитя далекого Ирана, так пылко целовавшее ее и не скрывавшее перед ней своего восторга.

– О хороша, хороша! – воскликнула персиянка. – Я тебя полюбила, я буду твоей сестрой и стану защищать тебя. Хочешь ты быть моей сестрой?

– Хочу! – ответила Ганночка, сразу же покоренная этою ласкою.

– И будешь, и будешь! – захлопала в ладоши персиянка. – Я – Зюлейка, да, я Зюлейка, – ударяя себя в грудь, прибавила она, – а ты? Как зовут тебя?

– Ганна…

– Ганна! – протянула Зюлейка и несколько раз подряд повторила: – Ганна, Ганна! Какое имя!.. У нас так не называют девушек. Но вы – другой народ, совсем другой… Так Ганна! Теперь я буду помнить, как тебя зовут. Ты не бойся, я всегда буду около тебя… О-о, как я ненавижу его! – вдруг с пылкой злобностью воскликнула Зюлейка и даже сжала кулачки.

– Кого? – встревоженно спросила Ганночка, которой были совершенно чужды такие быстрые смены душевных настроений, – кого ты ненавидишь?

– Его, который ушел… князя…

– Князя? – вмешалась в разговор мамка. – Да нешто это – князь?

– Да, да! – закивала головой Зюлейка, – большой князь… могучий… все может, все!.. Он много зла творит, ой много, и никого не боится…

– Ой святители! – взвизгнула мамка, услышавши эти слова. – Да куда же занесло-то нас?.. Уж не к злодеям ли окаянным попали?

Старушка уже успела с помощью безобразной персиянки снять верхние одежды. Тепло сразу растомило ее, и она с ужасом думала, что вот-вот придется одеваться снова и снова идти на холод.

– Оставь, мамушка, – перебила ее причитания Ганночка, и в ее голосе на этот раз даже послышалась строгость. – Слышала ты, чай, что вот Зюлейка говорит: князь – этот добрый молодец, не простец, не смерд, а государев слуга. Так злого на нас он не умыслит. Притом же он знает и про батюшку… Будь, родная, покойна! Побудем здесь, пока полозье поправят, а там и опять с Богом в путь-дорогу.

Зюлейка, слушая эти полные бодрости слова, радостно кивала головой и хлопала в ладоши.

V. Наследственная обида

Старый Серега покорно следовал за молодым красавцем-князем, хотя его сердце было далеко не спокойно. Старик нюхом чувствовал опасность: хотя вокруг него не было заметно ничего угрожающего, но ему сильно не нравился этот заносчиво-дерзкий, надменный молодец, смотревший на все вызывающе, нагло, так нагло, как будто на него во всем московском государстве и управы не было.

Еще более смутился старик, когда приметил, что хозяин ведет его не в сенцы, откуда были двери на крыльцо, а куда-то в глубь таинственного жилья.

– Позволь, батюшка, слово спросить, – наконец не выдержал Сергей. – Куда же ты меня теперь ведешь? Ведь наши возки там у ворот приткнулись, и мне у моих людей место…

Князь глухо засмеялся, а затем грубо сказал:

– Поспеешь еще к своим, старый сыч, допреж этого должен ты мне ответ держать.

– Уж на чем – и не знаю, – недоуменно развел руками Сергей, – кажись, ни в чем перед твоею милостью не провинился.

– Иди, иди! – крикнул в ответ князь и, сам распахнув двери, слегка толкнул в них Сергея.

Они очутились в просторной горнице, светлой днем, а теперь поверженной в сумеречные тени. Ее стены были увешаны тяжелыми медвежьими шкурами, среди которых эффектно выделялись громадные кабаньи головы с оскаленными клыками. Под ними были навешаны рушницы, самопалы, мечи и кинжалы в ножнах с роскошной оправой. Широкие лавки вдоль стен также были покрыты звериными шкурами; в углах стояли светцы, а на столах – жбаны, кубки и чаши, форма которых была заимствована из Немецкой слободы и сделана по-новому – в виде длинных, высоких, на тоненькой ножке стаканов.

– Ну, стань, старый хрыч, вот здесь, – указал хозяин Сергею место против стола, за который он уселся сам, сейчас же небрежно развалившись на широкой лавке. – Отвечай, как попу на духу, и не моги соврать… Солжешь, худо будет.

Произнося эту угрозу, князь так сверкнул глазами, что по спине бедного Сергея мурашки забегали.

– Воля твоя, батюшка, – с заметной дрожью в голосе проговорил он, – а ежели я ничего дурного не сделал, не тать я ночной, не вор государев разбойный, так и таить мне нечего… Ехали мы к господину нашему Симеону Федоровичу в Чернавск, никого по пути не обижая.

– Довольно! – перебил его хозяин. – Ты давно у Сеньки-вора Грушецкого в холопах?..

Старик встрепенулся. Новая грубость этого приютившего их человека обидела его до глубины души.

– Кто ты, батюшка, будешь, то мне неведомо, – с достоинством ответил он, – а господин мой Симеон Федорович своему царю-государю не вор, а от его царского величества службою пожалован. Ты же вот в лесной трущобе живешь и – кто тебя знает – может, у лесных душегубов атаманствуешь. Мало ли кто теперь лихими делами промышляет!

Старый холоп проговорил все это медленно, твердо, не спуская взора с обидчика.

– А ежели про меня тебе узнать желательно, – продолжал он, – так я тебе скажу, что я батюшке господина моего теперешнего с малолетства служил, ребеночком махоньким, несмышленочком его помню, и на смертном ложе обряжал его, и в гроб клал, и в могилу опускал, а теперь верою и правдою, не за страх, а за совесть, его сыну служу и чести его в обиду не дам.

– Замолчи! – громко и грозно вскрикнул молодой князь. – Не для того я тебя призвал, чтобы твои песни слушать. Ежели ты вору Федьке Грушецкому служил, так и на Москве с ним был до того, пока его царь-государь от себя на вотчину отослал?

– Был.

– Неотлучно?

– Может, и отлучался, того не припомню…

– А князя Агадар-Ковранского помнишь? – яростно закричал молодой человек и так стукнул кулаком по столу, что стоявшая на нем посуда ходнем заходила. – Помнишь, как он царем вору Федьке головою был выдан? Помнишь, а?

Голос молодого человека переходил в бешеный крик. Его лицо покраснело, и на лбу показались капли холодного пота, белки глаз налились кровью, он весь так и трясся от охватившей его ярости.

Очевидно, это была чрезвычайно пылкая, страстная, быстро подчинявшаяся впечатлениям натура, которая во всем предпочитала крайности и не признавала уравновешивающей их золотой средины.

В свою очередь припомнил и Серега то, о чем говорил молодой князь.

Это было уже давно; десятки лет уже прошли, а старик при первом же воспоминании увидел перед своими глазами, как живого, высокого, с нерусским лицом старика в пышных боярских одеждах, приведенного по царскому веленью на их двор «для бесчестья». Гордый, надменный стоял он, этот старик, потомок древнего рода прикаспийских властителей, у крыльца своего ворога и молча, без слов выслушивал сыпавшийся на него град ядовитых насмешек, в которых поссорившийся с ним Федор Грушецкий отводил свою душу за нанесенную ему обиду. Смутно припомнил теперь Серега, что старики поссорились «из-за мест» у царского стола. Сел Агадар-Ковранский выше Грушецкого и места своего ни за что не хотел уступить сопернику, а тот шум поднял и о бесчестье кричал. Агадар-Ковранский в долгу не остался и всяким воровством Грушецкого корить начал, каждое дарение припомнил, которое получил Федор Грушецкий, когда на воеводстве был. Такой тогда шум в столовом покое спорщики подняли, что повелел им великий государь обоим вон выйти. Но они и тут не унялись: на крыльце потасовку завели, Агадар-Ковранский Грушецкого за бороду таскал, всю так и вырвал бы, если бы их боярские дети да дворцовые дворяне не развели. А потом царь великий сам разобрал все это дело, и вышло, что не Агадар-Ковранский, а Грушецкий прав. И выдан тогда был обидчик головою обиженному.

Назад Дальше