В глубине сцены раздается взрыв смеха. Раздражение, тлевшее во мне, вспыхнуло в груди ярким пламенем.
– Заткнулись бы вы там, а? – рявкаю я, резко поворачиваясь на стуле.
Смех мгновенно стихает.
В глазах Гарсии блеснуло удивление.
– Вообще-то, ты могла бы предоставить это мне. Хочешь – верь, хочешь – нет, но я тоже способен сказать: «Тишина за кулисами».
– Простите, – бормочу я.
– Не извиняйся. Просто не делай из этого привычки. – Гарсия смотрит на часы. – Ах, черт. Ладно. – Он быстро идет к краю сцены, спрыгивает и снова занимает свое место в первом ряду. – Итак, давайте отработаем еще один момент, пока не стукнуло пять. Сразу переходим к последней сцене.
Эмили, не до конца выучившая свою роль, бежит за сценарием. Поскольку в наличии у нас еще не весь реквизит, я пишу на воображаемой классной доске посреди сцены.
– Итак, – произносит Гарсия, когда Эмили бегом возвращается на место. – Концовка шестой сцены. Начинаем с фразы «Ну, что скажешь?». Как только будешь готова, Эмили.
Минута молчания. Потом Наталья Баженова обращается ко мне:
– Ну, что скажешь?
Я смотрю в пустоту, туда, где мои пальцы бегают по представляемой доске. Изучаю воображаемое равенство.
– Красиво, – отвечаю я. – Красивое равенство.
– Теперь понимаешь, почему мне пришлось уехать и возобновить исследование?
– Нет, не понимаю. Но равенство красивое.
Воображаемый мел выскальзывает из моих пальцев. Я оборачиваюсь. Щурюсь: сценический свет поставят не раньше, чем через две недели, поэтому лампы слепят.
Наталья подходит ко мне.
– Хочешь, покажу остальное? – спрашивает она.
Предложение настолько заманчиво, что у меня аж во рту пересохло.
– Я могла бы попробовать найти выход, – продолжает она. – Могла бы по возвращении переговорить с другими преподавателями о том, чтобы тебя взяли в университет. Могла бы…
– Мама! – окликают меня. Я поворачиваюсь. На сцене появляется девушка, играющая мою дочь. – Я все сделала, – докладывает она. – Ужин готов. И… мы все ждем тебя дома.
Я внимательно смотрю на свою «дочь»: в ярком сценическом освещении лицо у нее неестественно белое.
– Спасибо, родная, – машинально отвечаю я. Снова перевожу взгляд на Наталью. – Нет, – отказываюсь я. – Я не могу с тобой поехать.
– Но…
– Я не поеду, – обреченно повторяю я. Помедлив, иду за «дочерью». Наталья смотрит мне вслед.
– Занавес, – кричит Гарсия. – Великолепно. Всем спасибо.
Мы устроились на краю сцены. Остальные ребята болтают и шутят. Парень, играющий моего мужа, флиртует с Эмили, но та, похоже, об этом не догадывается. Я сижу в стороне, как можно дальше от девчонок, на которых накричала. Конечно, зря вспылила – я знаю, что призывать к порядку должен был Гарсия, но меня бесят те, кому не хватает элементарного такта соблюдать тишину на репетиции.
Гарсия просматривает записи, сделанные сегодня на репетиции.
– Кэт, – наконец говорит он, – что, по-твоему, означает концовка?
Все смотрят на меня, ослепляя, как прожекторы. Я пожимаю плечами и, ни на кого не глядя, отвечаю:
– Я проиграла. Моя героиня терпит поражение. Она пятнадцать лет сидела дома и ждала свою учительницу, а когда та приезжает – она уже растит ребенка, так что… Ей приходится отказаться от мечты. Она проиграла.
– Я так и знал, что ты так ответишь, – Гарсия что-то быстро записывает в своем блокноте. – И все-таки подумай еще. И про извинение в предыдущей сцене – тоже. Хорошо?
Я киваю, вполне довольная тем, что для меня в кои-то веки нашлись замечания. Обычно Гарсия много времени уделяет движению актеров на сцене и до характеристики героев дело не доходит.
Тем не менее его вопросы ставят меня в тупик. Что еще, кроме извинения, хочу я услышать от персонажа Эмили спустя полтора десятка лет? И, разумеется, пьеса заканчивается поражением моей героини. Ее мечта разбилась вдребезги, и ей приходится довольствоваться той жизнью, какой она никогда не хотела для себя.
Гарсия убирает блокнот к себе в портфель.
– Кэт, спасибо, что уже играешь без бумажки. Остальные, будьте добры, выучите к четвергу последние несколько сцен. Молодцы, хорошо поработали.
Я спрыгиваю со сцены, желая первой выскочить в боковую дверь. Бегу вниз по травянистому склону. Щурюсь, потому что в глаза мне бьют предзакатные лучи. Никак не привыкну, что солнце садится так рано. Часы переведены на зимнее время: теперь дневного света совсем мало. Хотя, может, это потому, что мы так долго торчим в школе.
Прохожу мимо пустого «мерседеса» Джунипер Киплинг – сияющего чужака среди обшарпанных джипов и грязных пикапов. Странно. Я думала, Джунипер повезла мою сестру домой.
На тротуаре я сую руки глубоко в карманы, настраиваясь на долгий путь пешком. До дома идти недалеко, километра три, но сейчас холодает с каждым днем. Скоро придется просить кого-нибудь, чтобы после репетиции меня подвозили. Как представлю, что нужно о чем-то болтать в машине, тоска берет.
Просто, с кем бы я ни говорила – неважно, на какую тему, – всегда выставляю себя полной дурой. Лучше б оставили меня все в покое – ради своего блага и моего. Стоит кому-то нарушить мое уединение, и меня охватывает паника, паника, паника. Я перестаю соображать, голова наполняется белым шумом, в мозгу происходит короткое замыкание. И с языка слетает одна лишь злая бредятина.
Куда легче жить по сценарию.
Мэтт Джексон
Прошел час, а я все еще, лежа на спине, думаю о ней, ее взгляде; вспоминаю, как она обратила на меня внимание.
Она посмотрела на меня. Эта мысль крутится, вращается, вертится в моей голове, словно вечный двигатель или галактика; мне самому это кажется невероятным, потому что я под кайфом.
Когда ты в состоянии наркотического опьянения, взгляды окружающих обычно не задевают, потому что – если только это не дрянной кайф и тебя не мучает паранойя – тех, кто на тебя пялится, ты воспринимаешь как жителей другой планеты, и это клево. Но даже не будь я под кайфом, взгляд Оливии Скотт меня все равно бы взволновал. На английском я сижу за ней через три ряда и весь урок таращусь на ее затылок, любуясь ее густыми, прямыми, гладкими, как шелк, волосами, – непонятно, как ей удается добиться такого эффекта. Она очень остроумная, а улыбка у нее такая лучезарная, что я вздрагиваю каждый раз, будто меня током ударило. Оливия Скотт великолепна.
Меня возбуждает ее звонкий смех, сексуальное тело, уверенные движения и сияющие голубые глаза. Интересно, почему она замечает только придурков вроде Дэна Силверстайна. Потом я осознаю, что, если бы она каким-то чудом обратила внимание на меня, я был бы очень смущен и не знал, как себя вести, ведь у нас нет общих друзей. Я даже не уверен в том, что мы с ней поладили бы. Кажется, Оливия из разряда тех полуботаников, которым вроде и плевать на школу, но учатся они хорошо. Непонятно, как такое может быть. То есть если ты не намерен слишком усердствовать, так хотя бы возьми на себя труд не усердствовать совсем, или я не прав?
Впрочем, откуда мне знать? Мы ведь с ней даже ни разу словом не перекинулись. Может, она совсем не такая, какой кажется.
И все же Оливия смотрела на меня, и я не в силах об этом не думать.
Я беру с крыши машины косяк, затягиваюсь, пускаю дым, облизываю кончик, катаю его на языке, зажимаю зубами. Негигиенично, конечно, тащить в рот то, что валялось черт-те где, но я позволял себе и не такое, и Берк, я знаю – тоже. Однажды он подобрал бычок с тротуара и закурил просто ради забавы, и не заболел, хотя я потом неделю твердил, что у него будет оральный герпес или еще какая зараза пристанет. Правда, у Берка крепкое здоровье.
Часы показывают пять. Из актового зала на холм хлынул поток чудиков, занимающихся в драмкружке. Одиночными струйками они растекаются по своим разбросанным тут и там машинам и уезжают.
Затягиваясь, я смотрю на облака. Окрашенные розовым, освещенные лучами закатного солнца, они стелются по небу воздушным шлейфом, чем-то напоминая пушистые сгустки ваты или кремовый зефир. С ума сойти, до чего они огромные, и еще более поразительно, что эти колоссы изменчивы; они никогда не будут такими, как сейчас. Едва они отяжелеют и изольются дождем, то тут же исчезнут, будто никогда и не плыли в вышине над моей головой. День уже почти прожит. Этот час идет, идет и уходит.
Я закрываю глаза, изгоняю из головы все мысли. На их месте появляются другие, как легкое дуновение ветерка, как перезвон колокольчиков. Вокруг меня вихрем кружат минуты; секунды угасающего солнца щиплют, кусают, колют, щекочут кожу. Боже, когда я в последний раз так классно тащился?
– Hola[3], Матео, – раздается знакомый голос, нарушая мою нирвану.
– No hablo[4] по-испански, – бурчу я, не разжимая век.
– Ну да, конечно, мистер Полумексиканец, – усмехается говорящий.
А я отвечаю:
– Ой, да ну тебя. Я на шестьсот процентов американец.
За такие слова мама бы меня убила, потому что это – Оскорбление Моего Культурного Наследия.
Я искоса поглядываю на Берка. В зареве заката да еще потому, что я смотрю на него, склонив голову, он похож на существо из фильмов ужасов: в носу, ухе и брови сверкает пирсинг; левую руку обвивает черно-фиолетовая татуировка, похожая на зияющую рану; а обесцвеченные волосы – благодаря гелю – стоят иглами.
– Привет, чувак, – говорю я, и Берк взбирается на багажник моей машины, а оттуда ко мне на крышу.
– Куришь, что ли, здесь? – кряхтит он.
– Да. Больше делать нечего. А ты? – спрашиваю я.
– Читал. Ждал, пока одна из моих скульптур остынет.
Он машет книгой. Если Берк не варит металлические скульптуры из выброшенных автомобильных колпаков и стальной арматуры, он читает, о чем народ даже не догадывается, потому что выглядит Берк как завзятый гангстер. На деле он – самый образованный человек в нашей школе, – не считая Валентина Симмонса, потому что об этом претенциозном козле я даже думать не хочу, – но об этом никто не знает, так как Берк умело скрывает свой блестящий интеллект.
Порой я готов поклясться, что Берк – пришелец с другой планеты. Он вполне нормальный парень, только вот, кроме меня, с ним никто не общается: не могут воспринимать его всерьез из-за внешности. Причем дело не только в татуировках, пирсинге и волосах, которые он каждую неделю красит в новый цвет, а еще и в нарядах. В лучшем случае они кажутся эксцентричными, в худшем – позорными. В прошлую пятницу, например, Берк явился в школу в обтягивающих неоново-желтых джинсах и ботинках на платформе. Сегодня на нем зеленый плотный пиджак до бедер, джегинсы и килт, и выглядит он так, будто господь на него наблевал.
Берк и макияж себе делает. Но не в стиле типичного эмо. На прошлой или позапрошлой неделе красил губы ярко-синей помадой, позавчера щеголял оранжевыми тенями. Сегодня лицо у него чистое, а вот в девятом классе он малевался каждый божий день. Его новый образ возник неожиданно, сразу, как только Берк окончил восьмой класс. Я тогда думал, что это, может быть, какой-то перформанс, в котором я не участвую. Теперь я уже настолько привык к его закидонам, что почти не замечаю жирные стрелки на веках и лиловые брови.
Поначалу я опасался, что Берка просто изобьют, но оказалось, что народ боится злословить о нем, ведь он под два метра ростом, здоров как бык, а порой, если еще и одет бог знает во что, кажется, будто он вот-вот вытащит нож и пырнет тебя. А будь он телосложением как я, его бы так засмеяли, что он без оглядки бежал бы из Канзаса.
Я беру его книгу, щурясь, читаю название: «Веселая наука»[5]. Написана каким-то иностранцем, чья фамилия звучит как чих. Как можно для удовольствия читать такой бред?!
– Что? – Берк пристально смотрит на меня.
– Да ничего. Читай на здоровье.
Я бросаю книгу в его рюкзак и передаю ему косячок. Он затягивается.
– Дэн с Оливией Скотт замутил, – говорю я.
– Да, я слышал, как он болтал об этом. Видать, она хороша.
Я устремляю взгляд в небо. А Берк:
– Что?
– Я вроде ничего не сказал.
– Зато молчишь не как обычно.
– Заткнись.
– Значит, я прав, – заключает Берк.
– Ладно, – пожимаю я плечами. – Оливия сногсшибательна, а Дэн – дерьмо, но занимается с ней сексом. Это все, что я хотел сказать.
– Слушай, ну и зачем поносить Дэна? Да, тебе завидно, но это не значит…
– Чувак, – хмыкаю я, – я при всем желании не смог бы завидовать Дэну.
И в этом я, по крайней мере, не лгу, потому что трудно описать это тоскливое пугало. Он утратил всякую индивидуальность, у него один секс на уме. Вот смотришь на человека и наперед видишь каждую секунду его никчемной жизни, и это жутко удручает, потому что такие люди обречены на ничегонеделание, и продлится оно еще с десяток лет после их смерти. И, естественно, возникает вопрос: какого черта ты окопался в нашем предместье, прожигаешь жизнь в неге и довольстве, когда на свете полно обездоленных ребят, и любой из них на твоем месте мог бы принести гораздо больше пользы обществу? Таким теперь стал Дэн. Обидно, что он превратился в чмо, ведь раньше он был совсем другим.
В средней школе Дэн, Берк и я были не разлей вода. Тогдашний Дэн любил дабстеп[6], «Марио Карт»[7] и ночные прогулки, когда мы втроем болтали на любые темы: от пришельцев до смысла жизни. Но как только мы пошли в девятый класс, Дэн изменился. Перестал общаться с нами, нашел новых друзей, и теперь, если мы случайно сталкиваемся в школьных коридорах, он даже не кивает. Мы с Берком стараемся не принимать это на свой счет, но вообще-то обидно, когда друзья от тебя отворачиваются.
Берк, тронув меня за плечо, возвращает косячок. Я делаю длинную затяжку, слишком длинную, так что глаза начинают слезиться, и тоже сажусь.
– Так почему ты злишься на Дэна? – спрашивает Берк.
Я вздыхаю: сам бы уже давно должен был догадаться.
– Потому что я уже давно сохну по Оливии Скотт, – отвечаю я.
– Так ты же с ней даже не общаешься, – замечает Берк.
– Да, но… – Я беспомощно умолкаю, судорожно пытаясь найти оправдание своему гневу, но вскоре отчаиваюсь и бурчу: – Забудь.
Мимо идут краснолицые и потные после тренировки теннисисты, велогонщицы, игроки в лакросс, футболисты…
– На этой неделе у Дэна вечеринка, – наконец произносит Берк. – Если хочешь увидеть Оливию, почему бы тебе не сходить, а? Может, она будет там.
Я издаю недовольный стон. Скорее уж я цианистый калий проглочу, чем появлюсь на дне рождения сестры Дэна. Печально, что все, кого я знаю, до того скованны, что им нужно оправдание типа «блин, я совсем в стельку», дабы вести себя так, как им хочется.
– Спасибо, старик, обойдусь, – отказываюсь я. – Тем более что она все равно со мной не стала бы разговаривать.
– Братан, да что ж ты все сопли жуешь?! – ругается Берк.
«Жевать сопли» – его типичная фраза. Огрызнуться я не успеваю – раздается чей-то громкий голос:
– Эй, ты Мэтт? Мэтт Джексон?
Я поворачиваюсь. Возле моей машины остановились две девчонки из школьной команды по теннису. По имени я знаю только одну – ту, что обращается ко мне. Ее зовут Клэр Ломбарди. Веснушек у нее столько, что хватило бы на четверых, и еще она вечно носит эти одинаковые футболки с надписью «Найк», проходящей прямо по ее огромной груди. Клэр в школе фигура заметная, потому что посещает все, какие есть, кружки и занимается общественной работой: она член дискуссионной группы, клуба французского языка и общества юных экологов, участвует в викторинах, входит в состав комитета по самоуправлению учащихся… и так далее, и тому подобное.
Клэр подходит к машине и убирает с лица рыжие вьющиеся волосы. Меня удивляет, что она знает, как меня зовут, ведь я сроду с ней не общался и вообще стараюсь быть тише воды, ниже травы.
– Да, – отвечаю я. – Привет.
– Мы тебя сегодня так и не дождались. Информацию пришлю позже по электронке.
– Что? – удивляюсь я, бросив взгляд на Берка. – Где не дождались?
– На собрании комитета по самоуправлению. Кандидатов всего три, так что шансы у тебя хорошие.
– У меня… шансы?..
– Давай на следующей неделе уже начинай свою кампанию. Желательно, чтобы за место президента поборолись. Хотя бы для видимости.
– М-м, – мычу я, стараясь скрыть смятение.
– Если интересно, твои соперники – Джунипер Киплинг и Оливия Скотт, – добавляет она.
– Но я…
А потом одна из подруг Клэр подпихивает ее локтем. Клэр смотрит на кого-то в другом конце парковки.