Чернов замялся, героический образ растворялся на глазах, ещё не успев воплотиться в реальность.
– Сумятица в России! – заговорил он старым слогом. – Брожение в умах, брожение в массах!
Некстати совсем выпал, звякнув, брелок, когда он решил вынуть руку из кармана. Майор нагнулся, поднял, окончательно выйдя из роли декабриста. Постоял ещё с полминуты, разочарованно обзирая захрапневцев, которые порушили, не ведая того, все его детские мечты, плюнул про себя на попытки предстать интеллигентно и загадочно.
– Слухи распустили, будто Ленин воскрес, – лицо Чернова сделалось по-военному жёстким, голос – не терпящим возражений. Он словно вернулся в привычный для себя гарнизон к потным и тупым солдатам, к жирным и таким же тупым генералам. Мираж рассосался, высокий слог стал не нужен. Надо было быть понятным и кратким, быстрым и решительным, простым и бедным, как в жизни, так и в речи – самим собой. Это Россия, как ты не выкручивай мысли и словеса, в памяти останется только, что студент зарубил топором старушку, так надо с главного и начинать. – Оживились всякие враги, назвались красными, хотя там ни капли красного и нету, разве что кровь, которую они проливают! Взяли Питер. Власть никчёмна. Армия за народ. Народ ничего не понимает. Мы решили держаться нейтралитета. Власти сопротивляться не можем, у нас присяга. Красных поддерживать не станем, они предатели. Не дадим разрушить страну. Идём на Москву, но крови проливать не будем. Возьмём под охрану, чтобы не погубили сердце России всякие там…
Захрапневцы не паниковали, но и воодушевления никакого не испытывали. Они стояли и смотрели на Чернова, как мудрый учитель на хулиганящего ученика, уставший от его проделок, но и видящий заранее его будущее. Они были пассивны, а во взглядах читалась усталость.
– Может, поешь чего? – прервала поток красноречия командира Елена Никаноровна. – Всех-то мы, конечно, не накормим, ну а ты успеешь покушать, пока твои мимо проходить будут.
На глазах Чернова выступили слёзы. Он махнул рукой, глубоко вздохнул:
– Ладно, бабки. Двигаться нам надо без промедления. Может, потом когда и спасибо скажете.
Уазик развернулся и уехал вслед за поворачивавшей уже на гражданскую дорогу колонной.
Сельчане постояли, переглядываясь, и, не сговариваясь, разом пошли по домам, переваривать информацию. Петрович единственный помчался бегом, вприпрыжку. Никак чемодан паковать собрался, сына ехать спасать, служащего где-то в Западном военном округе.
Анна Евгеньевна зашла в дом и, хотя уже стемнело, не стала включать свет, зажгла свечу. Вздохнула глубоко, сквозь слёзы, налила стопку, выпила. Встала у окна, вглядываясь в совершенно чёрную пустоту за ним.
Раньше там было уличное освещение. Когда его отключили, было поначалу очень страшно. Особенно лет десять назад, как народ поразъехался, да собак мало стало, прямо к селу начали подходить волки. Сейчас уже все привыкли и к темени, и к зверью.
Тогда же, десять лет назад, скончался, наконец, от беспробудной пьянки её муж. Отмучился и её отмучил. Появилась то ли свобода, то ли безнадёжность. Она и сама толком не понимала эту пустоту.
– Ночь, улица, фонарь, аптека, – привычно для себя начала декламировать Блока Анна Евгеньевна, но с другими совсем смыслами. Слёзы бежали по щекам, она давно отучилась их смахивать.
Сколько стихов было перечитано перед этим окном? За годы, что закрылась школа в Захрапнево, а в райцентре, в Знаменском, школу оптимизировали, на две трети сократив преподавательский состав, она выучила уже почти весь серебряный век. Такого профессионального подъёма не было даже в молодости, только учить стало некого. Теперь своими стихами лишь волков пугать за окнами да себя тешить. Она декламировала, активно жестикулируя руками, со всё нараставшим накалом, сквозь слёзы, которые нестерпимым солёным вкусом жгли язык. Наверное, так и делали голодные и сумасшедшие от безысходности вокруг русские поэты.
Анна Евгеньевна видела перед собой сквозь блики свечи в чёрном окне Неву и отсветы фонарей в ней. Оттуда она, более сорока лет назад, приехала по распределению из ленинградского пединститута в село Захрапнево. Приехала навсегда, как оказалось.
Осталась лишь в воспоминаниях огромная, с остатками былого буржуйского пафоса, коммуналка на Синопской, очень удачно заселённая, практически одними родственниками. Из чужих – только тихая седая парочка неведомо как выживших вдвоём блокадников. Дедок, правда, был не особо приятным, поговаривали, что в блокаду он был в партактиве и доступ имел, кроме как к одинаковому для всех пайку, ещё и к обкомовскому буфету. Но разговоры разговорами, а старики никому не мешали и не досаждали. Потом умерли её родители, кто-то переехал. Когда была приватизация, одни из родственников сумели на себя переписать всю жилплощадь, каким-то бюрократическим чудом вычеркнув всех законных претендентов, включая Анну Евгеньевну, и выселив никак не хотевших помирать стариков в приют. Возвращаться было некуда.
Нет, определённо Блок другие мысли вкладывал в свои строки, читаемые Анной Евгеньевной сорванным голосом.
…И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Она села, почти упала на стул, уронила на стол руки и затем так же, совершенно не пытаясь контролировать скорость падения, с глухим стуком – голову. Начала читать что-то ещё, а, может, и по второму кругу то же, с нею такое часто бывало. Но уже не слышно было ничего сквозь рыдания, только стук засохшего кулича, что привыкла хранить до следующей Пасхи, он дрожал и бился о стены хрустальной вазы на столе. Она рыдала так сильно, что стол ходил ходуном, а кулич пытался выпрыгнуть, устав от ежедневных таких испытаний.
***
Оживившаяся аудитория почти в полном составе внимала довольному успехом Михаилу Александровичу. Он всё так же прогуливался, но уже куда более спокойно и размеренно.
– Да и, собственно, сами вожди компартии не до конца представляли себе, во что верили. Они в учении Фёдорова уяснили только одно: после искупления Христом первородного греха людей, дальнейшее спасение их и окружающего мира целиком зависит от самих людей.
Преподаватель остановился, о чём-то высоком, понятное дело, задумался, отрешённо уставившись в одну точку. Продолжил через несколько секунд.
– Сам Фёдоров был глубоко религиозен, и его философия общего дела, как её назвали ученики, виделась ему вполне логичным продолжением христианского учения. Просто он считал безнадёжно устаревшим церковное, по сути средневековое, христианское мировоззрение. После Коперника человечеству открылись новые, космические перспективы. И развитие науки дало возможность людям бороться с природной стихией, самостоятельно обустраивать планету. А в будущем, как был он убеждён, в момент достижения окончательного торжества общего дела человечества необходима победа над последним врагом – смертью. Эта идея общего дела нравилась очень многим. Фёдоров – не особо знаменитая фигура, он сам чурался известности. Между тем о нём и его учении восхищённо отзывались современники – Толстой, Достоевский, Циолковский, Владимир Соловьёв… Само по себе физическое воскрешение было в его учении одним из этапов человеческого прогресса.
Михаил Александрович пребывал в каком-то полусознательном состоянии, речь его становилась всё медленнее. Вдруг он резко дёрнул плечами и головой, как собака, отряхивающаяся от воды, словно скидывая охватившее его наваждение. Внимательно оглядел зал, местами уже заскучавший от потока мудрёных слов. Понял, что малость переоценил этих уже практически выпускников и поспешил закруглиться как можно проще, чтобы хоть что-то в сознании «биомассы» осталось.
– В общем, поводов ценить Фёдорова было предостаточно у тогдашней прогрессивной общественности, среди которых были и будущие революционеры. Он считал, что общее дело заключается во всеобщем единении, синтезе сословий, народов, культур, наук, религий ради достижения реальной власти над природой. И по достижении этого всечеловеческого единства, когда будут побеждены все болезни и природные стихии, а наука и вера объединятся в совершенную религию, тогда станет доступно воскрешение наших отцов – всех предыдущих поколений! – Михаил Александрович скептически ухмыльнулся, не до конца, очевидно, разделяя мечтания цитируемого старца, но глаза его по-прежнему горели. – Причём Фёдоров даже описывал некоторые, скажем так, технические моменты. Он считал, что колебания атомов и молекул вызывают волны, из которых формируются некие лучистые образы любого существа, когда-либо жившего. И вот, собирая атомы по этим образам в тела, можно будет достичь великой христианской цели, победы над смертью, и воскресить умерших.
– Всех? – раздался звонкий девичий голос со смешинкой.
Михаил Александрович улыбнулся.
– Ну не совсем, только достойных. Но их, как предполагал Фёдоров, будет очень много, настолько, что всё человечество просто не поместится на планете Земля. Выход он тоже предложил – заселять Вселенную. Именно поэтому, собственно, в последующем это учение назвали космизмом.
В аудитории раздался смех нескольких голосов, но в этот раз преподаватель недовольно поморщился.
– Между прочим, я рассказываю вам, конечно же, очень общо. А учение на самом деле обширное и стройное. Есть в нём, безусловно, некоторая наивность, особенно, что касается научных моментов. Взять, к примеру, эти лучистые образы. Предположим, они действительно есть. Хотя, что там предположим, – преподаватель махнул рукой, словно делая ставку в карточной игре: «эх, была не была!», – наверняка колеблющиеся атомы создают волны определенной частоты. Но возникает вопрос, на какое расстояние от планеты эти волны могут уйти, если, к примеру, человек две тысячи лет назад умер? Или эти лучистые образы удерживаются гравитацией, как материальные частицы? Но до какого момента это возможно, нельзя ведь представить, что это волновое движение не угасает со временем и расстоянием, а, учитывая количество умирающих ежедневно, растёт год от года?
Михаил Александрович внимательно вгляделся в глаза сидевших на первом ряду отличников, ища в них мысль и сопереживание, словно призывая подключиться к невидимой дискуссии с Фёдоровым.
– И это только вопросы научного характера. Достаточно было в отношении теории Фёдорова и его учеников и философской критики за непоследовательность, за смешение натурализма и мистицизма, попытки заменить христианские догматы материалистическими теориями.
Михаил Александрович понял, что слишком увлёкся критикой, и сейчас в головах студентов из только что вложенных туда познаний вмиг образуется неаппетитная каша.
– Тем не менее даже критики относились к этому учению более чем серьёзно. К примеру, оно оказало очень сильное влияние и на Циолковского, и позже на Королёва. Фёдоров оставил своё имя в истории космонавтики, несомненно. В 1961 году, когда Гагарин впервые облетел Землю, на Западе даже выходила статья «Два Гагарина», где вспоминали русского философа, который на самом деле был тоже Гагарин! – аудитория изумлённо зашумела. – Да-да! – победно продолжил преподаватель. – Фёдоров – это фамилия его крёстного отца, а сам он считается незаконнорождённым сыном князя Гагарина.
Лектор уже занял место за кафедрой, сложил на неё руки, удобно облокотившись, и довольно обозревал ожившую аудиторию.
– Но вернёмся к теме. Из атомов ли собирать, по лучистым ли образам – это не суть важно. Главное, что Фёдоров считал, будто наука дана человечеству для того, чтобы самостоятельно справиться с несовершенством мира, чтобы люди стали божественным орудием вместо падших ангелов. Эта идея безумно нравилась большевикам. Фактически это учение стало их новой, тайной религией. В лучистые образы, я думаю, они не особенно-то верили. Поэтому, когда спустя двадцать один год после смерти Фёдорова скончался Ленин, они решили поступить наверняка и тело вождя забальзамировать, в чёткой уверенности, что спустя годы наука достигнет необходимого уровня, чтобы претворить идеи Фёдорова в жизнь.
Аудитория загудела, обсуждая новое и чудное знание. Михаил Александрович счастливо улыбался, что было для него большой редкостью.
– А вы что думали, его для красоты бальзамировали, что ли? – в голосе чувствовался смех. – А потом кроме него ещё целую плеяду большевистских вождей? Так же как некоторые нувориши сейчас замораживают своих умерших родственников в надежде, что в будущем технологии усовершенствуются, и можно будет их разморозить и воскресить, точно так же действовали большевики. Только у них не просто надежды были, а целое учение и настоящая вера, посильнее, чем у многих религиозных людей. Причём коммунисты исправили, как они считали, ошибку древних египтян. Они позаботились о сохранении интеллекта и памяти своих мумий, законсервировав их мозги в специально созданном для того Институте мозга. Так что, господа, история большевизма ещё не закончена, – Михаил Александрович уже откровенно рисовался, театрально развёл руки, – мумии у кремлёвской стены и их мозги в склянках лежат и ждут своего второго пришествия. Наука с тех времён, вам ли не знать, действительно, очень серьёзно продвинулась вперёд.
Финал вышел совсем неожиданным: Михаил Александрович, тот самый «тихий маньяк», подмигнул студентам и рассмеялся.
Глава III
Ленина в футляре бросили под кровать. И тут же, обессилев, на неё плюхнулись, не сняв свои пуховики. Несмотря на то что самое страшное, казалось, уже позади, трясти особенно сильно начало именно сейчас.
Пару минут сидели молча, борясь с эмоциями поодиночке. Антон встал, вздохнул и отправился мимо стены, обклеенной странной, от «The Beatles» до «структуры ДНК человека», подборкой плакатов, на микрокухню их съёмной однушки.
Обыкновенная московская хрущёвка, которой дважды уже продлевали «срок годности», что прелести ей не добавляло, но и цену аренды не снижало. Жили парни здесь с первого курса университета. Быстро сдружились, познакомившись ещё на вступительных экзаменах.
Оба очень разные, потому и сошлись. Антон из респектабельной советской семьи: престижная школа, большая квартира в центре Питера, на Синопской набережной. Кирилл из маленького, забытого богом города со странной этимологией, Мегидовки, в средней полосе России. Обычный двор с алкашами, среди которых ошивался одно время и его папаша, в полном смысле слова бывший интеллигентный человек, некогда директор театра, с позором изгнанный за постоянные пьянки сначала с работы, а потом и измученной мамкой из дому.
Кирилл детство провёл в обнимку с книжками, вырос парнем рассудительным и, по мнению Антона, часто до тошноты нудным и правильным, однако при всём этом человеком хорошим и в общении вполне сносным. К тому же парень не обладал примечательной внешностью, роста был ниже среднего, одним словом, совершенно не составлял красавцу-Антону конкуренции за девичьи сердца. Это делало многолетнее соседство взаимоприемлемым и бесконфликтным.
Всё шло к тому, что и работать потом будут вместе всю жизнь. Были бы разнополые, давно бы пришлось пожениться от такой безысходной предопределённости.
Кирилла в «сожителе» тоже всё устраивало. Об Антоне он привык думать, как о непутёвом гуляке, парне, безусловно, не бесталанном (вот и в аспирантуру он поступил безо всякого труда), но прожигающем жизнь и чётких планов на неё не имевшем. Всякие философские разговоры о смысле, бытии, духе Антон всегда пресекал в зародыше, ему это было скучно и неинтересно. Учёба увлекала его эпизодически, занимался активно он только темами, которые ему самому нравились. Иногда Кирилл даже завидовал Антону. Но это только в редкие моменты, когда отчаивался от своих сложных размышлений, и душа просила покоя и простых радостей. Но в целом, конечно, Кирилл был уверен, что на голову превосходит друга почти во всём, если не считать животных параметров: физической силы и красоты.