– Пойдемте, кто на кладбище поедет, – зовет он и уносит гроб в повозку.
В ней хватает места только маме, папе и нам с Мэйлахи.
– Вы поезжайте, а мы тут вас подождем, – говорит бабушка.
Я не знаю, почему нам нельзя оставить дома Юджина. Не знаю, зачем его увозит этот человек, который ставил пинту на белый гроб. И почему увезли Маргарет и Оливера. Как ужасно, что мою сестричку и братиков положили в ящик, и никого даже спросить нельзя, почему так.
* * *
Лошадь, цокая копытами, повезла нас по улицам Лимерика.
– А Оливера мы увидим? – спросил Мэйлахи.
– Нет, – ответил папа. – Оливер в раю, и не спрашивай, где это, не знаю я.
– Рай – это там, где Оливеру, Юджину и Маргарет весело и тепло, и когда-нибудь мы с ними встретимся, – сказала мама.
– А лошадь кучу сделала и на улице воняло, – сообщил Мэйлахи, и мама с папой невольно улыбнулись.
* * *
На кладбище кучер слезает с козел и открывает нам дверцу.
– Давайте гроб. До могилы донесу. – Он хватается за гроб и оступается.
– Нет уж, не понесешь ты моего ребенка в таком состоянии, – негодует мама. Она поворачивается к папе: – Ты неси.
– Да делайте что хотите. Что хотите, черт побери, – говорит кучер и забирается на свое место.
Уже темнеет, гроб у папы в руках кажется совсем белым. Мама берет нас за руки, и мы идем за папой по тропинке между могилами. Галки на деревьях притихли – день почти закончился, а завтра им рано просыпаться и кормить птенцов.
У могилы ждут двое мужчин.
– Поздненько вы, – говорит один. – Ладно, копать мало, а то мы б ушли уже. – Он спускается в яму и говорит: – Гроб давайте.
Папа подает ему гроб.
Копальщик присыпает гроб соломой и травой, потом вылезает из ямы, и его приятель начинает забрасывать гроб землей.
– Господи, Господи, – рыдает мама.
На дереве кричит галка. Жалко, у меня нет камня, а то я бы ее прибил. Могильщики забрасывают землей яму, вытирают пот со лба и стоят, будто ждут чего-то.
– Э-э, горло бы промочить чуток, – произносит наконец один.
– Да-да, – отвечает папа и дает им денег.
– Соболезнуем, – бросают они и уходят.
Мы идем обратно к воротам, но повозки там нет. Папа уходит в темноту, потом возвращается и качает головой.
– Чертов забудлыга, этот кучер, прости Господи, – сердится мама.
Домой с кладбища идти далеко.
– Детям поесть нужно, – говорит мама папе. – От денег, что тебе утром дали, должно что-то остаться. Про пивнушку на сегодня можешь забыть. Сводим детей в «Нотонс», пусть рыбы с картошкой поедят да лимонаду выпьют, не каждый день они брата хоронят.
Рыба и картошка с уксусом и солью вкуснейшие, а от лимонада пощипывает в горле.
Дома у нас уже никого нет. На столе стоят пустые бутылки, огонь в камине потух. Папа зажигает керосиновую лампу, и теперь видно примятое место на подушке, где лежала голова Юджина. Кажется, что вот-вот послышится его голос, а потом и он сам протопает через комнату, заберется на постель и будет высматривать в окно Оливера.
Папа говорит, ему надо пройтись.
– Нет, – отвечает мама. – Знаю, куда ты собрался. Последние гроши пропить хочешь?
– Ладно, – сдается папа.
Он разводит огонь, мама заваривает чай, а потом мы все ложимся спать. Мы с Мэйлахи возвращаемся в кровать, на которой умер Юджин. Я надеюсь, ему не холодно там, в белом гробу на кладбище, хотя и знаю, что на кладбище его больше нет – туда прилетели ангелы, открыли гроб, и теперь Юджин далеко от реки Шаннон с ее убийственной сыростью, он на небесах вместе с Оливером и Маргарет, и там у них вдоволь рыбы и картошки и ирисок, и никакие злые тети их не донимают, а папы с биржи сразу идут домой и не надо искать их в пабах.
III
Мама заявляет, что больше ни минуты не останется на Хартстондж-стрит. Ей тут день и ночь мерещится Юджин: то будто бы он забирается на кровать и высматривает Оливера на улице, то будто Оливер гуляет на улице и они с Юджином лепечут что-то друг другу через окно. Нет, для нее, конечно, утешение знать, что они теперь могут поболтать друг с другом, но она не выдержит, если будет видеть и слышать их всю оставшуюся жизнь. Переезжать жалко, потому что тут школа Лими, но если не переехать, то мама скоро сойдет с ума и попадет в лечебницу.
Мы переезжаем в переулок Роден-лейн, что на Барачном холме. На одной стороне переулка шесть домов, на другой – один. В каждом по две комнаты наверху и внизу. Наш – самый дальний. Рядом сарайчик, уборная и конюшня.
Мама идет в Общество Святого Викентия де Поля – узнать, нельзя ли какую-нибудь мебель получить. Служащий дает ей талон на стол, два стула и две кровати. За мебелью нужно идти в магазин подержанной мебели в Айриштауне, и домой все придется тащить самим. Мама говорит служащему, что мы все увезем на коляске, которая осталась от близнецов, и при этом плачет. Она вытирает слезы рукавом и спрашивает:
– А кровати дают подержанные?
– Разумеется, – кивает служащий, а мама говорит, что ей как-то не по себе будет спать на постели, на которой, возможно, кто-то умер, а вдруг от чахотки?
Ей отвечают, что сожалеют, но нищим выбирать не приходится.
У нас уходит целый день на то, чтобы перевезти на коляске мебель с одного конца Лимерика на другой. Одно из четырех колес кривое, и коляска так и норовит уехать в сторону. У нас теперь есть две кровати, сервант с зеркалом, стол и два стула. Дом нам очень нравится: можно ходить из комнаты в комнату, спускаться и подниматься по лестнице. Знай, ходи себе по лестнице туда-сюда день-деньской и чувствуй себя богачом. Папа разводит огонь в камине, а мама готовит чай. Папа садится на один стул, мама – на другой, а мы с Мэйлахи устраиваемся на чемодане, привезенном из Америки. Сидим мы, пьем чай, и тут вдруг мимо нашей двери идет старичок с ведром, выливает его в уборной и на кухне у нас начинает страшно вонять.
– А почему вы выливаете ведро в наш туалет? – спрашивает мама, выходя во двор.
– Ваш туалет, миссус? – переспрашивает старичок, приподнимая кепку. – Тут вы маленько ошибаетесь. Туалет у нас один на всю улицу. Мимо вас все одиннадцать семейств с ведрами таскаться будут. Ох и вонища тут стоит по теплу, доложу я вам. Это ладно сейчас конец декабря и холодно, а потом так заблагоухает, что противогаз надеть захочется. Так что спокойной ночи, миссус, и с новосельицем вас.
– Постойте-ка, сэр, – говорит ему мама. – А туалет кто чистит?
– Чистит? Ха, ну вы и спросили. Шутить изволите? Дома-то эти еще при королеве Виктории построены, так что если здешний нужник кто и чистил, так разве что давным-давно и темной ночью, потому что никто и никогда этого чистильщика в глаза не видел. – И старичок, посмеиваясь, возобновляет свой путь вверх по улочке.
Мама снова садится у стола.
– Нельзя здесь оставаться, – произносит она. – Этот туалет нас всех убьет, ох и заразы там!
– Ну и куда нам переезжать? – говорит папа. – Где еще найдешь жилье за шесть шиллингов в неделю? Сами почистим. Накипятим воды много ведер и выльем туда.
– Да неужели? – спрашивает мама. – А где мы уголь и торф раздобудем, чтобы столько воды накипятить?
Папа молча допивает чай и принимается искать гвоздь, чтобы повесить нашу единственную картину. На ней какой-то худощавый человек в желтой шапочке, черном одеянии и с крестом на шее. Папа поясняет, что это папа римский, Лев XIII, большой друг рабочего класса, и картина привезена из Америки, где ее выбросил кто-то, кому дела не было до трудового люда.
Мама говорит, что все это чертова чушь, а папа – что разве можно говорить «чертова» при детях? Гвоздь он находит, вот только молотка нет.
– Одолжи у соседей, – предлагает мама, но папа отвечает, что не пойдет ничего выпрашивать у незнакомых людей. Он приставляет картину к стене и бьет по гвоздю донышком стеклянной банки. Стекло разбивается, ранит папе руку, и кровь капает Льву XIII на голову. Папа оборачивает руку ветошью для мытья посуды и кричит маме:
– Быстрее, вытри кровь, пока не засохла.
Мама пытается стереть кровь шерстяным рукавом, но от этого она только больше размазывается, и теперь у папы римского пол-лица в крови.
– Да Боже мой, Анджела, – стонет папа. – Совсем испортила.
– Да не вой ты, – отвечает мама. – Краской потом закрасим.
– Единственный из пап – друг рабочего класса. И что мы скажем, если к нам из Общества Святого Викентия придут, а у нас тут папа римский весь в крови?
– А мне-то что? – говорит мама. – Кровь-то твоя – тоже мне мужик, называется, даже гвоздь вбить не может. Проку от тебя никакого. Лучше бы в поле лопатой махал, и вообще, мне плевать. У меня спина болит, я спать ложусь.
– Ну и что теперь делать? – вздыхает папа.
– Сними портрет и спрячь в угольной яме под лестницей – и не видно, и не наступит никто.
– Нет, нельзя, – не соглашается папа. – Не к добру это. Угольная яма – не место для папы римского. На стену его надо.
– Делай, как знаешь, – отмахивается мама.
– Ну и сделаю.
* * *
Это наше первое Рождество в Лимерике. Девочки в переулке прыгают через веревочку и поют:
Рождество подходит,Гусь наел бока.Ну-ка, брось монеткуВ шляпу старика.Если нету пенниХватит и полпенни.Если нет полпенни,Бог тебя простит!Мальчишки дразнят девчонок и кричат:
Чтоб твоя мамашаВ нужник провалилась.Мама говорит, что вот бы настоящий рождественский обед приготовить, но после смерти Юджина и Оливера пособие урезали до шестнадцати шиллингов в неделю. За жилье мы платим шесть шиллингов, а на оставшиеся десять разве прокормишь четверых?
Папу никуда не берут. Он встает рано утром, разжигает огонь, кипятит воду, чтоб выпить чаю и побриться, и облачается в рубашку с пристежным воротничком. Потом надевает галстук, кепку и идет на биржу за пособием. Он никогда не выходит из дома без воротничка и галстука, говорит, без них ходить – себя не уважать и что на бирже в любой момент могут предложить работу, а ты не при параде! Ну и что, что работа на мукомольной фабрике или на цементном заводе.
Начальники и бригадиры всегда поначалу относятся к нему с уважением и готовы его нанять, но потом слышат северный акцент и берут кого-нибудь из местных. По крайней мере так он объясняет маме, сидя вечером у камина.
– И чего ты не оденешься по-рабочему? – замечает мама, а папа говорит, что гордостью не поступится и достоинство свое ронять не станет.
– Тогда хотя бы попытался говорить как местный, – предлагает мама, а папа отвечает, что никогда не падет так низко, и вообще – хватит того, что родные сыновья теперь этим недугом страдают, для него это и так уже превеликое огорчение.
– Ах ты, бедный-несчастный, – ухмыляется мама. – Больше погоревать ему не из-за чего.
Папа говорит, что в один прекрасный день мы с Божьей помощью уедем куда подальше от Лимерика и от реки-убийцы.
Я спрашиваю папу, что значит «недуг», а папа отвечает, что это болезнь или когда ведут себя неподобающе.
Когда папа не ищет работу, то уходит за город. Там он предлагает фермерам помощь, потому что сам вырос на ферме и все умеет делать. Если для него находится работа, он принимается за дело, не снимая кепки, воротничка и галстука. Работает он так усердно и долго, что сами фермеры упрашивают его передохнуть, мол, как так можно – целый день на жаре без еды и питья? А папа только улыбается в ответ. Он никогда не приносит домой то, что зарабатывает на фермах, мол, пособие – другое дело, пособие следует домой приносить, а эти деньги он пропивает в пабах. Если папы нет дома в шесть вечера, когда звонит Анжелюс, значит, он днем работал на ферме. Мама все надеется, что он вспомнит про семью и хоть раз пройдет мимо паба, не заходя в него, но такого не бывает. Еще мама надеется, что папа принесет домой хоть что-нибудь из еды: картошку, капусту, репу, морковь, но он никогда ничего не приносит, потому что, видите ли, не опустится до того, чтобы по фермам попрошайничать.
– Я так, значит, должна выпрашивать еду в Обществе Святого Викентия де Поля, а ты пару картофелин в карман сунуть не можешь?! – возмущается мама.
Папа говорит, что у мужчин по-другому. Надо носить воротничок, не жаловаться и никогда ни о чем не просить. Сохранять достоинство.
– Ну, сохраняй, сохраняй, – говорит мама.
Пропив полученные от фермеров деньги, папа бредет домой, распевая песни и рыдая об Ирландии и о своих умерших детках, но больше об Ирландии. Если папа поет «Родди Маккорли», значит, денег у него хватило только на одну-две пинты. А если затягивает «Кевина Барри», значит, день удался, и теперь он ввалится домой пьянющим, поднимет нас с постели, велит построиться в ряд и клясться, что умрем за Ирландию.
– Оставь детей в покое, – злится мама. – Не то дам кочергой по башке.
– Не дашь, Анджела.
– Еще как дам, мало не покажется, – грозит мама. Хватит нести чушь, проспись иди.
– Спать, спать, спать. Какой смысл? Утром опять вставать, да и как спать, если с реки не туман плывет, а отрава?
Папа ложится спать, бьет стену кулаком, поет горестную песню и засыпает. Едва займется день, как он уже на ногах, потому что негоже спать, когда уже рассвело. Он будит нас с Мэйлахи, а мы не выспались, потому что он нас ночью будил, а потом спать не давал бормотаньем и песнями. Мы ноем, что нам плохо, мы устали, но он сдергивает с нас пальто, которым мы укрывались, и сгоняет на пол. На дворе декабрь, морозно, изо рта идет пар. Мы писаем в ведерко у двери и скорее бежим вниз, где папа уже разжег огонь. Там умываемся в тазике, что стоит под краном у двери. Шланг, по которому течет вода, привязан к гвоздю на стене. Вокруг крана все отсырело: и стена, и пол, и стул с тазиком на нем. Вода ледяная, пальцы немеют от холода. Папа говорит, ничего, полезно – так мы настоящими мужчинами вырастем. Он плещет себе ледяной водой на лицо, шею и грудь, показывая нам пример. Мы тянем озябшие руки к огню, но долго так стоять нельзя – пора пить чай с хлебом и отправляться в школу. Папа велит помолиться до еды и после и вести себя хорошо в школе, потому что Бог видит каждый шаг и за малейшую провинность отправляет прямиком в ад, вот уж там точно холодно не будет.
И папа улыбается.
За две недели до Рождества мы возвращаемся из школы под проливным дождем, заходим в дом, а там никого нет. Стол, стулья и чемодан куда-то исчезли, огонь не горит. Но Лев XIII висит на стене, значит, мы не переезжаем. Без портрета папа не уехал бы. На полу повсюду лужицы, стены блестят от сырости. Наверху какой-то шум. Мы поднимаемся по лестнице и видим папу, маму и пропавшую мебель. На втором этаже тепло и уютно, в камине горит огонь. Мама сидит на постели, а папа у камина читает «Айриш-пресс» и курит. Мама рассказывает, что нас тут затопило, дождевая вода потоками текла вниз по переулку и подливалась под дверь. Мама с папой пытались заделать щель тряпками, но только вымокли сами и воды в дом напустили. А народ тут еще со своими ведрами ходит, и теперь на кухне тошнотворная вонь. Нам придется жить наверху, пока дожди не прекратятся. Зимой тут будет тепло, а весной – если стены и пол просохнут, – мы снова переедем вниз. Папа говорит, что мы будто бы уехали на отдых за границу, в Италию какую-нибудь. Теперь мы называем верхний этаж «Италией». Мэйлахи говорит, что папа римский на стене внизу замерзнет, может, его наверх принести?
– Нет уж, пусть там висит, – возражает мама. – Хватит того, что мы его из Бруклина в Белфаст тащили, потом еще в Дублин и в Лимерик, теперь хоть немного покоя и уюта хочется.
* * *
Мама берет нас с собой в Общество Святого Викентия де Поля в надежде раздобыть гуся или окорок к рождественскому столу, но распорядитель говорит, что нынче всем в Лимерике туго. Нам дают талон в лавку миссис Макграт и еще один – к мяснику.
– Какой уж там гусь или окорок, – говорит мясник. – По талону деликатесов не полагается. Вон, кровяную колбасу берите, потроха еще могу дать, голову овечью или свиную. Свиная голова – штука хорошая – мяса много и детям нравится. Свиная щечка да с горчичкой – воистину райская пища. В Америке такого нету, наверное, там всем стейки подавай да птицу дикую, домашнюю и водоплавающую.