– Чего хихикаем? – рявкает мистер Куинливан.
– Ничего, мистер Куинливан, видит Бог, ничего.
– Еще раз говорю, нет ботинок, – объявляет мистер Куинливан и захлопывает за собой дверь.
Женщин по очереди вызывают в кабинет. Нора выходит, улыбаясь и помахивая какой-то бумажкой.
– Ботинки, – поясняет она. – Три пары детишкам моим. Стоит этим господам пригрозить квакерами, так они эти талоны хоть из-под земли, но достанут.
Вызывают маму, и она берет нас с Мэйлахи с собой. Мы стоим перед столом, за которым сидят трое мужчин и задают вопросы. Мистер Куинливан начинает что-то говорить, но господин посередине его обрывает:
– Довольно, Куинливан. Доверь вам это дело, так все нищие Лимерика к протестантам переметнутся.
Он спрашивает маму, откуда у нее такое добротное красное пальто, и мама рассказывает им то же, что и женщинам на улице, но когда доходит до смерти Маргарет, ее всю трясет от рыданий. Она извиняется за слезы, мол, прошло всего несколько месяцев и она еще не оправилась от потери и даже не знает, где похоронили малышку, если вообще похоронили, и окрестили ли ее, потому что сама-то она была слишком слаба – у нее четыре мальчика, и сил не было идти в церковь – а теперь вот сердце кровью обливается при мысли, что вдруг Маргарет навеки останется между раем и адом и никогда не встретится со своей семьей ни на небесах, ни в чистилище.
Мистер Куинливан отдает маме свой стул.
– Ну, что вы, сударыня. Садитесь, пожалуйста. Ну, что вы.
Остальные двое смотрят то на стол, то на потолок. Тот, что сидит посередине, обещает дать маме талон на недельный запас продуктов, который нужно будет отоварить в лавке Макграт, что на Парнелл-стрит. Там будут чай, сахар, мука, масло, а по другому купону на угольном складе на Док-роуд дадут мешок угля.
– Разумеется, каждую неделю вам так помогать не будут, миссус, – предупрежает третий. – Мы вас посетим, чтобы проверить, правда ли вы нуждаетесь. Без этого прошение не утвердят.
Мама вытирает слезы рукавом и берет талон.
– Храни вас Господь за вашу доброту, – благодарит она.
Члены комиссии кивают, смотрят на пол, на потолок, на стены и велят позвать следующую просительницу.
Женщины говорят маме, чтобы следила за весами в лавке, а то эта карга Макграт непременно надует. Она подсовывает под весы бумагу и когда взвешивает продукты, то тянет бумажку к себе, так что ладно, если хотя бы половину положенного отвесит. А у самой-то по всей лавке образа Девы Марии и Святейшего Сердца, а в часовне Святого Иосифа, как ни посмотришь, она все на коленях, да с четками и дышит так, будто ее истязают, как деву-мученицу, фу, курва старая.
– Пойду-ка я с вами, миссус, – предлагает Нора. – Уж я-то старухины проделки знаю, не дам вас обдурить.
Она ведет нас в лавку на Парнелл-стрит. Увидев маму в американском пальто, лавочница сначала ведет себя очень любезно, но когда мама протягивает ей талон от Общества Святого Викентия, ворчит, что мама не в то время пришла и что по талонам она обслуживает после шести вечера, но на первый раз, так уж и быть, сделает исключение.
– У вас тоже талон? – обращается она к Норе.
– Ах нет, я просто помогаю этой бедной семье отоварить талон в первый раз.
Продавщица стелет кусок газеты на весы и насыпает на него муку из большого куля. Потом говорит:
– Вот вам фунт муки.
– Ой, вряд ли, – говорит Нора. – Маловато как-то для фунта.
– В чем это вы меня обвиняете? – негодующе сверкает глазами лавочница.
– Ах, ни в чем, миссис Макграт, – говорит Нора. – Просто вы случайно придавили бедром газету и не заметили, что она немного съехала с весов. А так, что вы, Господи боже мой! Обвинять в чем-то вас, женщину, которая так усердно молится Деве Марии, что служит всем нам примером?! Ой, вон там на полу не ваши денежки лежат?
Миссис Макграт отсупает от весов, стрелка на них дергается.
– Какие денежки? – недоуменно спрашивает она, потом глядит на Нору и догадывается, что та сделала это нарочно.
– А, не денежки, просто тень так легла. – Нора с улыбкой глядит на весы: – Да, точно, ошибочка вышла, едва ли с полфунта.
– Замучилась я уже с этими весами, – ворчит миссис Макграт.
– Представляю, – отвечает Нора.
– Но совесть моя чиста перед Богом, – продолжает миссис Макграт.
– Конечно, чиста! – восклицает Нора. – И все в Обществе Святого Викентия и в Легионе Марии[38] вами просто восхищаются.
– Стараюсь быть доброй католичкой.
– Видит Бог, вам и стараться не надо, такое уж у вас само по себе сердце доброе. Мальчишек вот конфетками не угостите?
– Ну, я не миллионерша, но вот, держите.
– Да хранит вас Господь, миссис Макграт, уж я знаю, что слишком многого прошу, но может, найдется у вас парочка сигарет?
– Ну, по талону сигарет не положено. Роскошь всякую я тут не выдаю.
– Ну же, не откажите, миссус, а я уж господам из Общества непременно напомню о вашей доброте.
– Ну ладно, ладно, – говорит миссис Макграт. – Вот вам сигареты. Но это в первый и последний раз.
– Благослови вас Господь, – благодарит Нора. – Сожалею, что с весами помучиться пришлось.
* * *
По дороге домой мы сворачиваем в Народный парк и садимся на скамейку. Мэйлахи и я сосем леденцы, а мама с Норой курят. Нора тут же закашливается и говорит, что курево ее доконает, чахотка – это у них в семье наследственное и никто еще до почтенного возраста не дожил, хотя в Лимерике и не захочешь до него дожить. Тут, мол, вообще седых почти нет – все или на кладбище, или по другую сторону Атлантики: на железной дороге работают да в полицейской форме разгуливают.
– Счастливая вы, миссус, хоть мир повидали. Я бы все отдала, чтоб увидеть Нью-Йорк и то, как там народ по Бродвею прохаживается, забот не зная. Так нет же, угораздило меня в смазливого пьяницу влюбиться. Питер Моллой, наш пивной чемпион, обрюхатил меня и повел к алтарю, а мне едва семнадцать исполнилось. Ох и глупая я была, миссус. Да мы тут все в Лимерике выросли, ничегошеньки не зная, вот и результат: не женщина еще, а уже мать. Здесь ведь что? Дождь сплошной, да бабки старые Богу молятся. Я б все зубы отдала, лишь бы выбраться отсюда: в Америку уехать или хоть в Англию. Чемпион-то мой всю жизнь на пособии, да и его порой пропивает, и тогда я с ума схожу и меня в лечебницу увозят. – Нора снова затягивается и сотрясается от кашля всем телом, приговаривая:
– Ой, Божечки, Божечки.
Когда кашель отступает, она говорит, что ей домой пора, лекарство принимать.
– На следующей неделе опять в Обществе увидимся. Если вам чего понадобится, пошлите за мной на Вайз-филд. Там любой покажет, где жена Питера Моллоя, пивного чемпиона.
* * *
Юджин спит на кровати, укрытый пальто; а папа с Оливером на коленях сидит у камина. И почему это он рассказывает Оливеру про Кухулина? Это же моя сказка! Но у Оливера такой вид, что мне не хочется обижаться. Щеки у него горят; он неотрывно смотрит на потухшие угольки в камине, и, Кухулин его, похоже, совсем не занимает.
– Кажется, у него жар, – говорит мама, прикладывая руку ко лбу Оливера. – Жалко лука нет, я бы отвар на молоке с перцем сделала. Хорошо помогает. Вот только молоко не вскипятишь. Угля нет.
Она дает папе талон на уголь с Док-роуд. Папа берет меня с собой, но уже темно и все угольные склады закрыты.
– Что же нам делать, папа?
– Не знаю, сынок.
Перед нами женщины в шалях и ребятишки собирают уголь по обочинам.
– Папа, папа, вон уголь!
– Нет, сынок. Мы не будем с дороги собирать, как нищие какие-нибудь.
Папа говорит маме, что склады закрыты и нам придется поужинать хлебом с молоком, но я рассказываю про женщин на дороге, и мама вручает Юджина папе.
– Стыдно ему, видите ли, угля насобирать. Сама пойду.
Она берет кошелку и зовет нас с Мэйлахи с собой. За Док-роуд блестит огоньками что-то темное и большое.
– Это река Шаннон, – говорит мама. – Больше всего я по ней скучала в Америке. Гудзон тоже ничего, но Шаннон поет.
Я не слышу никакой песни, но мама слушает и чему-то радуется. На Док-роуд уже никого нет, только мы идем и высматриваем куски угля, упавшие с машин. Мама велит нам собирать все, что горит: уголь, деревяшки, картон, бумагу.
– Еще, бывает, конским навозом топят, – говорит она. – Но уж до такого мы не опустимся.
Кошелка почти полная, и мама говорит, что теперь надо найти лук для Оливера.
– Я найду, – обещает Мэйлахи, но мама объясняет, что лук бывает не на улице, а в лавке.
– Вон лавка! – радостно вопит Мэйлахи и забегает внутрь.
– Лук, лук для Оливера! – кричит он продавщице.
Мама спешит за ним и извиняется.
– Какой милый ребенок! – улыбается продавщица. – Он что, американец?
Мама говорит, что да. Женщина снова улыбается. У нее во рту всего два зуба: оба сверху и далеко друг от друга.
– Вот милашка, – повторяет она. – А кудряшки какие! И что же он просит, конфетку?
– Нет, – говорит мама. – Луковицу.
– Луковицу? – хохочет женщина. – Первый раз слышу, чтоб дите лук просило. В Америке что ль так?
– Нет, он просто слышал, что братику лук нужен. Тот заболел, так вот лук надо в молоке сварить.
– Да-да, миссус, – подтверждает продавщица. – Лук с молоком – лучшее средство. На тебе конфетку, малыш. А это братик твой? И ему тоже конфетку.
– Ой, что вы, не стоило, – ахает мама. – Скажите спасибо, мальчики.
– И лук возьмите для больного малыша, миссус, – говорит продавщица.
– Не могу я заплатить за лук, – вздыхает мама. – Ни пенни при себе нет.
– Я вам его даром отдам, миссус. Не бывало еще такого, чтоб больному ребенку в Лимерике лука не дали. И перца щепотку положить не забудьте. Есть он у вас?
– Нету, но я куплю на днях.
– Тогда вот вам перец, миссус, и соли немножко. Уж приготовьте малышу самое лучшее лекарство.
– Благослови вас Господь, – говорит мама; в глазах у нее слезы.
Папа ходит взад-вперед с Оливером на руках. Юджин играет на полу с кастрюлей и ложкой.
– Лук принесла? – спрашивает папа.
– Принесла, – отвечает мама. – И лук, и уголь, и чем огонь разжечь.
– Я знал, что принесешь, – говорит папа. – Я молился святому Иуде. Мой любимый святой, покровитель отчаявшихся.
– Это я раздобыла лук и уголь, а не твой Иуда.
– Не надо было с дороги собирать, как нищенка, – укоряет ее папа. – Мальчикам плохой пример подаешь.
– Ну тогда послал бы своего святого Иуду на Док-роуд.
– Я есть хочу, – ноет Мэйлахи.
Я тоже хочу есть, но мама говорит, сначала надо сварить лук для Оливера.
Она разжигает огонь в камине, разрезает луковицу пополам, бросает одну половинку в кипящее молоко, добавляет немного масла и перца. Потом усаживает Оливера к себе на колени и пытается напоить его отваром, но Оливер отворачивается и смотрит в огонь.
– Ну же, миленький, давай, пей, – уговаривает мама. – Вырастешь большим и сильным.
Оливер сжимает губы. Мама отставляет кастрюльку, качает Оливера, а когда он засыпает, кладет его на постель, и велит нам не шуметь, а не то она не знает что с нами сделает. Потом мелко режет оставшуюся половинку луковицы и обжаривает ее в масле с кусочками хлеба. Мы сидим на полу у камина, едим жареный хлеб и пьем ужасно сладкий чай из стеклянных банок.
– Огонь так разгорелся, – говорит мама, – что лампу можно выключить, все равно пока на газ денег нет.
В комнате становится тепло; языки пламени в камине похожи то лица, то на горы и долины, то на скачущих зверей. Юджин засыпает на полу, и папа переносит его на постель к Оливеру. Мама ставит кастрюльку с луком на каминную полку, чтоб ни одна мышь или крыса не добралась. Говорит, что совсем умаялась за день: сначала Общество Святого Викентия, потом лавка миссис Макграт, уголь на дороге, а теперь Оливер лук не ест, и если завтра будет так же, придется к доктору идти, так что сейчас она идет спать.
Мы все ложимся, и если иногда блоха куснет, я не обращаю внимания – в постели так тепло вшестером, и мне нравится смотреть, как отблески огня пляшут на стенах и на потолке, и комната становится то красной, то черной, то снова красной и черной, а потом, постепенно, черно-белой, и слышно только, как Оливер всхлипывает и ворочается на руках у мамы.
* * *
Утром папа разводит огонь, ставит чай, нарезает хлеб. Папа уже одет и просит маму собраться поскорее.
– Фрэнсис, – говорит мне папа. – Твой братик Оливер заболел, мы отвезем его в больницу. Будь умницей и посиди с братиками, а мы скоро вернемся.
– Сахара много не ешьте, – предупреждает мама. – Мы не миллионеры.
Мама берет Оливера на руки, кутает его в пальто, а Юджин стоит рядом с кроватью и хнычет:
– Хочу Олли. Играть с Олли.
– Олли скоро вернется, – обещает мама. – Пока играй с Мэйлахи и Фрэнком.
– Олли, Олли, хочу Олли.
Он провожает Оливера взглядом, а потом садится на кровать и смотрит в окно.
– Джини, Джини, – зовет его Мэйлахи. – У нас есть хлеб и чай. Хлеб с сахарком будешь, Джини?
Юджин мотает головой и отталкивает руку Мэйлахи с хлебом. Потом переползает на постель, туда, где спали Оливер с мамой, и глядит в окно.
На пороге стоит бабушка.
– Говорят, ваши отец с матерью неслись по Генри-стрит с ребенком на руках. Куда это они?
– Оливер заболел, – поясняю я. – Лук вареный в молоке не ест.
– Чего-чего ты там болтаешь?
– Лук не стал есть и заболел.
– А кто за вами приглядывает?
– Я.
– А этот чего лежит? Как его кличут-то?
– Юджин. Он по Оливеру скучает. Они близнецы.
– Знаю, что близнецы. Худющий-то какой. Каша хоть есть у вас?
– Что такое каша? – спрашивает Мэйлахи.
– Господи Иисусе и святые Мария с Иосифом! Что такое каша?! Каша – это каша. Да что за янки бестолковые, никогда такого невежества не встречала. Ну-ка, одевайтесь, пойдем к тете Эгги, дадим вам каши. – Она берет на руки Юджина, закутывает его в шаль, и мы идем к тете Эгги. Она вернулась к Па Китингу, потому что тот наконец признал, что она не корова и не толстая.
– Каша есть у тебя? – спрашивает бабушка тетю Эгги.
– Каша? Я что тут кашу всяким янки раздавать должна?
– Эх ты, – корит ее бабушка. – Каши чуток пожалела.
– А потом небось сахара и молока захотят, да еще яиц скажут подавай. Почему это мы должны расплачиваться за Анджелины ошибки?
– Боже правый, – сокрушается бабушка. – Хорошо, не ты была хозяйкой вифлеемского хлева, не то Святое Семейство так и скиталось бы по свету, падая от голода.
Бабушка оттесняет тетю Эгги в сторону, усаживает Юджина на стул у огня и принимается варить кашу. Из соседней комнаты выходит мужчина. У него черные кудрявые волосы, и кожа темная-претемная; мне нравятся его глаза – синие и веселые. Это муж тети Эгги, тот самый человек, который остановился около нас в ту ночь, когда мы сражались с блохами, рассказывал нам про блох со змеями и кашлял, потому что наглотался газа на войне.
– Ты почему такой черный? – спрашивает его Мэйлахи.
Дядя Па Китинг заходится смехом и начинает так сильно кашлять, что ему приходится закурить.
– Ох вы, янки-малыши, – смеется он. – Ни капли стеснения. Я черный от того, что работаю на газовом заводе, кидаю уголь и кокс в печи. Во Франции газ глотал, и тут снова глотаю. Ну не смешно ли? Подрастете, поймете.
Мы с Мэйлахи выходим из-за стола, чтоб взрослые попили чаю. Они пьют чай, но дядя Па Китинг, который мне дядя, потому что он женат на тете Эгги, усаживает Юджина к себе на колени.
– Ты чего грустный такой? – спрашивает он Юджина, строит ему рожицы и смешно мычит.
Мы с Мэйлахи хохочем, но Юджин молча тянется к черному лицу Па Китинга. Тот делает вид, что сейчас откусит Юджину руку, тот смеется, и все в комнате тоже. Мэйлахи подходит к Юджину и тоже пытается его рассмешить, но Юджин утыкается лицом в рубашку Па Китинга.
– Кажется, я ему нравлюсь, – замечает Па, и тут тетя Эгги ставит на стол свою кружку с чаем и принимается рыдать; по ее покрасневшим пухлым щекам градом катятся слезы.
– Да боже ж мой, – ворчит бабушка. – Чего опять?
– Каково мне на Па с младенцем глядеть, коли я уж и родить не надеюсь?! – всхлипывает тетя Эгги.
– А ну перестань чепуху всякую при детях болтать! – рявкает бабушка. – Совсем стыд потеряла. Господь милостив, пошлет он тебе ребеночка в свое время.
– У Анджелы вон пять и еще одного потеряла, а ведь неумеха такая, полы даже вымыть не может. А у меня и полы блестят, и сготовить я могу хоть что – хоть рагу, хоть жаркое, – а нет никого.