Цивилизация - Танцура Сергей Александрович 3 стр.


– Вот ведь бесовское место! – в сердцах сплюнул Сибур.

– Чего приуныл? – насмешливо посмотрел на него Тогай. – Сам же предлагал под мышку засунуть. Вот и суй!

Татарин коротко хохотнул и, примерившись, действительно подхватил немалый обломок одной рукой, как бабы носят корыто со стиркой на речку.

– Об заклад бьюсь, что эта штука сама поплывёт, ежели её за лодкой привязать, – весело заявил Тогай и едва ли не в припрыжку направился к берегу, где их ждал ушкуй.

– Лучше бы ты лбом побился, глядишь, ума прибавилось бы, – проворчал ему вослед в конец расстроенный Сибур. И, взвалив на плечо обломок не меньше тогаевого, пошёл за татарином к кораблю.

– Видал я уже такие каменья, которые не тонут, – сказал вдруг один из дружинников.

– Ага! – хмыкнул в ответ другой. – Все мы их видали – в отхожем месте!

Воины, слышавшие эту перепалку, захохотали, сбрасывая с себя путы нервного напряжения, в которых их держали необъяснимые события на этом проклятом острове. Даже Усмарь усмехнулся в бороду, подумав, что чудеса чудесами, а жизнь жить нужно. И она, эта жизнь, любое чудо переварит. И в то самое отхожее место им сходит, лишь малую толику его вобрав в свою плоть и кровь.

Когда все обломки алтаря были погружены на ушкуй, Усмарь приказал отчаливать. Ему не терпелось как можно скорее покинуть странный остров, и дружинники, испытывавшие такое же желание, без ропота взялись за вёсла.

– И на кой ляд князю эти булыжники? – зло воскликнул дружинник, при очередном гребке больно рассадивший локоть об один из обломков, теперь, вдали от острова оказавшийся не таким уж и лёгким.

– А это не нашего ума дело! – одёрнул его Усмарь. И бросил прощальный взгляд на отдаляющийся берег. «Бабка?» – подумал он, заметив на том месте, где остался лежать мёртвый Юрко, женскую фигуру. Но тут же понял, что ошибся, и его сердце сжалось, заколотившись, как птица в клетке. Ибо он ЗНАЛ эту женщину, знал, хотя и не мог рассмотреть на таком расстоянии её лица. Усмарь был уверен, что видит Верену, которая должна была сейчас – это он тоже знал наверняка – находиться за сотню вёрст отсюда, в Кучково. А вокруг неё стояли, колыхаясь на ветру, словно клубы дыма, никак не желавшие рассеиваться, прозрачные тени. «Жрецы!» – молнией мелькнула догадка, и Усмарь похолодел от ужаса. Это были тени жрецов, сожжённых дружинниками заживо в своих избах, и тени эти с каждым мгновением становились всё плотнее, всё вещественнее.

– Матерь божия, дева всеблагая, смилуйся над нами, грешными, – прошептал Усмарь помертвелыми губами. И завопил не своим голосом, срывая связки: – Гребите! Гребите, во имя спасения своих душ!

А вслед им нёсся жуткий, монотонный, разрывающий душу вой – вой волчицы, потерявшей своих волчат…

Волки

Зима 1947-48-го годов выдалась в наших краях удивительно долгой. Снежной. И холодной. Морозы с середины декабря и по начало марта держались за минус тридцать, не отпуская своей ледяной хватки ни на день, и зверью в окрестных лесах стало совсем худо. Первыми не выдержали зайцы. Косые толпами бежали из промёрзшего насквозь леса в деревню, и их не пугали ни собаки, рвавшие пришельцев живьём везде, где только их находили, ни люди, в тот голодный послевоенный год соперничавшие по лютости с любой собакой. И обставлявшие её по всем очкам. Во всяком случае, столы в каждой хате на завтрак, обед и ужин буквально ломились от зайчатины – жареной, печёной и варёной, – и хозяева этих столов выходили из-за них, впервые за долгие семь лет, сытыми до икоты.

Вскоре за зайцами поближе к человеческому жилью потянулись лоси. Сохатые без страха выходили на дорогу и лезли прямо в деревенские дворы, откуда пахло теплом и едой. За что и расплачивались своими жизнями: несмотря на обилие зайчатины, от которого многие деревенские давно уже не могли застегнуть свои ремни на последнюю дырочку, память о военном голоде оказалась сильнее. И отпускать дармовое мясо никто не собирался, благо берданка или даже трофейный «шмайссер» были практически в каждом доме. Так что грохот и треск выстрелов наполнили деревню от околицы до околицы, а воздух в ней пропах порохом и кровью, как во время самых жарких боёв такой недавней войны.

Это тотальное истребление возмущало одного только нашего лесничего Ерофея. Но что мог сделать одинокий калека, потерявший ещё в детстве руку, отчего война обошла его стороной, со звериной – или всё-таки человеческой? – алчностью целой деревни? Ничего. Его увещевания просто никто не слушал, а от угроз написать заявление в милицию и привлечь особо рьяных браконьеров к уголовной ответственности отмахивались, как от зудения надоедливой мухи: все прекрасно понимали, включая и самого Ерофея, что у милиции были дела поважнее выписывания штрафов за несанкционированную охоту. Которую, в принципе, и охотой-то назвать было сложно. И Ерофей, махнув, наконец, на всё происходящее своей единственной здоровой рукой, закрылся в сторожке и запил горькую, чтобы не видеть больше этого непотребства.

А в конце февраля из опустевшего леса вслед за своей исконной – и перебитой людьми практически вчистую – добычей пришли волки.



Первыми поняли, что эти новые пришельцы – не чета прежним, собаки. За какую-то неделю деревенские дворы лишились почти всех своих лохматых и брехливых сторожей, а те псы, что смогли каким-то чудом уцелеть, носа не казали из своих будок и стали удивительно молчаливыми. Если они и показывались наружу на настойчивый призыв хозяев, то передвигались исключительно по-пластунски, с оглядкой, поджав хвосты и опустив уши. А на команду «Голос!» не реагировали вовсе, отвечая разве что еле слышным скулением и выражая такой откровенный ужас, что даже у самых чёрствых людей не поднималась рука наказывать их за непослушание.

Особенно когда наступила очередь и самих людей.

Первой пропала Катерина, двенадцатилетняя дочка Светланы Зыковой, так и не дождавшейся с войны ни мужа, ни старшего сына. Катерина ушла кататься на лыжах с друзьями – и не вернулась. Никто из детворы так и не вспомнил, где и когда она от них отстала; только восьмилетняя Настенька, потерявшая и отца, и мать, и оставшаяся на попечении своей бабки Февроньи, что-то лепетала о серых тенях, мелькавших то здесь, то там во время их катания. Но кто будет слушать фантазии малолетней сиротки?

Однако о них вспомнили, когда бесследно исчез ещё один ребёнок – Андрейка Беспалов, сын тётки Тони. Андрейка исчез средь бела дня, прямо посреди деревни: пошёл за водой к колодцу, до которого было метров пятьдесят, не больше. И как будто в эту самую воду и канул. Всё, что нашли, это ведро в придорожном сугробе да варежку, увидев которую, Тоня без сил села на землю. И завыла раненым зверем, материнским сердцем почуяв, что Андрейки она в этой жизни уже не увидит.

А на следующий день пропала и сама Тоня, и деревенские поняли, что на них ведётся планомерная, безжалостная охота.

На этот раз следы были столь многочисленны и очевидны, что придумать какую-нибудь безобидную причину не смог уже никто. И если исчезновение Катерины списали на то, что девочка просто заблудилась и замёрзла в лесу, а пропажу Андрейки – на трагическую случайность (ну, заигрался пацан по пути к колодцу, убежал на задворки да и провалился под лёд на соседнем пруду – бывает), то гибель Тони Беспаловой объяснить как-то иначе, чем нападением волков, было уже невозможно. Лужи крови во дворе её хаты, клочья одежды и плоти, разбросанные по всему участку, и отпечатки огромных волчьих лап говорили сами за себя.

– Теперь они не остановятся, пока всех нас не передавят, – оглядев место побоища, прошамкала беззубым ртом бабка Февронья. Настенька жалась к ней встрёпанным воробьём и, спрятав лицо в полу её овчинного тулупа, тихо плакала. Февронья погладила её ссохшейся рукой по голове и, помолчав, добавила:

– Или мы – их. К Ерофею идти надо. Облаву делать.

Ерофей встретил их неприветливо. Окинув похмельным хмурым взглядом толпу баб – мужиков в деревне после войны было раз-два и обчёлся, да и те либо старые, либо квёлые, либо увечные, – он зачерпнул снега, растёр им изрядно помятое лицо и только после этого заговорил.

– А я ведь предупреждал, что лес долго терпеть не будет. Да вы как с цепи сорвались, били всё, что шевелится… Вот лес и начал бить вас в ответ!

– Дети гибнут, Ерофей, – тихо сказала Февронья. И повторила с упором, словно хотела донести до лесничего какую-то им одним понятную мысль: – Дети!

– А лесу всё едино, что дитё, что взрослый… Ладно! – оборвал самого себя лесник. – Завтра пойдём, едва светать начнёт. Все пойдём, кто ходить может.

Февронья с видимым облегчением кивнула и увела баб обратно в деревню, не сказав больше ни слова. Только на повороте, прежде чем скрыться из глаз, обернулась – и кивнула во второй раз, ободряя. И одобряя. А Ерофей, повздыхав, отправился к себе в сторожку – чистить свою безотказную «Тулку». На початую бутылку «беленькой» он даже не взглянул, хотя выпить хотелось страшно: понимал, что утренняя облава – не потеха. А он и трезвый-то с одной рукой – что половинка настоящего охотника; пьяный же и вовсе ноль. Без палочки.

Ровно в полночь к нему в дверь постучали. Громко и требовательно. Отложив начищенное едва ли не до зеркального блеска ружьё в сторону, Ерофей кряхтя выбрался из-за стола и, набросив на плечи ватник, отправился открывать.

Во дворе его ждали волки. Три огромных матёрых зверя сидели перед дверью в ряд, выжидательно глядя на вышедшего к ним человека, и в глазах у них не было ни страха, ни угрозы. Как и в глазах Ерофея, без удивления взиравшего на странную эту делегацию.

– Утром будет облава, – вдоволь насмотревшись, спокойно сказал Ерофей. – Уводите своих. И как можно дальше.

– Ты ведь тоже «свой», – также спокойно сказал ему средний волк. – Неужели пойдёшь против семьи?

– Теперь моя семья – здесь, – ответил, ни секунды не колеблясь, Ерофей. – Поэтому да, пойду.

– Их капкан оставил тебя без лапы, забыл? – усмехнулся волк справа.

– А их медики спасли мне жизнь, когда «семья» бросила меня в лесу умирать. Я бы сдох там, если бы меня не нашла бабка Февронья и не отнесла бы в больницу. А потом она выхаживала меня, как родного, и научила быть человеком.

– Вот только ты – не человек, – оскалил в усмешке свои устрашающие клыки средний.

– Я был им сорок лет, – упрямо тряхнул головой Ерофей.

– И потому перестал быть волком? – неприятно сощурился правый, и только теперь в его взгляде и интонации появилась явственная угроза. Средний волк дёрнулся, словно хотел предупредить – или остановить – его, но не успел. Ерофей шагнул вперёд, сбрасывая с плеч ватник, и процедил, сощурившись столь же неприятно:

– А ты проверь.

Правый волк не столько вскочил, сколько перетёк в боевую стойку, принимая вызов. Средний и левый, не произнёсший за всю эту чудную беседу ни слова, поднялись и отошли в сторонку, освобождая место. На несколько мгновений всё замерло, как на фотоснимке. А потом правый волк напружинился, вздыбив шерсть на загривке – и серой тенью, молниеносным прыжком покрыв разделявшее их расстояние, обрушился на человека…

…Утром, ещё до свету, собравшиеся на облаву деревенские обнаружили перепаханный, словно взрывом снаряда, двор Ерофея. И валявшегося посреди него дохлого волка, с разорванной до самого позвоночника глоткой. Всё вокруг было залито уже замёрзшей кровью, но тела лесника нигде найти не смогли. На бабку Февронью старались не смотреть, помня, что Ерофей был для неё пусть приёмным, но всё-таки сыном. А если бы посмотрели, то увидели бы в её глазах не горе от потери близкого человека, а – радость, вспыхнувшую в них после того, как она осмотрела мёртвую зверюгу. И убедилась, что все четыре лапы у волка целы.

Облава по понятным причинам в тот день не состоялась. А назавтра выяснилось, что надобность в ней и вовсе отпала: из соседней деревни сообщили, что видели большую стаю волков, уходившую из наших лесов на север. Вёл эту стаю огромный зверь, скакавший на трёх лапах. И с совершенно человеческими глазами.

Упырь

Случилось это в году 1954-ом. Наша деревня околицей выходила аккурат на старый лес, про который говорили, что населён он нечистью. Правда, слово «нечисть» употребляли совсем не в ругательном смысле, а скорее по привычке. Ведь в самом деле, не называть же тех странных лесных обитателей, что порой показывались на глаза местным, такими же странными и давно вышедшими из употребления именами, как зыбочник, полянник, ендарь, шишига, бродница, полунница, лобаста? Язык поломаешь, пока всех соберёшь да запомнишь. Да и кого как называть, неизвестно, ведь она, нечисть эта, привычки представляться не имела – нечисть, она и есть нечисть. Что с неё взять-то?

Соседями мы были всегда – иногда добрыми, иногда не очень. Главное в таком соседстве – не мозолить этой самой нечисти глаза, не раздражать её и не лезть к ней без веской на то причины. Тогда и она не станет доставать тебя мелкими пакостями и изводить пакостями побольше. В общем, жить можно, если осторожно.

Как только наши деревенские это поняли – давно это было, лет пятьсот назад, никак не меньше, а бабушка моя Пелагея Макаровна, пусть земля ей будет пухом, трепалась, что и все три тысячи лет прошло с тех пор, как люди обосновались в этих местах… Так вот, как только деревенские поняли, с кем свела их судьба, а главное – как с этим «кем-то» надо уживаться, оставили они нечисть в покое. И не вторгались в её угодья – хотя на первых порах ох как хотелось, больно уж лес в тех угодьях хорош был: строевые сосны до неба и зверья, грибов да ягод – хоть косой коси да в стога укладывай. Даже когда Владимир крест принял (а Пелагея Макаровна-то, выходит, не врала, деревне нашей явно поболе пятисот лет будет), наши тоже окрестились, да нечисть не выдали. И попов в те места не пустили: болота там, дескать, мшары затопные да буераки непролазные, ни одной божьей твари там нет, не то что человека, хоть крещённого, хоть нет. Правду, в общем, говорили, ну, окромя болот только. Так вот и повелось: мы их не трогаем, они – нас, и все счастливы.

Вернее, были счастливы… до той истории.

Жила у нас баба одна. Верой звали. Баба как баба, и доля ей досталась бабья: вышла замуж по любви, едва 18 исполнилось… и развелась по ненависти, едва 27 разменяла. остался у неё от этого замужества только сын Алёшка – да хата с худой крышей и вечно чадящей печкой. Помыкалась Вера одна с сыном, помыкалась – и собралась в город за жизнью полегче да побогаче. Хату по утру заколотила, увязала вещи в два узла, взяла Алёшку – и на станцию укатила на попутке. А к ночи вернулась: пешком, без вещей. И без сына.

Примечания

1

Вымески брыдлые – выродки вонючие (старорусск.)

2

С глузду съехала – с ума сошла (старорусск.)

3

Шеффилд – название поселения, находившегося прежде на месте современной Тулы

4

Лытал – убегал, скрывался (старорусск.)

5

Навка – восставшая из мёртвых

6

Громница – последняя свеча, которую зажигают, вставив в руки покойника

Назад