Сепаратный мир - Доронина Ирина Яковлевна 5 стр.


То, что я вынужден был молчать о таком знаменательном событии, лишь усугубило ощущение шока. Это делало Финни чересчур особенным, не для дружбы – для соперничества. А ведь основу наших взаимоотношений в Девонской школе составляло именно соперничество.

– Плавание в бассейнах все равно странное занятие, – сказал он после необычно долгого молчания, когда мы возвращались в общежитие. – Настоящее плавание – только в океане. – А потом самым обыденным тоном, каким он всегда предлагал что-нибудь действительно безумное, добавил: – Давай поедем на пляж.

Пляж находился в нескольких часах езды на велосипеде, его посещение было строго запрещено, так что предложение Финни переходило все границы. Поехать туда означало подвергнуться риску исключения из школы, лишить себя возможности позаниматься перед важной контрольной работой, которая предстояла мне на следующее утро, нарушить даже ограниченный до разумных пределов свод правил, которые я установил для себя в жизни, а также это требовало долгой утомительной поездки на велосипеде, который я ненавидел.

– Давай, – ответил я.

Мы вытащили свои велосипеды и улизнули по дороге, начинавшейся за школой, от границы ее территории. Будучи инициатором поездки, Финни считал себя обязанным развлекать меня. Он рассказывал длинные истории из своего детства, а когда я, задыхаясь, с трудом крутил педали на крутых подъемах, ехал рядом и беспрерывно шутил. Он анализировал мой характер и требовал, чтобы я, со своей стороны, признался, что мне больше всего не нравится в нем («Ты слишком вежливый», – сказал я). Временами он ехал задом наперед, не держась руками, или стоя на руле, спрыгивал с велосипеда и снова запрыгивал на него на ходу, как наездники, которых он видел в кино. И пел. Несмотря на музыкальность речи, Финни не мог выдерживать тональность и не помнил ни мелодии, ни слов хотя бы одной песни. Но он обожал слушать музыку и петь.

До пляжа мы доехали на склоне дня. Прилив был уже в разгаре, и волны прибоя мощно били о берег. Я нырнул и сделал несколько гребков, но волны достигали такой силы, словно каждая несла в себе всю мощь океана. Вторая волна, подхватив меня, быстро поволокла к берегу, низвергла со своего гребня вниз и стала стремительно накрывать; вмиг она предстала гигантской массой, нависшей высоко над моей головой, потом молниеносно обрушилась, и я потерял ориентацию в пространстве, теперь мною полностью распоряжалась волна: сначала она потащила меня вниз, в какую-то бездонную пучину, потом я ощутил дно, впечатавшись в песок, потом меня выбросило на берег. Волна, помедлив как бы в нерешительности, с шипением попятилась обратно на глубину, утратив ко мне всякий интерес и не прихватив с собой.

Я отошел подальше от воды и лег. Финни подбежал, церемонно пощупал мой пульс и вернулся в океан. Он провел в воде целый час, каждые несколько минут выскакивая на берег и подходя ко мне поговорить. Жарившее весь день солнце так раскалило песок, что мне пришлось сгрести верхний слой, чтобы лечь, а Финни, чтобы приблизиться ко мне, – каждый раз совершать несколько длинных быстрых прыжков.

Океан, швырявший на ближние скалы пронизанные солнцем пенные хлопья, был по-зимнему холодным. Такое сочетание солнечного сияния и океана, с ревом прибоя и соленым, бесшабашным, изменчивым ветром, дующим с моря, всегда возбуждало Финеаса. Он наслаждался им, носился повсюду и громко хохотал вслед пролетающим чайкам. И делал для меня все, что только сам мог придумать.

Стоя спиной к океану и дувшему от него теперь более прохладному ветру, а лицом – к раскаленным углям мангала, мы съели по хот-догу в прибрежном киоске. Потом отправились в центральную часть пляжа, через которую тянулась вереница традиционных новоанглийских кабачков. Фонари дощатого пляжного променада на фоне темнеющего синего неба выглядели красивой, идеально прямой звездной стрелой, а сливающиеся в единую ленту огни кабачков, тиров и открытых пивных тихо мерцали в прозрачных сумерках.

Мы с Финни, оба в спортивных тапочках и белых слаксах, он – в голубой рубашке поло, я – в футболке, прошлись по променаду из конца в конец. Я заметил, что окружающие пристально смотрят на Финни, и тоже взглянул на него, чтобы понять почему. Его кожа излучала медно-красное сияние, каштановые волосы немного выгорели на солнце, а глаза на фоне загара сверкали холодным синевато-зеленым огнем.

– На тебя все пялятся, – неожиданно сказал он. – Это из-за твоего загара, ты за сегодняшний день загорел как кинозвезда… можно покрасоваться.

Для одного вечера нарушенных нами правил было достаточно. Ни он, ни я не предложили заглянуть в какой-нибудь кабачок или пивную. Мы лишь выпили по кружке пива в совершенно респектабельном баре, убедив бармена – а может, он лишь сделал вид, что убедился, – будто мы уже достаточно взрослые, для чего продемонстрировали ему фальшивые призывные повестки. Потом мы нашли укромное местечко между дюнами на пустынном конце пляжа и устроились там на ночлег. Последними словами традиционного монолога Финни на сон грядущий были:

– Надеюсь, тебе понравилось, как мы провели здесь время. Понимаю, что я притащил тебя сюда чуть ли не под дулом пистолета, но, в конце концов, не поедешь же сюда с кем попало, и один тоже не поедешь; в подростковом возрасте правильный выбор компании для таких вылазок – это твой лучший друг… – он на миг замялся, а потом добавил: – каковым ты и являешься. – После этого у его края дюны наступило молчание.

Такое высказывание требовало немалого мужества. Вот так выставить напоказ искреннее чувство считалось в Девонской школе едва ли не самоубийством. Мне бы тогда сказать ему, что он тоже мой лучший друг, и тем самым сгладить остроту его признания. Я даже начал было, почти уже сказал. Но что-то заставило меня остановиться. Быть может, это была глубина чувства, гораздо более существенного, чем мысль: ведь в нем-то и таится правда.

Глава 4

На следующий день я впервые увидел рассвет. Он начался не под торжественные звуки океанических фанфар, как я ожидал, а странным серым свечением – словно солнечный свет пробивался сквозь мешковину. Я посмотрел, не проснулся ли Финеас. Тот еще спал и в этом сочащемся свете выглядел скорее мертвым, чем спящим. Океан тоже выглядел мертвым, мертвенно-серые волны язвительно шипели, накатывая на берег, такой же серый и мертвый на вид.

Я перевернулся и попытался снова заснуть, но не смог, а просто лежал на спине, глядя в это серое, похожее на мешковину небо. Очень медленно, постепенно, словно инструменты оркестра, настраиваемые один за другим перед выступлением, его стали пронизывать красочные лучики. От этих цветных прядок начал понемногу оживать и океан, в котором они отражались. Яркие блики заиграли на гребнях волн, и под их серой поверхностью, в глубине, я увидел полуночное зеленое свечение. Пляж, сбрасывая свою мертвую кожу, приобретал призрачную серовато-белую окраску, постепенно белый цвет брал верх над серым, и наконец все вокруг стало незамутненно-белым и чистым, словно райские берега. При виде Финеаса, все еще спавшего в ложбинке под своей дюной, мне на ум пришел Лазарь, словом божьим воскрешенный из мертвых.

Впрочем, долго я мыслями на этом превращении не задержался. Сколько я себя помнил, у меня было ощущение, будто в моей голове постоянно тикает время. Окинув взглядом небо и океан, я понял, что уже около половины седьмого. На обратный путь в Девон уйдет минимум три часа. Важный зачет по тригонометрии должен был начаться в десять.

Проснувшись, Финеас произнес:

– Кажется, никогда еще я так хорошо не спал ночью.

– А когда это ты спал плохо?

– Тогда, когда сломал на футболе лодыжку. Мне нравится, как сейчас выглядит этот пляж. Совершим утренний заплыв?

– Ты сбрендил? Уже поздно.

– А который час? – Финни знал, что я – ходячие часы.

– Скоро семь.

– Еще есть время для короткого заплыва, – ответил он и прежде, чем я успел хоть что-нибудь ответить, рысцой, сбрасывая на ходу одежду, побежал к воде и нырнул. Я ждал его, стоя на месте. Вскоре он вернулся, излучая энергию, сияние прохлады и не умолкая ни на миг. Мне нечего было ему сказать.

– Деньги у тебя? – только и спросил я, вдруг забеспокоившись, не выпали ли у него ночью наши общие семьдесят пять центов. Начались поиски в песке, оказавшиеся бесплодными, так что пришлось нам отправляться в долгий путь без завтрака. В Девон мы прибыли как раз к началу моего зачета, который я благополучно провалил. Что так и будет, я понял, едва взглянув на задание. Это был первый в моей жизни зачет, который я провалил.

Но Финни не оставил мне возможности жаловаться. Сразу после ланча начался матч по блицболу, продолжавшийся бо́льшую часть дня, а сразу после обеда состоялось собрание Суперсоюза самоубийц летнего семестра.

Вечером, в нашей комнате, хоть и вымотанный всеми этими упражнениями, я все же попытался разобраться, что случилось со мной на тригонометрии.

– Ты слишком усердно работаешь, – сказал Финни, сидя напротив меня за столом с книгой. Настольная лампа отбрасывала круглую желтую лужицу света посередине стола, между нами. – Ты знаешь все по истории, английскому и французскому, да и по остальным предметам тоже. На кой тебе сдалась тригонометрия?

– Ну, для начала, мне нужно ее сдать, чтобы закончить школу.

– Ой, только не начинай! Уж если кто-нибудь когда-нибудь в Девонской школе и мог быть уверенным, что получит аттестат, так это ты. Ты работаешь не ради этого. Ты хочешь быть первым в классе, чтобы произнести прощальную речь на выпускном вечере – на латыни или еще каким-нибудь скучным способом, – ты хочешь быть школьным вундеркиндом. Я же тебя знаю.

– Не будь идиотом. Я бы не стал тратить время на подобные глупости.

– Ты никогда не тратишь время. Вот почему мне приходится делать это вместо тебя.

– В любом случае, – ворчливо добавил я, – должен же кто-то быть первым учеником в классе.

– Вот видишь, я же знал, что это и есть твоя цель, – спокойно заключил он.

– Да ну тебя.

А что, если и так? Мне казалось, что это не такая уж плохая цель. Финни выиграл Кубок Гэлбрейта по футболу и получил Премию за достижения в контактных видах спорта, еще две или три спортивные награды наверняка получит в этом или следующем году. Если я стану первым в классе и мне поручат произнести речь на выпускном вечере, тогда мы сравняемся…

Он медленно поднял голову, моя резко опустилась. Я уставился в учебник.

– Расслабься, – сказал он. – Если ты будешь продолжать в том же духе, у тебя мозги взорвутся.

– За меня можешь не беспокоиться.

– Я и не беспокоюсь.

– А тебе не будет… – я запнулся, не уверенный, что мне хватит самообладания закончить вопрос: – досадно, если я стану первым в классе, а?

– Досадно? – Пара синевато-зеленых глаз уставилась на меня. – А ты не думаешь, что это маловероятно в любом случае, учитывая, что есть еще Чет Дагласс?

– Но тебе, тебе это не было бы досадно? – повторил я очень четко, более низким голосом.

Он улыбнулся той своей фирменной полуулыбкой, которая уже тысячу раз вовлекала его в конфликты.

– Я бы застрелился от зависти.

Я ему поверил. Ироническая форма ответа была лишь ширмой; я поверил ему. Страница учебника по тригонометрии у меня перед глазами затуманилась и превратилась в неразборчивое месиво значков. Я ничего не видел. Мозги кипели. Ему была невыносима даже мысль о том, что я могу стать первым в классе! В голове у меня пронеслось несколько вспышек – взрывались одна убежденность за другой: вот взлетело на воздух представление о настоящем друге, вот – о товарищеской привязанности и преданности, вот – вера в то, что есть человек, на которого можно полностью положиться в джунглях мужской школы, вот – надежда, что в этой школе – в этом мире – существует кто-то, кому я могу довериться.

– Чет Дагласс, – неуверенно сказал я, – да, это вполне вероятно.

Горе мое было настолько глубоким, что я больше не мог говорить. Я пробежал глазами по странице, мне стало трудно дышать, как будто из комнаты вдруг выкачали весь кислород. Одна за другой мысли мелькали в моем опустошенном разуме, отчаянно стремившемся отыскать то, на что еще можно положиться – пусть не полностью, не безоговорочно, эта возможность была уничтожена как таковая, – но хотя бы какое-нибудь малое утешение, что-нибудь, что уцелело в руинах.

И я нашел! Я нашел эту единственную мысль, дающую опору. Вот в чем она состояла: вы с Финеасом уже равны. Вы с ним равны во вражде. Вы оба хладнокровно правите вперед только ради себя самого. Ты ненавидишь его за то, что он побил школьный рекорд по плаванию, ну и что с того? Он тоже ненавидит тебя – за то, что ты до последнего семестра получал высшие оценки по всем предметам. И по тригонометрии у тебя была бы высшая оценка, если бы не он. Если бы не он!

И тут новое озарение пронзило мозг, ясное и холодное, как рассвет там, на пляже: Финни нарочно все устроил так, чтобы сорвать мне зачет. Этим же объяснялись и блицбол, и ежевечерние собрания Суперсоюза самоубийц, этим объяснялось его настойчивое стремление заставить меня разделять все его забавы. И вся его болтовня в духе ты-мой-лучший-друг! И тень, которая накрывала его лицо, если я не хотел что-то делать вместе с ним! Инстинктивная потребность все делить со мной? Конечно, он хотел делить со мной все, особенно длинный хвост своих слабых оценок по всем предметам. Таким образом он, великий атлет, мог по-своему опережать меня. Все это было хладнокровным расчетом, обманом, проявлением враждебности.

Я почувствовал себя лучше. Так человек от облегчения покрывается испариной, избавившись от тошноты; да, я почувствовал себя лучше. Наконец мы сравнялись – сравнялись во вражде. Соперничество не на жизнь, а на смерть было обоюдным.

После этого я стал образцовым учеником. Я и всегда был хорошим учеником, хотя учеба сама по себе не интересовала и не воодушевляла меня так, как Чета Дагласса. Но теперь я стал не просто хорошим, а выдающимся, соперничать со мной мог разве что этот самый Чет Дагласс. Однако я начал замечать, что подлинный интерес Чета к знаниям является и его слабостью. Его порой уводило далеко в сторону; например, он настолько увлекся наклонными плоскостями в стереометрии, что почти провалил тригонометрию, – как и я. Когда мы проходили «Кандида», Чет открыл для себя новый взгляд на мир и продолжал жадно читать Вольтера по-французски, когда класс уже перешел к другим авторам. Да, в этом было его уязвимое место, потому что мне, например, было все едино – что Вольтер, что Мольер, что законы движения, что Великая хартия вольностей, что антропоморфизм, что «Тэсс из рода д’Эрбервиллей», – над всем этим я работал с одинаковым усердием.

Финни ни о чем таком и понятия не имел, все это было бесконечно далеко от него. В классе он обычно сидел, ссутулившись за партой, с философски-понимающим видом настороженно следил за дискуссией, а когда его самого заставляли высказаться, завораживающая власть его голоса в сочетании с неординарностью мышления рождали ответы, которые часто бывали ошибочными, но которые редко можно было заклеймить как дурацкие. Письменные контрольные были для него катастрофой, потому что он не мог прочесть вслух то, что написал, и получал отметки, позволяющие разве что зачесть результат. Не то чтобы он никогда не работал – работал, но спорадически: время от времени, короткими наскоками. По мере того как длилось то судьбоносное лето, я подтянул свою дисциплину, и Финеас тут же увеличил интенсивность своих учебных «припадков».

Назад Дальше