Мой друг, тот, что сейчас сидит на складном стульчике рядом с оператором, как-то сказал, что с большим позором приходит большая ответственность, пародируя слова дяди Бена3.
Девушкам, актрисам порно, самим известно, что неписаный запрет на роды налагается не потому, что они могут потерять форму после родов или на целые месяцы уйти в декрет, чего никогда не будет, поскольку у порно с участием беременных дам множество поклонников и даже настоящих ценителей. И не потому, очень может быть, что впоследствии в будущем ровесники, знакомые и одноклассники, даже друзья и приятели ребёнка этой женщины могут массово мастурбировать, насмотревшись роликов с её участием. Самое неприятное, на мой взгляд, то, что на ролики с её участием может наткнуться её ребёнок… И вполне возможно, что просматривая старые фотоальбомы, он обнаружит на фотографиях знакомое лицо, на которое, в то время как он прерывисто дышал и яростно онанировал, кончала куча мужиков в фильме под похабным названием…
В момент этого размышления в динамиках начинает прогрессировать саспенс, отчего стены ангара ходят ходуном. На экране – той белой громадной стене – каскад кадров: балерины валяются на сцене, корчась от боли, хватаясь за раздутые животы; омерзительный, грязный хряк с сеточкой на волосах мандражирует, жестоко стегая кучерским стеком свою жену-свиноматку; а на сцене из сгустка белого дыма появляется Мадонна с поросёнком на руках – её лицо морщинисто и с пятаком…
Говори «прощай», говори «прощай»…
Мы поднимаемся в небо…
Произнеси слова прощания, мы скоро вернемся…
Красивыми бабочками…
И заставим тебя плакать.
Поросячья Мадонна становится на колени, молит о пощаде; а перед ней – статно и величественно – встаёт тот, чьи руки в крови; равнодушные, надменные балерины подкатывают к нему на тележке «машину смерти» – баллон с жатым воздухом; он, свин, берёт в руки пневмопушку со шлангом; и выпускает Мадонне мозги воздушным зарядом, и снова поёт, лихо вытанцовывая перед беременными танцовщицами с ногами, будто залитыми кровью, вытекшей из их растерзанных чресел:
Я ненавижу свою жизнь и ненавижу тебя,
Я ненавижу свою жену и ее любовника.
Я ненавижу саму эту ненависть,
Я ужасно ненавижу самого себя, такого скверного,
Я ненавижу своих отпрысков, никогда бы не подумал,
Что буду прославлять аборт!
I praise abort!
I praise abort!
I praise abort!4
После первой части съёмок, уже в тишине, когда актёры протираются влажными полотенцами и одеваются, к нам с писателем подсаживается мой друг, жмёт руку мне и писателю, и я пересказываю ему наш с писателем разговор о рутине профессий, и он, порнограф, говорит после этого «ну да…», говорит, что большинство людей, прозябая на такого рода рабочих местах, «рутинных», лишённых всякого будущего смысла, не имеют как таковой ценности для будущего. Если, конечно, – добавляет он, – у них не будет какого-нибудь грандиозного хобби.
Большинство людей, продолжает он свой спич, – это массовка, если хотите, отбросы, от исчезновения которых ничего в мире не измениться: я и те, что сейчас мяли постель. Ни на что не способные, ни на что не годные и ни на что не влияющие никчёмности, которые только занимают место. Историю вершат единицы.
Девушка-ассистентка подходит к нам с подносом, на котором стоит три стаканчика с кофе. Каждый из нас берёт по стаканчику. Мы её благодарим, а она, улыбнувшись, уходит, приладив поднос под мышку.
– Но я имею в виду не исторических пакостников, – продолжает мой друг прерванную мысль, дуя на горячий кофе, пытаясь его остудить, – вроде Гитлера или Сталина и прочих таких же чертей, что и мы с вами, правда, с одним лишь отличием в том, что мы меньше наворотили или ещё когда-нибудь наворотим проблем.
– Хм, вы считаете, что Сталин и Гитлер – просто пакостники? – переспрашивает писатель. – Вам самому не кажется это сомнительным? То есть, по-вашему, всё то, что они наделали, – просто-напросто пакость?
– Да, и ничего больше. И в эту самую пакость этих сволочей стоило бы ткнуть их погаными мордами, как мы тычем моськами обоссавшихся котов! Проблема наша в том, что мы их, Сталина и Гитлера, да и всю остальную братию падали, пытаемся обожествить, сделать из них культ, как некоторые делают культ из образа императрицы Мессалины, хотя по сути та была всего лишь знатной шлюхой. Так и здесь. Делаем из них каких-то полубогов, делаем немалый живучий китч, масштабный, шизоидный китч, по которому они у нас уже чуть ли не князья тьмы, обладающие суперспособностями, изрыгающие пламя. Вдумайтесь: они ж те же самые люди, только дорвавшиеся до власти. Те же закоплексованные и забитые ничтожества, которые свою затаённую злобу срывали не как мы – обычные, среднестатистические или, лучше, лишённые власти – на своих близких или на беззащитной животине, а на населении своих и чужих стран. Наполеон был коротышкой, жирной, но, умной коротышкой, и к тому же коротышкой озлобленной. Теми же злобными коротышками были и Сталин с Гитлером. А злобные коротышки любят придумывать себе хитровыдуманные образы, театральные роли, а их подмостки – это весь мир: вспомните – у них у всех были свои особые жесты: Бонапарт, Сталин, Гитлер, даже Ленин – все со своими фишками и червяками в башке.
Для справки: в сопровождении Ленина, так сказать, в его команде, все его приближённые были выше его ростом: причина – Ленину было отрадно, что все эти гиганты и великаны подчиняются ему, низкорослому, но умному и могущественному. У Сталина была другая закономерность: он, наоборот, не держал рядом с собой людей выше себя, по понятным причинам. И, кстати сказать, многие были расстреляны только лишь поэтому, из-за своего роста.
Никогда не забуду изречение Сталина: «Одна смерть – это трагедия. Миллион смертей – статистика». Уже это о чём-то, да говорит. К тому же: насколько нужно быть пнём, чтоб прошляпить вторжение фашистов, уму непостижимо!
Чтобы попасть в историю, нужно в этой истории крупно засветиться. И здесь уже неважно, добро ты делаешь или зло – важны масштабы и массы, которые этот масштаб заметят. Всем плевать, что ты спас котёнка от своры диких собак. Чтоб тебя заметили, а уж тем более запомнили, ты обязан уберечь от вымирания популяции этих самых котов.
Никто не заметит, что ты забил до смерти дельфина. Но то, что ты стёр с лица Земли дельфинов как вид, вот это уже то, что войдёт в историю.
Мой друг попивает кофе и говорит:
– Культ необходим. Но средоточием культа мы постоянно избираем не тех, пропуская поистине достойных.
Я имею в виду учёных, художников, писателей, композиторов. Тех людей, которые в действительности сделали мир совершеннее, чем он был в начале их жизней. Это они воздвигли цивилизацию. Я, он (кивает в мою сторону) или вот они (показывает на актёров) – сущая по́гань, как и большинство из ныне живущих. Мы ни черта не умеем и ни черта не делаем. Мы даже не знаем, зачем живём. И даже если я бы и выучился на криминалиста в молодости, то был бы всё тем же ремесленником, как пекарь или рабочий у станка.
Я не говорю, что эти люди бесполезны. Как компьютеру необходима система охлаждения и смазка деталей, так и обществу нужны все эти случайные… ммм… (мой друг ещё пытается быть корректным) люди. Но как в компьютере главное – процессор, так в обществе первостепенны только некоторые люди, чьи жизни, безусловно, ценнее и миллиона тех побочных звеньев эволюции. Промежуточных, – под конец уточняет он с непосредственной миной на лице.
Писатель держит в руке диктофон, на который в точности записываются слова моего друга.
– Я не стал честным тружеником, но и кем-то лучше пока тоже. Я стараюсь выйти из ряда побочных или промежуточных, попросту – перестать быть серостью, «одним из», тупиком эволюции. Я пока лишь пытаюсь делать эротику красивой и художественной. Не кустарной, гаражной чушью, как это часто бывает. Не гонзо-порно, когда картинка двоится и троится на пиксели, а герои этих «художеств» больше похожи на заплывших жиром свиней. Мне хочется сделать из порнографии искусство, настоящее искусство, наряду с живописью и кино. И я уверен, что когда-нибудь это случится. Ведь присутствует же порно в литературе, и довольно крепко оно там обосновалось. Вот даже вы, – обращается он к писателю, – прибегли к этой теме. Не порно, правда, но эротика есть и в живописи. Порно есть и в кино. И давно, кстати. Вот только примеры все площадные. Смотрели «Нимфоманку» Ларса фон Триера? – Мы мотаем головами, якобы «нет, не смотрели». – Жаль, – он мимоходом попивает свой кофе, – потому что это прекрасный пример того, как порно используется всего лишь для дешёвой рекламы своего отстойного фильма.
Он говорит, что в наше время, в эпоху укоренившегося постмодернизма, порно, эротику, используют безрассудно, не имея понятия о всей ценности и своеобразии этого щекотливого, исключительного жанра. Эротику опошлили нынешние маркетологи, а за ними за это кощунство взялись и все, кому не лень: от бездарных писак до уже выдохшихся кинематографистов. Мой друг говорит, что если у Тарантино ещё есть мозги, а в них идеи для новых достойных фильмов, то у фон Триера эти мысли уже иссякли.
Затем он обращается к актёру, надевающему майку, и спрашивает, что тому больше всего понравилось в «Нимфоманке»?
– Единственное, что мне в этой фигне понравилось, – отвечает актёр, расправляя на себе майку, – так это саундтрек от «Rammstein». И то: он был только в первой части, и к тому же не к месту.
Одевшись парень-актёр идёт в сторону туалета.
– Вот то-то и оно! – восклицает мой друг. – Ещё и от «Rammstein» Триер рекламу поимел.
В недовольстве он откидывается на спинку дивана и продолжает с раздражением в голосе:
– Много мне попадалось чокнутых придурей, орущих во всю свою чёртову глотку о том, что «постмодернизм – бессмысленный и лишённый всяких перспектив нарост на теле литературы; что это чистой воды безобразие» – просто тот пень был якобы писателем. – На слове «якобы» мой друг саркастически качает головой и таращит глаза. – И это лишь частность. Я много слышал бредовых заявлений о том, что традиция – это будто бы оплот человечества.
(Я тут же вспоминаю традицию датчан кровожадно забивать дельфинов).
– Что ж, – продолжает мой друг, – пусть эти брызжущие слюной изжитки прошлого…
– Подождите! – вдруг встревает писатель. – А почему тот, о ком вы говорите, называет постмодернизм «безобразием»? – с озадаченным видом спрашивает он.
– Просто ему не нравится, что в постмодернизме всё позволено: секс, насилие, жестокость – в общем, полная невоздержанность. Вот это его и бесит. Обычный ретроград, как всегда бывает, тупой и бескомпромиссный.
– Но с чего это он взял, что постмодернизм – это именно то, что вы только что назвали?
– В каком смысле? – Внимательно уставился мой друг на писателя.
– Ну, просто сцены насилия, – уточняет писатель, – неприкрытая жестокость, физиология, нецензурная лексика – чаще всего отличительные черты натурализма. А постмодернизм – это течение, в основе которого лежит скептичное заключение, что ни в философии, ни в религии, ни в искусстве нельзя создать ничего принципиально нового, из чего следует, что любое современное произведение можно воспринимать лишь как цитирование уже сложившихся истин из мирового художественного пространства и опыта.
– Но… – протяжно произносит мой друг, собираясь с мыслями. – Вы, я надеюсь, согласны с тем, что постмодернизм в наше время уже нечто большее, чем скепсис?
– Ну-у, возможно, – подумав, отвечает писатель.
– Во-от! – обрадованный тем, что с его мнением согласны, мой друг с энтузиазмом продолжает: – Поэтому в моём восприятии постмодернизм имеет вид паноптикума, в который стихийно, как в чёрную дыру, засосало многие из уже существовавших направлений. В моём представлении: постмодернизм – это направление, которое даёт человеку абсолютную свободу самовыражения, если можно так выразиться, следующая ступень эволюции натурализма, свободная от предрассудков и тисков общественного мнения.
– Или, проще говоря, крайний субъективизм? – произносит писатель.
– Почему субъективизм? Разве писатель или кто бы то ни было не может абстрагироваться от своих оценок и просто описать то, что есть. Но в той манере, которую он самолично изберёт. Наверное, в том и постулат усовершенствованного постмодернизма и его принцип: отсутствие канонов.
– В таком случае, у каждого постмодернизм свой.
– Почему бы и нет? Ведь есть же сугубо изолированные личностные понятия, смысл которых зависит от того, в отношении кого они употреблены.
– Как экзистенция, – кивает писатель.
– Вот именно. – Мой друг отпивает ещё чуть-чуть кофе. – На чём это остановился?
– Ты говорил что-то о традициях, – напоминаю я.
– Ах да! Ну так вот: пусть эти брызжущие слюной изжитки прошлого – я говорю о тех, кстати сказать, ретроградах – продолжают безнадёжно проклинать неминуемо надвигающийся прогресс, чьи жернова размолотят в пыль всех тех умников, лицемерных, озлобленных, мнительных и мнимо добропорядочных трусов, святош, которые везде пытаются усмотреть оскорбление их пуританским вкусам. Уверен, и в уборную ходят они, чтоб испражниться не тем, чем нормальные люди, а чистым светом. Да и блюют они наверняка радугой! Фанаты традиции, какой бы кошмарной и абсурдной она ни была, – это всезнающие снобы, гнусно и мерзостно хихикающие при чьём-то обсуждении тем интима и межполовых отношений, подобно хихикающим подросткам, впервые дорвавшимся до порносайта. Такие защитники традиций – это потомки инквизиторов. Сейчас они душат искусство и всё новое в ранних зачатках, дабы оно не расплодилось и не сместило закоренелое и уже подгнивающее старое, то есть непосредственно их самих. А раньше – эти дебилы, обсирающиеся от зависти, душили еретиков.
– Но что самое отвратительное и неприятное, – не унимается мой друг, – так это людское лицемерие. Меня постоянно бесят эти фригидные суки – к слову о святошах, – обращается он ко мне, – которых ты ко мне периодически водишь! Мне хочется им плюнуть в их поганые, наглые, обрыдлые хари, когда они пытаются навязать моим актрисам свою ёбнутую мораль. Откуда они к чёрту знают, как надо?! А? Откуда они, эти обделённые в сексе курицы, набрались мозгов, чтоб поучать моих девочек? Я понимаю, что это всего лишь банальная зависть и что я должен быть умней и выше всей этой херни, но, знаете, – поворачивается он к писателю, который внимательно слушает эмоциональную речь моего друга, – просто обидно как-то, что ли… Обидно, когда эти сорокалетние тётки с опухшими пальцами, воняющие своими блевотными духами с приторным цветочным ароматом, огульно порицают мою работу, моих коллег, обвиняют нас в безнравственности, актрис называют бесстыжими шлюхами, а в то же самое время, уже будучи у себя дома, конечно же, скрывшись от детей, уверен, дрочат по ночам в ванной, начитавшись женских романов, и ссутся от вида моих парней-актёров.
Мой друг говорит, что он убеждался в безграничности людской тупости трижды: в первый раз, когда миллионная толпа дегенератов начала скупать книги Дэна Брауна, насмотревшись в вечерних новостях репортажей о том, что Ватикан якобы воспротивился публикации «Кода да Винчи» из-за каких-то там обличающих церковь штук, которых там ни к чёрту нет! Эти жрущие чипсы и колу обыватели даже не в состоянии понять, что, если бы в «Коде» было что-то, угрожающее подспудному авторитету Папы, книги бы не было никогда. Брауна бы тайно убила, расчленила и закопала где-нибудь на девятой широте кучка полудурков, считающих себя неотамплиерами, и затем в публику вывела бы двойника Брауна, но никак не раздувала бы целую рекламную кампанию, бесплатно, к тому же, в пользу этой шарлатанской бездарщины о теории заговора.
Второй раз был во время повального ажиотажа на продукцию «Apple». Опять же эти жрущие, жующие, хрустящие мещане поверили в сказку о многокилометровых очередях, в которых люди стояли-де сутками, дабы одними из первых заполучить какую-то новую пластмассовую фигню от трендового производителя, поверили, не понимая при этом одной простой вещи, что все эти очереди – не больше, чем очередной промоушен, спонсируемый самим «Apple». Поверили и помчались скупать эту электронщину.
Но однажды, говорит мой друг, он окончательно удостоверился в тупости и никчёмности вкусов и интересов публики. Публики, кстати сказать женской. И как оказалось, во всех отношениях лживой.