Графоман - Бронислава Бродская 2 стр.



Через калитку мы входим в заполненный толпой школьный двор. Голоса, сливающиеся в гомон, играет музыка. Мы в растерянности останавливаемся, не знаем куда идти дальше. Я жмусь к родителям. Мама держит в руках мой букет из георгин, я отказываюсь его нести, и тем более дарить учительнице. Мне сильно не хочется этого делать, потому что мне кажется, что цветы таскают только девчонки. Папа не пошел на работу и сейчас открывает свой фотоаппарат. Посередине двора дети начинают строиться в колонны. Мама показывает мне на молодую тетю, которая держит табличку '1– Б'. 'Вот твоя учительница. Иди, милый, вставай с ребятами. Держи цветы, держи, держи, не дури. Отдашь их потом учительнице вместе со всеми.'. Мама наклоняется и собирается поцеловать меня в щеку. Я уклоняюсь и она тыкается губами мне в макушку. Идти к ребятам мне совсем не хочется и я продолжаю стоять рядом с родителями. Мама подталкивает меня в спину. Я иду, в руке в меня большой несуразный букет, а за спиною коричневый ранец. Мама хотела купить мне портфель, но я настоял на ранце. Как я был прав, уже встав в строй и оглядевшись, я увидел, что у ранцы были почти у всех мальчиков, а у девочек портфели. Хорош бы я был, если бы маму послушал. Около нас встали взрослые ученики. Девочка-старшеклассница крепко взяла меня за руку. Я стою, как дурак, держась за ее руку, но вырываться не смею. Она нагибается ко мне, что-то спрашивает, вроде, как меня зовут и хочу ли я идти в школу. Вопросы меня раздражают, я вообще не хочу сейчас ни с кем разговаривать, но не отвечать ей я не могу. 'Гриша', – угрюмо отвечаю я, оглядываясь на родителей, которых едва видно. Насчет 'хочу ли я школу', я отвечаю 'не знаю', понимая, что это глупо, но я действительно совершенно не уверен, хочу ли я в школу. Надо было сказать 'хочу, но боюсь'. Нет, это невозможно.

Немного впереди от нас стоит тот самый мальчик, который все время на меня оглядывается и заговорщицки улыбается. Я вижу, что это он именно мне улыбается и даже делает мне какой-то знак, что дескать … увидимся … потом … как будто он хочет мне что-то сказать, что сейчас не может. На крыльце взрослые что-то говорят в микрофон, я всё пропускаю мимо ушей. Снова заводят музыку, и мы заходим в школу. Я в последний раз оглядываюсь на родителей и вижу пристально смотрящих мне вслед маму и папу. Мама показывает мне пальцем на крыльцо, что мол, буду ждать тебя на этом месте, не бойся, а папа поднимает вверх кулак в приветствии 'рот-фронт', дескать 'все будет хорошо, прорвемся'.

Мы входим в школу, где неожиданно темно и прохладно. Потом долго поднимаемся по лестнице, почти прижавшись к стенке. Перед классом останавливаемся, старшеклассники куда-то деваются, я не вижу, куда и когда они ушли, только потом замечаю, что мы одни перед дверью класса, учительница запускает нас вовнутрь по-двое: мальчика и девочку, сказав занимать крайний ряд у окна. Я тоже вхожу, пару свою я не помню, зато вижу в углу два ведра с водой. Туда велели ставить наши букеты. Наконец-то я избавляюсь от цветов, и мне сразу делается легче. Я сажусь к самому окну, а девчонка к проходу, она тоже хотела к окну, но я 'не дал'. У окна лучше. В углу большие счёты, они меня пугают. Насчет счёт у меня дурные предчувствия. Учительница уже стоит перед классом и я могу ее как следует рассмотреть. Молодое приятное лицо, одежду не замечаю, и если бы меня спросили, сколько ей лет, я бы ни за что не сказал. Молодая, моложе мамы. Маме тогда было 32 года, но для меня она уже не молодая. 'Меня зовут Тамара Николаевна' – громко говорит учительница. 'Кто ребята запомнил, как меня зовут' – обращается она к классу. Да что тут запоминать. Мы все бывшие детсадовцы сразу ее имя запоминаем. 'Тамара Николаевна' – слышится со всех мест. 'Нет, так не пойдёт. Нужно поднять руку … ' – улыбается она. Понятно, в детском саду тоже так было. 'Мой' мальчик сразу поднимает руку и чётко, ясно говорит: 'Вас зовут Тамара Николаевна'. Я же тоже знаю, как зовут учительницу, но руки не поднял. Не успел или постеснялся. Мы учимся вставать и садиться так, чтобы не хлопнула крышка парты. Интересное упражнение. Соревнуемся по рядам и наш ряд самый 'тихий'.


Гришин мысленный монолог внезапно прервался. Он перестал отождествлять себя сегодняшнего с тем маленьким мальчишкой-первоклассником. Голос учительницы замолчал в его голове. Как? Почему вдруг? Он не мог этого контролировать. Почти полвека прошло. Детали ускользают. Потом они что-то еще делали, и наступила перемена. Гриша узнал, что мальчика зовут Валера. А как это произошло?

Гриша видел стайки малышей в длинном школьном коридоре, никто никого не знает, хотя нет … учительница, ведь, со всеми знакомилась. Надо было встать и назвать свое имя. Ребята вставали, но ни единого имени маленький Гриша не запомнил. Его только заботило, как он свое имя назовет, вот сейчас скажет 'Клибман' и его спросят 'как … как?' Так бывало часто. Но все прошло хорошо. Учительница не переспросила. Она сказала 'Спасибо, Гриша. Садись'.

В коридоре они подошли друг к другу … и, а вот кто первым познакомился? Вроде он сам, желая 'застолбить' нового мальчика за собой, чтобы его другие не перехватили. 'Меня зовут Гриша, а тебя?' – вот что он сказал. Какие проблемы, он так много раз делал в детском саду, когда приходил кто-нибудь новенький. 'А я – Валера' – ответил мальчик и неожиданно протянул Грише руку. Красиво получилось, солидно, как у взрослых. Гриша почувствовал в своих руках маленькую твердую ладонь. Вокруг них стояли другие ребята, девочки держались все вместе. Маленькая десятиминутная, первая в их жизни, перемена закончилась, но они успели все самое важное друг о друге узнать. 'А где ты живешь … а кто твой папа … а где работает мама … а тебя есть … конструктор … а бабушка … брат … сестра … а ты был … на море, а я – был … а я футболом занимаюсь … где … а я … , а я … а ты музыкой занимаешься …, а у вас машина есть … ' – тут все опять построились и зашли в класс. Гриша уселся рядом со своей соседкой, имени которой он не помнил. Зато у него был друг, Валера …

Гриша все помнил, ему было приятно прокручивать эти картинки в своей голове, но 'тем' пацаном он себя уже не чувствовал.


В тишине резко прозвучал телефонный звонок. Гриша поморщился. Звонок был слишком громким, хотя современных вкрадчивых сигналов мобильников, играющих классическую музыку, или нелепо кукарекующих, он тоже не любил. Надо же, легок на помине: звонил Валерка из Беркли:


– Привет, Валер, я как раз вспоминал, как мы с тобой познакомились …

– Да? И как?

– А ты не помнишь?

– Ну, вообще-то помню. Просто у вас у писателей все в голове не совсем так, как было на самом деле. Я тебе что звоню-то …

– А что, чтобы мне позвонить у тебя должен быть повод?

– Слушай, мы тут про шахматы говорили … там все не так просто … никто не знает, как они возникли, кто их придумал …

– Валер, ты о чем?

– Я о двоичности мира, об единстве и противоположности чёрного и белого начала … Что ты тупишь? Забыл что-ли?

– Ага, я понял. И что?

– Я хотел тебя, Гришка, спросить: ты белый или чёрный? Я-то знаю, но мне интересно, как ты сам себя видишь.


Гриша с полуслова понял, о чем Валерка хотел с ним поговорить. У них как-то никогда не шло банальное 'как дела?'. Про 'дела' они тоже могли говорить, если дела были, но отвечать, вяло делясь мелкими несущественными событиями – это было им обоим невыносимо скучно. А вот позвонить и сходу начать обсуждать философскую проблему, такую важную и понятную им обоим, одновременно мало интересную и туманно-нечеткую для других, это было так для них типично.

Сейчас Валера не был женат, но жил со своей аспиранткой, тридцатилетней японкой Йоко. Ну, что он мог пристать к Йоко со своим 'черно-белым' заскоком? Да, дикость, нет конечно. С другой стороны Гриша и с Маруськой в жизни бы не стал о подобном говорить. Маша бы честно задумалась, потом спросила бы, что он имеет в виду, с какой точки зрения нужно себя оценивать, почему ему такое интересно … разве бывает только 'белые' или только 'чёрные' люди? Ее вопросы были бы такими недоуменными, что всякое желание обсуждать философию у Гриши сразу бы прошло. Да он к женщинам никогда с этим не лез. Для философии и мыслей вслух и него был Валерка. В дискуссию они оба вступили мгновенно, сразу 'крещендо', разбег им был не нужен. Гриша уже весь был в 'чёрно-белом', он сейчас же забыл заседание кафедры, ситуацию на Украине, семейные дела, планы на лето. Существовало только 'чёрно-белое' …


– Да, Валер, я понял … я не знаю про себя, просто не знаю. Про других могу сказать, а про себя нет. Понимаешь, я и про тебя не могу … Не знаю почему.

– Ну да. Ты прав. Мы с тобой … тут все непросто. Тут я вижу три критерия: поступки, мысли и атмосфера вокруг личности … ты понял?

– Да, что важнее, что ты думаешь или что ты делаешь? Я …

– Мы с тобой делали не очень хорошие вещи, но вокруг нас нет тёмной гнетущей тяжелой атмосферы … Мы светлые ребята … Так я нас вижу.

– Да, наверное. Я тоже так думаю, хотя … о себе судить трудно.

– Ну, Гринь, трудно, когда себе врешь, а когда правду думаешь, то все про себя знаешь. Разве не так?

– А Маруська?

– Маруська … ? Интересный вопрос. Ну, она простодушна, как многие бабы. Светлая, скорее. Аллку любит. Дети – это уже свет. А я не живу со своей дочкой. И на мне черное облако из-за этого.

– А Саня?

– Саня? Он – чёрный. Так?

– Так.


Гриша немедленно без слов понял, о чём, упомянув о Сане, подумал Валера. Саня был с одной женщиной, ушел от нее беременной, говоря всем, что ребенок не его. Он был в этом так уверен, но … нужно было сделать генетический анализ, а он не сделал. Как-то так … заныкал, зассал. Гриша помнил, как Саня талдычил: 'Мужики, это точно не мой … она и сама не знает чей это … понимаете, мужики … что мне его на себя теперь вешать? … Вы меня понимаете … '. Они ему ничего не сказали, но … оба не хотели представлять себя в такой ситуации. Традиционный мужской кошмар: женщина 'вешает' на тебя чужого ребенка, спекулируя на твоей порядочности. С одной стороны Саню можно было понять. Как себя везти? Рецептов нет: разводка? Нет? Отползти и быть трусом … Для Гриши с Валерой были морально неприемлемые вещи. Это даже не стоило обсуждать. Надо же, Валера вспомнил тут давнюю, обсуждавшуюся ими ситуацию. Кошмар. Гриша поежился. Хотя, интересно, что они оба одновременно решили, что Саня – 'чёрный'. У дома припарковалась машина.


– Валер, Маруська приехала. Всё.

– Ага. Давай.


Валерка даже не спросил, почему 'всё'. И так было понятно, что про 'чёрно-белую' концепцию при Маше разговаривать нельзя. Ну, не то, чтобы нельзя, а в лом. Валера нагло разговаривал по-русски при своей Йоко, хотя в таком случае девушка норовила деликатно отойти. Она этой своей деликатностью действовала Валерке на нервы. Да, он сам не знал, что ему надо. Как всегда. Они жили с японкой уже год, но по некоторым признакам Гриша был уверен, что скоро Валера опять будет один и в поиске.

Маша зашла в дом и они стали суетиться на кухне. Жена заезжала в магазин. Они раскладывали пакеты, хлопали дверцами холодильника, потом сели ужинать. За едой обменялись новостями, хотя 'новости' – это громко сказано. Маша спросила, как прошло заседание кафедры и Гриша ответил, что нормально. Что ей было до его кафедры и зачем только спрашивала. Завтра ему надо было ехать менять масло, о чём он сообщил Маше, предупреждая ее, что он быстренько съездит, пока она будет спать. Гриша знал, что Маша выполнила перед ним свой обычный ритуал 'как дела', а теперь наконец имела право взять нить разговора в свои руки:


– Гриш, Алла себя неважно чувствует. Бедная.

– Да? А что ее беспокоит? Тошнит?

– Нет, Гриш, не тошнит … Просто ей плохо.


Гриша так и знал, что Маша обязательно начнет рассуждать об Аллкиной второй беременности. Бабы с этой темы слезть не могут только об этом и думают. Очень интересный сюжет! Ага, Аллку не тошнит. Что еще спросить Гриша не знал. Что там бывает? Шесть, семь недель? Не черта еще даже не видно.


– Что ты молчишь? Тебе нечего сказать?

– Мань, что мне спросить? Я спросил, ты сказала, ее не тошнит.

– Ей просто плохо. Понимаешь?


Гриша не понимал. Не тошнит, ничего не болит … Бабы просто хотят покрасоваться, чтобы их жалели, носились с ними … Но он знал, что говорить этого было нельзя.


– Марусь, я ей очень сочувствую, но дело же того стоит. Наверное скоро все пройдет. Пойдем наверх.


Гриша пошел наверх, Маша гремела на кухне тарелками. Он принялся думать об Аллиной беременности. Волновало его это или нет? Конечно волновало, но меньше, чем Машу. М-да, интересно, это только он такой, или Аллкин муж Коля такой же … ну беременна, и что … ? Что тут такого странного? Он знал, что перед самыми родами, он примется нервничать, жалеть Аллку, как там все будет … лишь бы ребёнок был здоров. Он вообще сочувствовал женщинам, что им приходилось проходить через такое неприятное дело. Боже, хорошо, что он не женщина! Когда дочка вышла замуж, Гриша довольно спокойно принял ее мужа Колю. Ему и голову не пришло ревновать к парню свою девочку, он никогда в жизни не думал о том, какой у них секс, как чужой мальчик конкретно это делает с его девочкой … А тут почему-то он вдруг попытался представить себе тот самый раз, когда Коля сделал Аллке этого ребенка. Хорошо ли ей было? И вообще 'как'? С каким настроением? Небось и не заметили … он-то никогда не замечал. А потом было это знаменитое 'ой' … 'надо же'. А тогда давно он был рад? Сложное чувство: радость, удивление, страх, гордость, сомнения … Он обнимал Маруську и говорил 'как хорошо', но 'хорошо' было все-таки каким-то неоднозначным, смешанным с ощущением утраты чего-то важного. Женитьба, ребенок, работа, стремление к карьере … все это отщипывало кусочки от его свободы, у них с Валеркой что-то отщипывало. Он никому никогда об этом не говорил, только Валерке, и друг его утешал, как мог: 'Гринь, это же хорошо. Ты же у нас уже большой мальчик. Пора, Гринь …'. Ну да, это действительно было так, Валерке Гриша верил. Хотя, хорошо было Валерке говорить, это же не с ним происходило.


Они легли спать, и Маша сразу через пять минут уснула, тихонько во сне посапывая. Гриша еще долго не гасил настольную лампу, читал на ридере небольшой роман Олега Маловичко 'Тиски'. Отличная книга, замечательная. Трое ребят … их жизнь, книга как бы не про что. Текущие, блеклые события, которые и событиями не назовешь, но всю эту повседневность каждый из троих видит по-разному. Три разных взгляда. Надо же … какой-то Маловичко, Гриша никогда о нем не слышал. Обязательно надо сказать Валерке. А Маше? А Маше он не скажет. Она другие книги любит. Весь этот их 'женский почерк': Рубину, Улицкую, Токареву … Он тоже их читал, но … как-то все 'розовато': а он ей, а она ему … и она рыдает, а он – сволочь. Неужели правда существует 'женская' литература? Ну, тогда и 'мужская' должна быть! Ну, наверное есть. Скажем Прилепин или Быков, Иванов, или вот этот Маловичко. Захотелось позвонить Валерке. Они не договорили. Нет, уже поздно. А все-таки стыдно, что он Маше о книгах не говорит, получается, что она его не понимает. Но он же даже не пробовал … Не пробовал и не хотел … Как-то не получалось у них с Машкой выйти за рамки 'бытовухи'. А, ведь, она неглупая баба … что это с ним. Хорошо, что у него есть Валерка. Гриша вздохнул.

Он выключил книгу и свет, но сон к нему не шел. Так происходило уже очень давно, но с каждым днем его бессонница делалась все серьезнее. А ведь когда-то он засыпал мгновенно и просыпался на том же боку, ни разу не проснувшись. Ему даже казалось, что он только что лёг. А сейчас … Гриша знал, что он скоро встанет, будет ходить, пить чай, потом снова ложиться, вставать … ворочаться на смятых простынях, и думать … Думать о ненаписанных текстах, борясь с желанием включить компьютер. Интересно, что у него первично: не спит потому что думает о текстах, или думает о текстах, потому что мучается от бессонницы? Да, какая разница!

Грише задумался, а когда же, с какого времени ему стало интересно писать. Он вроде и ничего не писал. Ну написали они вдвоем с Валеркой пару сценариев в школе, потом поработали 'культурниками' в студенческом лагере мединститута, куда их когда-то чисто случайно забросила жизнь. Чего-то они там сочиняли, оправдывая свое халявное купание в море и нехитрую еду. 'Творил' какую-то муть а ла капустник, но … не писал. Начал писать уже здесь в Америке, в иммиграции.

Назад Дальше