Барабаны, флаги и походы были нашими постоянными спутниками в «юнгфольке», но я ни о чем не задумывался, когда мы неустанно носились по залитым солнцем лесным тропинкам и маршировали через деревни, приковывая взгляды восхищенных зевак. Мы радостно пели Die Fahne flattert uns voran («Знамя ведет нас вперед»). А то, что путь, на который я гордо ступил, мог разрушить все то, чем я дорожил, я осознал намного позже. Тогда же я совершенно не задумывался о чем-то серьезном и смотрел на мир через розовые очки.
В наши дни можно прочитать, что такие организации, как «юнгфольк», сознательно ожесточали немецкую молодежь. Действительно, занятия в этих лагерях помогали укрепить физическую силу, дисциплину, лояльность и повиновение; мы учились проявлять уважение к женщинам и быть готовыми умереть за свою страну. Но точно такие же признаки описаны Баден-Пауэллом в его книге «Scouting for Boys» («Скаутство для мальчиков»), изданной в 1909 году, где обычные мальчишки становятся центром внимания всей Британской империи. Это просто знамение времени, в котором мы жили.
Все, чем мы занимались в качестве членов «юнгфолька», встречало искреннее участие наших родителей. Это делалось с одобрения государства, рейха. Сильного государства, по которому немцы давно соскучились и которое нашло место для каждого «истинного» немца. Наши родители были членами партии Гитлера, Немецкой национал-социалистической рабочей партии (НСДАП), или нацистской торговой организации, Немецкого рабочего фронта (DAF), либо и той и другой. Поощряемые властями, наши матери занимались полезной социальной работой на благо местной общины. Так, моя мама, напевая народные мелодии, шила флаги, которые украшали горны моего отряда DJ. Раз в месяц, в воскресенье, мой отец собирал «антопф-дотации» (деньги, сэкономленные каждой семьей за счет приготовления густого супа и идущие на пожертвования нацистской партии)[7] у жителей квартир дома номер 38 по Штраусбергерштрассе. Мы же, молодежь «юнгфолька», были просто другой частью этой мозаики.
Лето 1936 года
В берлинских парках и на улицах вызывающий английский язык богатых американцев смешивался с оживленной болтовней итальянцев. В магазинах после ухода француженок в воздухе сохранялся притягательный аромат изысканных духов. Цветочные корзины на фонарных столбах и балконах центральной части города сверкали всеми красками радуги. Общественные здания украшали длинные алые полотнища с черными свастиками внутри белых кругов. Берлин представлял собой захватывающее зрелище, и жизнь била здесь ключом.
В один из таких дней мы с братом Хорстом направились к Нойе-Вахе, зданию в классическом стиле, построенному в память о немецких солдатах, которые отдали свою жизнь во время Великой войны.
– Эй, ребята, вы что тут делаете?
Не обращая внимания на возгласы, Хорст протолкнул меня через толпу туристов, собравшихся посмотреть на смену караула. Чувствуя на плечах руки старшего брата, я пристально наблюдал за тремя солдатами из «Лейб-штандарта». Они приближались. Облаченные в безупречные черные мундиры, в белоснежных ремнях и перчатках, они всем своим видом внушали почтение. Турист, стоявший рядом со мной, вытащил карманные часы, одобрительно кивнул и заметил:
– Точно вовремя.
Остановившись всего в нескольких метрах от нас, солдаты из «Лейбштандарта» энергично повернулись и промаршировали в направлении двух часовых, ожидающих смены. Смена караула – с моей точки зрения, невероятно сложная – прошла безукоризненно.
– Хорст, как ты думаешь, мог бы я когда-нибудь попасть в «Лейбштандарт»?
– Тебя возьмут, если только ты высокого роста. И если пройдешь очень строгий медосмотр.
– А я пройду медосмотр?
– Сомневаюсь, Эрвин, ведь шрамы от твоей операции после аппендицита полностью не зажили. Ты ведь даже пропускал уроки плавания в школе, – ответил Хорст. А потом потрепал меня по плечу. – В «Лейбштандарт» принимают только самых высоких и самых крепких.
В день открытия Олимпийских игр мы с другими учениками моего класса – как часть огромного хора из 3000 учащихся берлинских школ – путешествовали по городу, и я надеялся внести собственный вклад в важное историческое событие.
Мы заняли места на великолепном новом стадионе, на противоположной стороне арены, с которой Гитлер должен был объявить об открытии игр. В самых важных местах группы операторов готовились впервые в мире вести прямые телерепортажи главного спортивного события. Когда до заветных 16:00 оставалось совсем немного, на больших каменных пьедесталах, установленных по обе стороны от Марафонских ворот, затрубили горнисты. Взволнованный шум ста тысяч глоток разом стих, превратившись в едва слышный шепот. Ровно в 16:00 под шумные аплодисменты на стадион въехал Гитлер. Все встали, чтобы получше рассмотреть фюрера. Даже иностранные гости, как будто ведомые той же невидимой силой, которая управляла нами, немцами, взметнули правую руку вверх в характерном нацистском приветствии.
На беговой дорожке стояла девочка 6 или 7 лет в белом летнем платьице. Когда к ней подошел Гитлер, ее загорелая на солнце ручка взметнулась вверх. В левой руке она держала букет цветов. Когда Гитлер нагнулся, чтобы принять цветы, девочка вежливо поклонилась. Затем под звуки «Deutschland Leid» и «Die Fahne Hoch» Гитлер и приглашенные гости уселись на свои места на отдельном балконе. Стадион ненадолго погрузился в тишину, а потом голос в громкоговорителе объявил: «Поднять флаги», и вдоль высокой стены по наружной окружности стадиона были подняты флаги стран-участниц под величественный перезвон специально отлитого к этому случаю олимпийского колокола. Словно призыв к молитве, это, казалось, требовало подчинения чьей-то великой воле. В знак очередного подтверждения своей верности мы искренне ответили:
– Зит хайль… Зит хайль!
И эти слова, резонируя в чаше огромного стадиона, слились в единый хор приветствия нашего фюрера.
Одна за другой, в красочной процессии, на беговой дорожке под звуки прусского марша выстраивались национальные команды. Команду спортсменов каждой страны-участницы вел знаменосец, опуская флаг напротив балкона, где стоял Гитлер. Исключение составили лишь американцы, флаг которых ни разу не опустился, а члены команды вместо приветствия сняли свои соломенные шляпы и прижали их к груди. Такая дерзость вызвала недовольство толпы, приветствия которой резко сменились на неодобрительное бормотание.
После речи председателя Олимпийского комитета Гитлер, как и положено, объявил Игры открытыми. После артиллерийского салюта в небо были выпущены тысячи голубей, которые, покружив над Марафонскими воротами, растворились в летнем голубом небе. Эти чудные голуби являли собой символ мира, но мира невероятно хрупкого. Пройдет совсем немного времени, и этот мир рухнет, а большая часть Европы погрузится в сумрак войны. Все это навсегда изменит мою жизнь.
Сводный хор запел Олимпийский гимн Рихарда Штрауса, и я тоже пел, пел от всего сердца, гордый тем, что я немец…
И снова наступило томительное ожидание, когда взоры всех присутствующих обратились к ступеням у главного входа на стадион, чтобы засвидетельствовать то, что в будущем станет олимпийской традицией. Там с олимпийским факелом в руках появился Фриц Шильген, популярный немецкий атлет, образец арийской мужественности. Под приветственные возгласы Шильген спустился вниз, к беговой дорожке. Он элегантно миновал балкон фюрера, взбежав по ступеням наверх, к чаше, расположенной над Марафонскими воротами в западной части эллиптического стадиона.
Достигнув цели, Шильген поднял руку с олимпийским факелом. Увлеченные церемонией, мы сидели, раскрыв рот, и молчали. Когда Шильген опустил факел и зажег пламя, которому предстояло гореть в течение всех Игр, напряженная тишина взорвалась восторженными аплодисментами.
Стадион еще раз накрыла тишина, когда немецкий чемпион по тяжелой атлетике, Рудольф Исмайр, схватил уголок олимпийского флага, чтобы дать олимпийскую клятву. Этот акт напомнил присягу тевтонских рыцарей, о которых я узнал в школе. Затем под великолепный припев из «Аллилуйи» Генделя команды покинули арену через Марафонский туннель. Завершение церемонии открытия мюнхенских Олимпийских игр выдалось настолько замечательным, что стало образцом для последующих. Этот день останется в моей памяти до самой смерти. Когда я покидал стадион, то не сомневался, что живу в лучшей стране в мире. Толком не осознав, что произошло, я целиком подчинился духу времени, взращенному фюрером.
Входные билеты стоимостью около двух – пяти рейхсмарок были слишком дороги для того, чтобы наша семья могла посещать соревнования на Олимпийских играх. Однако по всему Берлину были организованы телевизионные комнаты (в Германии появилась первая в мире общественная телевизионная вещательная служба), доступ в которые был свободный – по бесплатным билетам. Едва узнав о доступности таких билетов, отец тут же отправился в почтовое отделение на Палисаденштрассе, где был оборудован ближайший к нашей квартире зал телевещания.
– У нас проблема, – сообщил отец с озабоченным видом, когда вернулся домой. – Мне удалось достать лишь три билета, и они дают право на просмотр зрителям не младше четырнадцати лет.
– Я присмотрю за Эрви, – предложила мать. – Отправляйся с Хорстом.
– Нет, погоди-ка, папа, – попросил я.
У меня появилась одна идея, и я исчез в спальне родителей. Когда я вернулся, то на мне были длинные брюки брата.
Мать засмеялась:
– Эрви, тебя никуда не пустят в таком виде.
– Но все же стоит попробовать, – подмигнул мне Хорст. – Он ведь достаточно высок для своего возраста.
Когда мы подошли к двери почтового отделения, чиновник с серебристой бородой и усами взял у меня билет и нагнулся вперед, чтобы посмотреть мне в глаза. Затем с кривой улыбкой он кивнул и взъерошил мне волосы большой грубой рукой, от которой пахло свежим табаком.
Ведомые толпой, мы зашли в затемненную комнату, где на полке, высоко у стены, стоял телевизионный приемник. Мы ждали в тишине, пока техник, встав на табурет, крутил ручки управления. Когда на экране появилась картинка с олимпийского стадиона, раздался всеобщий вздох облегчения. И мой отец удовлетворенно объявил:
– Какое же чудо дал Гитлер немецкому народу!
Глава 2
Ученик
В течение моего последнего года в школе, два раза в неделю, первый урок проводился в зале округа евангелистской церкви Воскресения, где мы изучали Библию в подготовке к церемонии конфирмации 1938 года. Я и еще около двадцати других учеников стали зарегистрированными членами конгрегации, в которой старостой служил мой отец. В конце месяца я покинул школу, чтобы занять свое место в мире труда.
* * *
– Твоему деду было хорошо там работать, – объявила мама, склонившись над раковиной, – значит, и тебе будет неплохо.
– Но в школе мне нравилось мастерить из дерева. У меня к этому были способности, – запротестовал я. – Ведь Хорст – плотник, и если ему хорошо…
Мама оторвалась от тарелок, выпрямилась и, уперев мокрые костяшки пальцев в бока, резко развернулась, словно русская балерина.
– Ты мне дерзишь, Эрви. Посмотри на своего дедушку. Он работал пекарем больше сорока лет и все еще здоров и неплохо выглядит. – Она пригрозила мне пальцем. – Больше такого не потерплю! Пекарское дело – достойное занятие. И ты никогда зимой не замерзнешь, если устроишься в ту пекарню на Мемелерштрассе. Это совсем недалеко. На велосипеде ты доберешься туда за десять минут. Подумай о деньгах, которые ты сможешь сэкономить на оплате за электричку. Ох, чуть не забыла! Тот добрый польский господин наверху предложил отремонтировать твой велосипед, да еще и покрасить, чтобы он выглядел как новый!
Пятница, 1 апреля 1938 года
Подчинившись наставлениям матери, я ровно к 6:00 утра явился в пекарню Глазеров. Фрау Глазер, невысокая полная женщина с румяными щеками, смерила меня взглядом.
– К тебе новенький! – крикнула она через плечо.
В дверном проеме из-за прилавка появился сам герр Глазер, крупный, плечистый мужчина с широким лицом.
– Ах, Эрвин! Хорошо, ты как раз вовремя. Я отведу тебя в подсобку, чтобы ты познакомился с Фрицем. Будете работать вместе. Он хороший парень и тоже только что окончил школу.
Я проследовал за господином Глазером в коридор.
– Рядом с входом в пекарню дверь в мою гостиную. И хорошенько запомни то, что я сейчас скажу: дверь в пекарню справа, а туалет – в дальнем конце коридора. Не перепутай, какая дверь куда ведет, – добавил герр Глазер.
В подсобке радиоприемник надрывался от военных маршей. Герр Глазер подвел меня к груде 50-килограммовых мешков с мукой.
– Только что с мукомольного завода, – с довольным видом проговорил он, хлопнув широкими ладонями. В воздух полетело облако белой пыли. – Ну-ка, давай, – многозначительно кивнул он мне и ткнул пальцем верхний мешок, – подними-ка вот этот.
Ухватив мешок обеими руками, я потащил, но смог сдвинуть его всего на несколько сантиметров.
– Не волнуйся – скоро твои родители получат более крепкого Эрвина, – хрипло засмеялся господин Глазер. – Я-то сам не могу ничего таскать, старые ноги подводят…
После знакомства с Фрицем я чистил противни, а он замешивал следующую партию теста.
– А что, у хозяина и в самом деле что-то с ногами? – спросил я.
– Трудно сказать, но он никогда не берется за тяжелую работу, – ответил Фриц.
– А почему он все время напоминает мне про двери?
– Да это все весна, Эрвин! Когда становится потеплее, ему нравится трахаться в гостиной. А его дочь спит вместе с ними в одной спальне. Вот и получается: где же ему этим еще заняться? Только бы он не разбрасывал свои презервативы в туалете…
Четверг, 10 ноября 1938 года
Проработав почти восемь месяцев учеником пекаря, я ненавидел каждый поворот педалей своего велосипеда, когда в полнолуние снова спешил в пекарню, чтобы провести там очередной занудный день.
Господин Грюнфельд, еврейский мясник, был точен, как хронометр, но в то утро на Палисаденштрассе его почему-то не было видно. Может быть, в этот день я опоздал? Людей на улицах было больше обычного. Боясь, что проспал, я посильнее надавил на педали…
Въехав на Франкфуртер-аллее, я заметил толпу, собравшуюся у обувного магазина Лейзера. Я замедлил ход, чтобы получше рассмотреть происходящее. Зрители молча наблюдали, как горстка людей сидела на обочине, примеряя сверкающие новенькие ботинки из сваленных вокруг коробок.
– Будь осторожнее, сынок, – предупредила меня одна из женщин, стоящих на краю тротуара. – Они разбили витрину, и повсюду рассыпаны битые стекла.
Я надавил на тормоза, остановив велосипед.
– А что случилось?
– Это худший вид воровства, – громко ответила женщина, чтобы ее слышал мужчина, примеряющий пару украденных ботинок, – мародерство.
– Они сами напросились, – огрызнулся мужчина. – Эти евреи – а многие из них убийцы – они возомнили, будто могут убивать немецких дипломатов где угодно. Сначала это был Густлофф в Давосе в 1936 году, а теперь вот Рат в Париже – ну ничего, пора им показать, кто хозяин в Германии.
– Но ведь это полный идиотизм, – возмущалась женщина, – если дипломатов и в самом деле убили сумасшедшие, оказавшиеся евреями, разве это делает виновными всех евреев?
Хотя из сводок новостей люди узнавали о многих других примерах народного гнева в Германии и Австрии, я лично был свидетелем лишь еще одного инцидента. Позже в тот же день, возвращаясь домой после посещения торгового колледжа на Фридрихштрассе, я проезжал мимо Новой синагоги на Ораниенбургерштрассе. Главная дверь была обуглена, что было явным свидетельством попытки поджога. Однако никаких других следов или повреждений на здании не было.