Манускрипт для восстания мемов. О филологическом романе XXI века. Из цикла «Филология для эрудитов» - Юрий Ладохин 2 стр.


Таким образом, здесь, похоже, тягаться бесполезно. Но где же тогда наш «засадный полк»? Он есть, только немного терпения… Начнем со стихотворных строк:

(Льюс Кэролл, «Алиса в стране чудес», из «Песни Садовника»)

То есть обычный вертоградарь (пусть даже в прихотливом воображении создателя «Алисы…») может себе представить такой парадокс, как описывающий в воздухе круги изогнутый математический символ. Может ли такое себе представить машина, наделенная искусственным интеллектом? – тут есть большие сомнения. И почему нельзя предположить, что напичканные парадоксами текстовые сообщения между отрядами «белковых» повстанцев, даже будучи перехваченные противником, не будут поддаваться дешифровке. Мы уже даже не говорим о том, что парадоксальные решения в зоне боевых действий иногда имеют более важное решение, чем превосходство в «живой силе» и технике. Итак, первое, на наш взгляд, преимущество людей – это потенциал парадоксального мышления.

Второе попробуем сформулировать после цитирования этих строк:

бордо

Но нет, это не то, что вы могли подумать! Это не о благотворном влиянии хорошего вина, или другого пьянящего напитка, на раскрепощение творческой фантазии (хотя, честно признаться, в этой мысли что-то есть!). Тогда, чтобы эту тему не обрывать на полуслове, еще несколько строк из «Евгения Онегина»:

Не догадались? Это истинно человеческое умение (правда, присущее далеко не всем Homo sapiens, к сожалению) посмотреть на себя со стороны, не боясь показаться смешным. Это качество очень выручает в различных жизненных ситуациях, порой даже экстремальных, и имя ему – ирония.

Третье качество, как то вещество, что превращает отряд закованных в броню средневековых рыцарей с копьем, эффективный только в ближнем бою, в полк гренадеров Императорской гвардии Наполеона, чьи пехотные ружья образца 1777 года вели прицельный губительный огонь с расстояния 150-ти метров. Как нетрудно понять, этот колдовской порошок для больших баталий – порох. Что же касается человеческого чувства, сходного со взрывным характером эпохального китайского изобретения, то лучше предоставим слово поэту:

Страсть порой сопряжена с терзаниями:

Пламя чувств рождает стихи:

Страсть взывает к надежде:

Страсть выковывает сильные характеры:

Итак, третье качество – страсть, «сердечный» мультипликатор, многократно умножающий душевные силы человека и этим, по нашему мнению, создающий солидные преимущества перед Железными Дровосеками эпохи hi-tech.

Промежуточные итоги. Парадокс, Ирония, Страсть – попробуем отыскать именно эти источники человеческой силы в опасных для взбунтовавшихся машин манускриптах.

1.3. «Запретный плод вам подавай, // А без того вам рай не рай» (парадоксы как извивы ума)

Куда делась хладнокровность Онегина, когда он увидел вчерашнюю наивную Татьяну в роли «непреступной богини роскошной, царственной Невы»? – диагноз поэта хирургически точен:

Но, думается, смысл это фрагмента несколько шире морали библейского эпизода с Адамом и Евой. Будничный здравый смысл направляет наши суждения по традиционному пути, но верткий, дерзкий ум так и норовит пойти по запретному пути преодоления невидимых пограничных полос норматива. Пусть это касается нешаблонного, парадоксального взгляда на воспеваемые всеми узы мужской дружбы:

Или намеренное, на грани холодного цинизма, отрицание насквозь пропитавшего романтическую литературу средневекового культа поклонения Прекрасной Даме:

Еще непривычнее во времена, когда русское дворянство в большинстве своем предпочитало изъясняться по-французски, каяться в избыточном использовании иностранных слов, а это уж смотрится чем-то сродни извивам ума «полусумасшедшего» философа Петра Чаадаева:

панталоны, фрак, жилетслов

Подготовьтесь к перелету на два столетия вперед по шкале Времени… Оптимальное расположение слов в тексте – тоже одна из ключевых тем карманной книжечки парадоксов автора «Виллы Бель-Летра». Но ведь в этом нет особого сюрприза: роман-то – по разряду филологических. Впрочем, если уж откровенно: чем «Евгений Онегин» – не предтеча филологического романа. Скажете: совсем уж лихо завернули! Но если вдуматься, литературоведческих и культурологических рассуждений в плотной ткани творения Александра Сергеевича хватит, пожалуй, и на несколько признанных образцов фил. романа (да взять хотя бы для аналогии изумительный «Пушкинский дом» Андрея Битова).

А сколько интертекстуальных отсылок, обнажений литературных приемов, литературной игры, нежданных семантических сдвигов (иронии, другим словом), да и вообще искрящейся импровизации и литературного озорства! Но, несмотря на перечисленные аргументы, вы вправе веско возразить, что как-то с главным героем промашка вышла. Но позвольте, на далеком от словесности Е.О. свет клином не сошелся; ведь один из главных героев – «По имени Владимир Ленской, // С душою прямо геттингенской, // Красавец, в полном цвете лет, // Поклонник Канта и поэт» [Там же, с. 48].

Простите за небольшое отступление… Вернемся к книге Алана Черчесова. В юности мышление главного героя романа «Вилла Бель-Летра» обычную работу над созданием текста парадоксальным образом воспринимало как некую игру без правил, где соперником наглого шулера-юниора выступал сам Lucifer: «Когда-то, по молодости, Суворову представлялось, что писательство – не что иное, как игра с дьяволом в поддавки, чья подспудная цель – разменять почти все наличные фишки, а затем, опрокинув, как палиндром, с ног на голову правила, прочитать в них бессмыслицу, отречься от них и внезапно прикончить своею последней фигуркой фигурку соперника» [Черчесов 2007, с. 487].

С опытом пришла другая формулировка, содержащая, однако, не меньше выпирающих нестыковок: «Потом Суворов признался себе, что задача его ремесла куда как скромнее и сводится к одной лишь необходимости – воссоздавать на контурной карте обыденности ее недостающее измерение. В самом деле, если в том, что зовется „реальностью“, все было постыдно двумерно (время – длина, бытие – ширина, жизнь – площадь квадратов внутри этого поля), то в искусстве архитектурно преображалось и становилось объемным и выпуклым» [Там же, с. 487].

И основная неувязка здесь, похоже, в противоречии между масштабностью технологических усилий «инженера человеческих душ» по воссозданию третьего измерения и характеристики этой задачи как «скромная». Но автор романа вполне, на наш взгляд, изящно снял все вопросы, объяснив происходящие процессы физиологическими особенностями писательской оптики: «А может, они это делают лишь потому, что – опять же в отличие от „обычных“ людей – их глазомер лишен навыка распознать его, этот третий изменчивый вектор, в картинке реальности. Та сторона, что является здесь высотой, для них ничтожно мала» [Там же, с. 487].

Ух, не потеряться бы в этих опутанных лианами парадоксов теоретических дебрях… Рассмотрим вместе с А. Черчесовым тему, которая, как представляется, более зрима и постоянно, как мифологическая птица из Аравии, восстает из пепла в атмосфере эстетического дискурса. Автор «Виллы Бель-Летра», похоже, готов своеобычно трактовать значение знаменитого высказывания Ф. Достоевского о спасительной роли красоты в нашем мире: «…уродство и красота – две стороны одной медали, чье весомое достоинство есть помещенная между ними счастливая, неприметная тяжесть существования, прикрывающая их отлитыми в медную память чеканными профилями. Ибо все, что мы помним, – красота да уродство» [Там же, с. 137].

Заметили? – камера как-то слишком далеко отъехала от крупного плана создателя «Братьев Карамазовых», но в следующих предложениях А. Черчесов, как нам кажется, совершает поистине непредсказуемое сальто-мортале. И речь уже идет не об огромном ноевом ковчеге для сохранения всего человечества, а о юрком вертолете МЧС для снятия с оторвавшейся льдины захмелевшего любителя рыбной ловли: «Внутри них, как в ядре, должна быть сокрыта субстанция жизни – та сердцевина, мякоть, золотая середина, та посредственность, что всегда ускользает от памяти, а значит, защищена от случайностей и ошибок, вызванных грехом людской гордыни: посредственность неинтересна, ее некому обсуждать. Тем и спасается…» [Там же, с. 137].

После небольшой передышки (передышки ли?) вернемся вновь к размышлениям автора романа о трансцендентальной (т.е. выходящей за пределы обыденности) сущности усилий художника слова: «Ну а талант, о котором горазды болтать речистые критики, на практике – всего только нервозное расточительство обладателя кусочка шагреневой кожи, усыхающей по мере того, как надвигается на тебя осознание нестерпимой, неопровержимой, ненадежной и непостижимой подлинности сущего, в котором тебя ровно столько, настолько тебя же и нет» [Там же, с. 81].

Не слишком оптимистично? – но никто и не обещал жизнеутверждаюших песен хора им. В. Локтева. Еще один взгляд на жизнь по-взрослому: «Мы добровольцы, думал он, разминая в пальцах билет, добровольцы своих поражений. Пассажиры бесчисленных поездов, увозящих нас лишь туда, где мы и есть только мы, на какие бы расстояния ни удалялись от себя в попытке стать хоть самую чуточку больше…» [Там же, с. 42]. Или еще, о неизбывных попытках избежать диалога со столь близким (ближе разве Орест и Пилад) собеседником: «… Я убежден, что ни один человек не может до конца понять собственные свои уловки, к каким прибегает, чтобы спастись от грозной тени самопознания» [Там же, с. 63].

Устами любящего пофилософствовать дяди Густава (единственного оставшегося в живых родственника главной героини романа) А. Черчесов пытается передать свое видение распространенного, до парадоксальности банального, либретто жизненного пути: «Подлость жизни не в том, что она завершается смертью, а в несоответствии – всегда вопиющем – многообещающего зачина с концом всякий раз дурно сыгранной пьески по партитуре пошлейшего водевиля. В начале отмеренного тебе отрезка, вплоть до первого занавеса, венчающего мимолетную юность, ты безусловен, единственен и неповторим, все другое – не то и не ты. В середине спектакля ты единственный лишь для себя и один из толпы – для всего остального. А в канун самой развязки ты вдруг понимаешь, что был вписан в строку вульгарной комедии мелкой, крошечной запятой» [Там же, с. 586 – 587].

Если таковы суждения о жизни, то чего же ждать от размышлений о прямой ее противоположности? К примеру, о лихорадочных, и почти всегда бесполезных, потугах того, чьи дни приближаются к финалу: «Удивительно все-таки, до чего суетлив человек, когда он забирается в тупик своей жизни! В нервозных и бледных попытках дорисовать наспех свою судьбу проступает обидное неумение подготовить достойную концовку, что не может не сказаться на самом авторитете финала: того и гляди, траурный, гордый мундир для прощального марша рискует слюняво обляпаться суматошными кляксами междометий и всхлипов» [Там же, с. 37].

Назад