Природа русского образа - Сычева Лидия 2 стр.


– Их мало…

– Вот вы и всё сказали. А в Китае великих – целые армии.

– Понятно. Допустим, что родился поэт с абсолютным поэтическим слухом. Что-то его в жизни может сбить с толку?..

– Нет, ничего его не собьет. Только пуля. И я вам должен сказать, что КГБ это хорошо учитывало. Там не церемонились…

Уверенность какая! Я ведь очень молодой был, когда писал эти строки – тридцати мне не было. А стихи – гранит! Даже пусть с похвальбою.

Это стихотворение когда вышло, так «Литгазета» обрушились на меня: «Шовинист! Как начинает, захлёбывается!» Ну, сила какая, это же не надо даже понимать – школьнику, например, звук р-р-р будит всё – чувства, историческую память, силу. Нет, поэзию также легко отличить, как воробья от орла. Я сразу это вижу. Мы, поэты, начинаем между собой говорить, и Юрий Кузнецов, например, он никогда со мной не спорит, берется за голову и всё.

– Тогда я вам прочитаю строфа из поэмы Юрия Кузнецова «Путь Христа».

– Давайте!

– «Отговорила роща золотая», – не надо бы так Есенина перепевать. Как бы на поминках… Ну, ладно, пусть. Но «я плачу и смерть отгоняю рукой» – пожалуйста, если можешь, отгоняй ногой.

– А чем же её можно отгонять?

– Да смешно это! Потом, «и слепо, и глухо, и немо» – нельзя собирать на себя самого такие определения… Допустим, мне нужно сказать плохие слова о Гитлере, или о соседе своём, которого я ненавижу. Я могу три, четыре, двадцать эпитетов в три строчки вколотить и так их расставить, что читатель будет идти по ним, как по мраморным ступеням и звенеть каблуками. А если я хочу сказать о себе положительно, а собираю самые оплеушные и мокрые лягушиные слова и хочу, чтобы они у меня имели положительный смысл – это не получится! «И слепо, и глухо, и немо» – уже плохо. А вот если бы он так сказал: «Золотая моя поэма! Ты искришься, ты вся горишь светом купольным, а я – ослеп!», – тогда трагедия какая-то была бы.

– А вот я вам прочитаю стихи одной, рано ушедшей из жизни, сибирской поэтессы, Лиры Абдуллиной.

– Очень искренне, очень чувственно сделано, никакой лжи нет, но надо было середину выкинуть. Слово «лекарство» сюда не надо тащить. Потом «дрожь – дождь»… Всё это болезнь периферии – они не умеют себя редактировать. Читайте сначала.

– Пожалуйста.

– Пусть бы она сказала не два раза «неможется», а то смешно получается, а как-то разбавила строку, другим словом. Ладно, оставляем так. Дальше.

– «Со мною – снег» – плохо. Если бы она сказала, допустим, «снится снег», и то было бы лучше. Потом, на концовке рифма завершает смысл полной строфы. Рифма должна быть очень точная. «Вслед» и «снег» – неточно. Если бы «снег» стоял в середине, на месте «вслед», а «л» звук сильный, он пожирает даже звук «р», то рифма как бы припечатала строку. А здесь такая расслабленность психологическая получилась – вы бежали, допустим, поцеловать своего Ромео, раз, и не добежали… Воля её покинула. А так нормально всё. Давайте дальше.

– Великолепно! Просто великолепно! Представьте себе, если бы здесь стихотворение закончилось, и хромающей рифмы со снегом не было бы. Это было бы не стихотворение, а перстень золотой! Или зелёный лист на ладони. Читайте.

– Всё, испортила стихотворение. Ну, не надо врача – вызови скорую помощь, в конце концов. Врач будет долго идти, а тут бригада приедет, сделает укол… К чему это?!

– Ну зачем всё это надо было городить?! Сама с собой не справилась! Представьте: бежит волк на охотника. Огромный, лохматый, злой волк. Охотник стреляет. Убил, а этот волк месяцев пять не ел. Тощий, и шкура вся испорчена. Так и поэтесса – сама себя перехитрила. Сейчас мы это стихотворение отредактируем, чтобы вы поняли. Читайте сначала.

– Изумительно! Дальше.

– Выбрасываем строку про врача. «И подушка моя права, – грубо я говорю, – Что растет на земле трава». Это не лишне будет, а там мы выбросили.

– Прекрасные стихи! И как на месте будет «дрожь» – никто и не заметит, что это банально.

Очень важно, чтобы по теме вашего произведения рождался словарь. Вы, допустим, нарисовали березу, у вас есть световое решение, и всё вроде бы на месте. А вот есть такие слова, которые художнику ни в коем случае произносить нельзя. Особенно из области медицины, техники, железной дороги. Слово «родиться» – изумительно, слово «рожать» – уже другое, оно должно быть грубо вколочено куда-то. Допустим, «Не мешайте русским думать и рожать!», – что-то такое. Поэтесса говорит: «Есть лекарственные слова», – а ведь могла бы сказать, что есть молнии, гроза, жизнь большая – могла бы усилить стихотворение!

– А Маяковский в стихи нес новые слова и не стеснялся.

– И вот видите, он много зеленых и красных фонарей сбил, и теперь никому не нужен. Нет, он будет в литературе, его всё время будут волочить, как комбайн на ремонт через все хутора. Но я люблю его. Знаете, что погубило его? Грузия. Он рос на этой взвинченности грузинской, на этой зелени пьяной, на восклицаниях их громких, он это с детства впитал – среда же влияет. А язык у него русский, энергия постижения русская, а окружение, природа – нерусская, другая. Это же какое противоречие для него, представляете?! Поэтому стал весь выворачиваться, сразу прямиком к этим футуристам побежал, потому что в родной, казачьей стихии он не жил. А вот представляете, Маяковский родился и жил бы в Рязани, какой поэт он был бы огромный! Мамонт кричащий. Я люблю Маяковского.

Он ведь сразу заявил себя как трагический поэт, живущий на разломе двух времен, а не получилось, вышел обычный нервный ор. Потом все эти его агитки… Ну, он зарабатывал много, Брики и их окружение его просто уничтожили. Ему-то ничего этого не нужно было.

– «И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо…»

– Вот Россия! Или «Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова». В нем много есть силы… Да, я стихи сразу чувствую. Василий Федоров на одном из совещаний молодых писателей говорит собравшимся: «Пусть Валентин ведет занятие! Он лучше меня это сделает».

– А у Федорова был абсолютный слух?

– Нет. Но слух у него был хороший, он музыкальный поэт. У Федорова знаете, что отсутствовало? Но это ему не мешало, он очень крупный поэт. У него не было насмешливости – не в произведениях, а в душе. Он был верен Ильичу.

– То есть Ильич был вне критики?

– Я с ним сижу, говорю, а он мне: партия – ум, честь и совесть эпохи. А я ему: вы что, боитесь что нас КГБ подслушивает? Или у вас мания, что вас записывают?

– Ну, наверное, у Твардовского-то точно был абсолютный поэтический слух?

– Не скажите. Федоров нежней его поэт. Но у Твардовского другая нежность есть – у него много от матери, много от рассказа женщины, крестьянки пережившей. «Мать родная, столица! Москва, Москва!» Это же бабий крик! «Земля крошится, как пирог, хоть подбирай да ешь», – мать же говорит!..

Чувство любви, как вкус хлеба – одинаково у всех

– …Вы спрашиваете меня о силе, о том, как поэты приходят. Вот 1909—1914 годы, посмотрите, кто родился: Павел Васильев, Дмитрий Кедрин, Алексей Недогонов, Павел Шубин, Борис Ручьев – представляете, какая плеяда! Все перед революцией. Борис Корнилов еще. Ну, это же гениальная группа! Разве она уступит пушкинскому «набору»?! Лермонтовскому? Поэты рождаются букетом, как сноп ромашек! Окружение Пушкина выжило, а этих почти всех уничтожили.

– То есть критик Владимир Бондаренко прав, когда рассуждает о детях 37-го года?

– Нет, он не прав, потому что ему опять надо привести огромного Синайского верблюда и сказать: я привел, смотрите! А дети 37-го года… Мы все, вся страна – дети 37-го года, ни у одной семьи не найдешь островка, если жизнь назовем мы речкой, то не найдешь островка, на берегу которого не расстреливали бы, такой семьи нету. И говорить о том, мы – дети 37-го, дети 41-го года… Да русская нация до сих пор из окопов еще не вышла.

И посмотрите: где Павел Шубин? Погиб. Где Кедрин? Погиб. Где Недогонов? Погиб. Где Павел Васильев? Расстрелян. Где Корнилов? Расстрелян. Где Ручьев? Двадцать лет – каторга. Представьте, я вам говорю: идемте, покажу вам город. Небольшой, мы его в течение часа пройдем. И я вам показываю великолепный дворец, а дальше – разрушенный дом. Бомба упала, кругом развалины. Дальше идем – красивое здание, газон, а рядом – опять руины. Какое у вас будет впечатление от города? Или: я вам говорю – мы пойдем в бор, в кедровый бор, вы увидите красивые деревья, вечные, бессмертные. Приходим. И вы видите – каждое второе дерево спилено, завалено хвоей, ветками, топоры лежат. Как вы себя почувствуете?!

Наше поколение поднималось, мы не знали их стихов, но мы знали – Павел Васильев – расстрелян, Корнилов – расстрелян, Кедрин – убит, Шубин – из окна выбросился. Какое у нас было впечатление?! А если бы нам их стихи последовательно, красиво преподавались?! Мы же тоже травмированы их судьбами, понимаете?

Это вот всё равно, что в семье растет один ребенок. Девочка, допустим. Она живет, у нее есть подруга, друг, вырастет, будет муж, свекровь, свёкор. Но она никогда не узнает, что такое чувство сестренки! Что такое быть старшей сестрой, младшей, что такое брат, что такое жена брата, его дети. Есть мир – вокруг дерева всегда бывает в пустыне песок, внизу бывают родники, которые питают это дерево, над ним облака идут, ливни ходят, в России вокруг дерева бывает трава, кусты, можжевельник, ромашка возле дерева стоит у корней… Но разве человек глупее и бессмысленней создан природой? Разве он одиночей дерева? Нет, он кустистей дерева. А это всё искусство. И это всё жизнь. И когда мы прерваны, мы через поколение все равно начинаем соединяться. Но вокруг нас выпала огромная страна поэтическая, потому что творения наших мастеров были разрушены. А вместо их кого нам давали? Безыменских? Межировых?

И в конце концов всё это сказалось на вашем литератрурном поколении и на вашем творчестве. Сказалась вот эта подспудная опустошенность. С одной стороны трагическая – колымская опустошенность, с другой стороны – безверье, и с третьей стороны опустошенность евтушенок и рождественских. Пустые, глупые – это ведь тоже имитация чувства и имитация лица поэта, которого нет. Вот ваш хлеб…

Красиво же сказано?

– Да, очень…

– При Советской власти я мог бы с моей энергией быть самым богатым, самым большим депутатом. А я с ними воевал… Или стихи о любви: «Это платье твое летит, красным облаком надо мною!..» Сила какая, удаль! А это всё… «Зыбко», «мучительно-зыбко», «образ твой»…

– Может быть, вам такое чувство любви незнакомо, когда всё «мучительно-зыбко»…

– А это не чувство любви. Чувство любви – как вкус хлеба, одинаково у всех. Вот кто его как мычит и выражает, это дело другое. Или буханка тебе досталась или крошка… Почти Островский: «Мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»

В молодости я много и горячо выступал, и на меня не обижались за мою резкость. Потом шли все пить и обнимали меня. Но ведь я сразу мог и плакать над стихами, не только смеяться! Например, папа мой пел, голос у него – изумительный, лучше чем у Лемешева голос, лицо такое горькое, гармошка, и как он запоет… А мама сидит, восемь ребятишек родила ему, подпевает. Он поет, а я – плачу…

Давайте я свои стихи прочитаю. Ничего здесь, никакого хвастовства нет. Лучше меня многие пишут, не в этом дело. Вот, допустим мы говорим о любви к родине, о трагедии пережитой. И я начинаю:

О каком времени я говорю и почему – всё ясно, недомолвок нет.

Пою! Плакать же охота, правда?

Одно из самых любимых моих стихотворений. Только читать тяжело мне его на сцене!

Это стихотворение невозможно победить, правда? Невозможно!

– Да, у него есть боль и стихия, похожая на вас.

– А еще здесь такая беззащитность: «Вырастал я за сына и брата, Из тяжелой и злой маеты, Вам, которые ложью распяты, Вам, которые пулей взяты». Я многие стихи писал, плача, многие. А потом я думаю: «Дурак я, дурак, что ж я такой слабовольный!» И вспомню: «Над вымыслом слезами обольюсь…»

Под ладонями красоты

– Валентин Васильевич, вы много своих работ – очерков, статей, цикл поэтический «Ока моя лебяжья» посвятили Есенину…

– Понимаете, что есть Есенин для русских… Мне сложно это даже выразить. Вот я в поле выбегаю – я, ребенок, и я впервые увидел солнце на этом поле, траву зеленую, цветы яркие, а там, вдали, может быть, ива наклонилась и плачет. Цветы радуются, ива плачет, солнце смеется, а я ребенок, да? А вот бывает так, что я седой, но выбегаю на поэтическое поле как ребенок, я, проживший много, переживший много трагедий, совершивший много хорошего и, наверное, есть у меня и какие-то поступки которые нельзя назвать хорошими, которые могут мешать моей радости, я – человек… И вдруг я вижу, что Есенин меня возвращает к этому состоянию, мудрого, седого, как будто бы я выбежал один на это поле и впервые увидел мир этот и увидел, что я из этого мира сам вырос, вместе с ивой плачущей, вместе с улыбающимися солнышками, вместе с радостными цветами, пестрыми. Есенин говорит – а критика наша никогда это не увидит, критика только ест, и когда ей вкусно на языке, она понимает – вкусно, и опять ест, ест, ест… А её спроси: что ты ешь? Она и ответит: поэта ем, поэта, вот уже пятый или десятый год ем, поэта, буду есть его, ем и никому не уступлю… Вот это критика. А посмотрите: «Не бродить, не мять в кустах багряных Лебеды и не искать следа. Со снопом волос твоих овсяных Отоснилась ты мне навсегда». Не только эта картина, а вся философия крестьянского уклада, русской жизни тяжелой, с борьбою вековой, с похоронами бесконечными, трагедиями памяти её, ведь лебеда в народе зовется забвень-лебеда, в пословицах говорят: быльем да лебедой поросло, бедой-лебедой поросло; в былинах и поэмах лебеда и беда рифмуются бесконечно.

И вот Есенин: «Не бродить, не мять в кустах багряных Лебеды и не искать следа», – всё, что мать ему рассказывала, может быть, о молодости своей, всё, что сам пережил – входит сюда. Ушла любовь его, любимая, радость его, и быльем поросла тропина, по которой они ходили в родном своем Константинове, на холме бывали, у речки, у Оки – всё лебедой поросло. Значит, навсегда он простился с первой любовью, с радостью, с красотой. И всё это вот на таком былинном, на таком калитковом даже, на таком скамеечном – возле окошка – мире и языке чувствует он.

А дальше говорит: «Со снопом волос твоих овсяных Отоснилась ты мне навсегда». Да был бы я идиотом, или был бы я, минимум, после ВПШ – Высшей партийной школы кандидатом наук, если я бы не увидел, что Есенин эту любовь свою, девчонку, или девушку, или невесту, или, может быть даже молодую жену чью-то, он её видел такую овсяную, с золотистыми косами, среди ометов, на поле, на полосе – рожь ли там сверкала, золотилась, пшеница ли, овес ли, но она же из этого мира выросла! И опять быт какой, история какая, и село – привязанность его какая! Он ребенок, взрослый, 15-ти или 30-летний ребенок удивился, что всё у него отобрано временем, неумехами или же ими самими. Он сказал, но он еще не успокоился. Посмотрите, картина продолжается дальше: «Отоснилась ты мне навсегда». То есть красоту, молодость, любовь, теперь даже и во сне уже вот эта гряда-лебеда отодвинула, она уже и во сне ему мешает. Ведь реветь же охота, понимаете?

Дальше он говорит: «С алым соком ягоды на коже, Нежная, красивая была!» Для кого не знаю как, а для меня я знаю: вот и сад зашумел, сад этой деревни, судьбы его – сад, ведь надо так сказать: «С алым соком ягоды на коже!» Ведь почти «физиология», но красота перед тем такая, овсянно-золотая, солнечная, такая поляновая, что мы даже эту физиологию воспринимает как продолжение той красоты.

И опять он не успокоился и ещё трагичней говорит, еще картинней и художественней, беспощадней в красоте своей и страстях! Посмотрите: «Зерна глаз твоих осыпались, завяли, Имя тонкое растаяло, как звук». Ну надо быть полнейшим идиотом, глухонемым, жестоким, злым человеком, чтобы не ощущать в этих словах звон поля, звон ливня, тоску закатную, вечернюю, одиночество плёса этого, ну как это не ощутить! «Зерна глаз твоих», – опять же идет вот от этих хлебных полей, от этого солнечного крика, изумления природой, идет. Картина настолько живая – как крик человека, он вырастает из этой земли и его ничем не сломишь, не победишь! «Зерна глаз твоих», – ну ведь даже крестьянин, даже мать, морщины проступают здесь, а это поэт говорит, сильный, мощный, глазастый. Мудрость какая! «Имя тонкое растаяло, как звук», – успокойся, правда? Но русский человек не успокоится, пока не нарвется на пулю или сам не умрет. Вот такие мы! Так вот мы под ладонями красоты и погибнем, если мы не отрезвеем и не ожесточимся.

Назад Дальше