Стихотворение – как выдох, оно написано без какого-либо видимого усилия. Но в нём нет элегического начала, лишь горькое удивление юноши – оказывается, вся жизнь – тяжкое испытание, но как трудно принять крестное страдание нетронутой душе!
Гармоничному деревенскому миру противостоит город с колоннами и площадями (вечным Римом и библейским Вавилоном веет от этих слов). Гудронные улицы – примета советской тяжелой индустрии, построенной за счет крестьянского «ресурса». И в этот жесткий асфальтовый мир входит молодой поэт. Входит, грустя: уцелеть ему здесь будет непросто.
Но стихи – не о столкновении деревни и города. Поэты-ровесники скажут об этом позже. Анатолий Передреев, «Околица», 1964:
Николай Рубцов, «Грани», 1966:
Валентин Сорокин пишет о другом. О человеке, в ком, перефразируя Передреева, и город получился, и село не утрачено. Мотив душевной неустроенности, неприкаянности («Но хочется как-то сразу Жить в городе и в селе», – Н. Рубцов; «Зачем ты понастроила жилища, Которые ни избы, ни дома?!» – А. Передреев) здесь выражен не в бытовом, а в эстетическом чувстве («Я не раз украдкой тосковал Во дворцах, где люстры и колонны…»). Поэт тоскует о нарушенной гармонии божьего мироустройства: городской человек с его «карнавалами» ввязался в глобальную «перестройку» с непредсказуемым результатом…
«Деревенского и скромного» судьба наградила бесценным даром, «вдумчивый», он сумел осознать талант – певца высшей красоты. Город обещает призрачные блага цивилизации («дворцы»), он же несёт и главную опасность – в шуме и суете карнавала легко потерять себя, своё лицо.
«Я последний поэт деревни», – говорил Сергей Есенин. Поэтом «раскулаченной деревни» стал Твардовский, поэтом деревни сожженной – Исаковский («Враги сожгли родную хату…»), и вот уже сельские переселенцы застряли на «окраинах» (А. Передреев). Железная рука прогресса вела людей в другую, чуждую им среду. Очень немногие могли осмыслить, объять её законы.
В стихотворном решении темы вынужденного вхождения в город, выживания в нём и сохранения себя, мы видим черты библейского мировоззрения, присущие Валентину Сорокину органически и укорененные самим укладом крестьянской жизни. (Мать поэта была верующей.) Тема ностальгии не доминирует в стихах; у лирического героя есть готовность если не завоевать, то «возглавить» город, увенчать его собою. Деревня – Мать-родина, но есть ещё и Отец, повелитель жизни гармонии. В этих координатах родства большинство почвеннических поэтов послевоенного поколения – сироты. У них есть Мать, но нет Отца; для многих поэтов традиция была прервана не только в духовном смысле (воспитание в государственном советском безбожии), но и в физическом (отцы погибли на фронте, ушли из семей). Что же оставалось сиротской душе?! Тихая лирика, музыка русской скорби. Убивая эпическое начало в творчестве, духовная безотцовщина взамен рождает фантомы вроде «Я пил из черепа отца…». (Название известного и весьма невнятного произведения Юрия Кузнецова.)
В стихотворении «Деревенский, вдумчивый и скромный…» начинающий поэт обещает вырасти в поэта большого. Его даровитость – очевидна, но многие ли таланты раскрываются в полную силу?! Нужно не только отдать своё сердце поэзии, но и обладать вдумчивостью (мудростью сберечь себя) и «почвой» – «плетнем», на который можно опереться в трудную минуту. Родина – волевое начало в становлении поэта. Безродинные стихотворцы – всегда релятивисты, сухие шары «перекати-поля», жертвы литературных мод и конъюнктур.
Очень простое, короткое (три строфы), стихотворение заключило в себе картину мира русского человека в середине ХХ века – с его бытом и переживаниями, материальными достижениями и настоящими ценностями, с тоской по совершенству и текущими обязанностями – семейными и государственными («сталь и огонь»).
В стихах есть внешняя предметность и конкретность (что вообще свойственно русской поэзии). Здесь всё ясно, нет никакого затемнения смыслов. Но в стихотворении есть тайна – тайна настоящей поэзии, не поддающаяся, честно говоря, никакому анализу. Её можно ощутить только любящим сердцем…
***
Но где же ты, родина, где? Как до тебя дойти-доехать, как не растратить тебя в сердце своем, тебя, такую большую, единственную и родную?!
Кто не был на Урале – не знает России… Не знает, что Россия подпоясана каменным поясом-оберегом; прочно он держит Европу и Азию, две наши таинственные, непознаваемые сущности. Уральские города – Златоуст, Касли, Миасс, Чебаркуль, Магнитогорск – даже имена их вызывают уважение. И – Челябинск. Город-завод. Куда ни пойди, ни поедь – везде завод. Металлургический район, Тракторозаводской, Курчатовский. Улицы: Горняков, Силикатная, Энергетиков, Трубников, Сталеваров, Машиностроителей, Стахановцев… Разве можно любить этот прокопченный рабочий город, в котором кое-где лежит черный снег и свисают с крыш зеленые сосульки?! Урал невозможно не любить. Урал любишь, как мужика-кормильца, честного труженика, не чурающегося тяжелой работы. И человека здесь ценят за дела. Есть дело – хорошо, нет – с тобой и разговаривать никто не станет. О чем говорить-то с пустым человеком?! А что значит: человек дельный? Это значит, по-уральски, человек со стрежнем внутри. А стержень, я думаю, такой: в мужчине – мужское, а в женщине – женское. Ну, какой мужчина не засмотрится на женское лицо, о котором так замечательно сказала уральская поэтесса Людмила Татьяничева (есть, есть в Челябинске среди рабочих улиц и улица ее имени):
Засмотрится и вспомнит – сестру, любимую женщину, маму… Велика, все ещё велика наша грустная Россия. Но нет Ивашлы на Южном Урале, нет Успенки и Павленки, и многих, многих русских деревень, в какую строну от Москвы не двинешься. Погост и пустые дома. Кладбище и кресты потемнелые. Могилы. Вымерло всё. Зато дороги – замечательные. И по тем дорогам везут всё, что можно еще вывезти от нас. А что ввезут? Ядерные отходы, клетчатые сумки с китайским ширпотребом, потом самих китайцев – да им что, их и везти не надо: только ослабни, сами поползут, побегут, поедут; сметая на своем пути кузнечиков и стрекоз – четкие, устремленные, деловитые…
Значит, вот как получается: для созидательной власти нужно право, а для разорительной? Неужто лишь отверженность – от земли родной, от человеческой сущности, от природных основ?!
…Тот не знает России, кто не видел ее погибающих деревень, ее остывающих заводов, её мальчишек, воюющих в Чечне. Еду в поезде из Москвы в Челябинск. В купе – молоденький военный. Звание не по возрасту – майор. «С войны звездочка?» «Да. С первой чеченской». Военный прокурор, он вместе с медэкспертом устанавливал «личности погибших». Пятьсот человек. Потому у молоденького майора старческая тоска в глазах: «Я такое видел…» И он машет рукой, отворачивается.
А другая моя попутчица, немолодая уже, рассказывала: «Муж у меня завод любил – больше семьи. Четыре ордена у него за ударный труд, за изобретения. И когда пошла вся эта катавасия, когда завод стал, а потом за гроши был продан иностранцам, он не перенес этого. Умер. Десятилетия завод строился, на нашей крови поднимался, и все отняли. Чубайс от нас не вылезал, когда шла приватизация. Его у нас все, весь город ненавидит. Встреться он мне, я бы его задушила собственными руками. Понимаете?»
И вот меня понесло на завод. Нет, не на тот, где работал муж моей попутчицы. Их много, таких заводов. Я приехала на металлургический комбинат. Тот самый, вокруг которого вырос целый городской район. Гигантское предприятие – тридцать две тысячи человек работало на нем до перестройки. Это завод, где молоденький поэт Валентин Сорокин работал в мартене:
Беседа моя с председателем совета директоров Владимиром Прокудиным длилась трудными вопросами:
– Сильно упало производство?
– Наша основная продукция – прокат. Объем произведенного в прошлом году к максимально достигнутому на комбинате составляет 40%.
– И что дальше?
– Это вопрос философский. Потребление металлопроката с пиковых времен (1989—1990 гг.) снизилось в России больше, чем в четыре раза. Наш комбинат – флагман по производству высококачественных легированных сталей. Примерно 12 предприятий в России производят такую сталь. Половина из общего объема приходится на ЧМК… В прошлом году мы наконец-то сработали не в убыток. Деньги появились. На празднования, посвященные 55-летию Победы выделили 7 миллионов 200 тысяч рублей. У нас ведь среди бывших работников комбината 6200 ветеранов труда и участников войны. Каждому – материальная помощь, подарок…
– А комбинат ушел…
– Да, на свободном рынке иностранцы купили акции. У них контрольный пакет. Я думаю, что они довольны…
Пауза.
– Но как же так?
– Многое зависит от того, как настроено население. Когда в 1991 году начали всё ломать, я был тогда заместителем генерального директора по производству. На площади собрался митинг, и толпа кричала: долой всё, даешь свободу, долой социализм, будем жить как буржуи. Я попытался влезть на этот «броневичок» и сказать: ребята, так не бывает! Но меня за штаны оттуда стащили! Эйфория! Свобода.
Дальше. Мы акционировалось, и государство нам оставило 56% акций. Капиталисты купили контрольный пакет. А мы ведь просили через СМИ: ребята, ну не отдавайте иностранцам, отдайте нашим, в доверительное управление, тем, которых вы знаете, которые здесь выросли. И пусть они от вашего имени порулят заводом. Нет, ничего не вышло. Так теперь мы же и виноваты – плохо просили.
– У меня к вам просьба – я хочу побывать в первом мартене, где работал крановщиком поэт Валентин Сорокин.
– Ничем не могу вам помочь – мартен стоит. Еще с перестройки…
…Я уходила с комбината подавленной. Ивашлы нет – кресты. Да и в Башкирии, в Зилаире, «истаяла русская речь». Комбината – нет. То есть он есть, но он – не наш. Канадский, кажется. А что у нас есть? «Цинковое» кладбище, густо усеянное крестами тех, кто поднимал здешние предприятия, трудился на вредных производствах. Мы должны, наконец, понять: почему рухнула Российская империя в 1917-м, почему так легко развалился СССР? Это самые главные вопросы сегодня. Без ответов на них ни у русского народа, ни у русской литературы нет будущего.
Из дневниковых записей Валентина Сорокина, 1983—1986 гг.
Нельзя, невозможно не любить Россию, ну, скажите, как её не беречь, как её не славить – мать нашу, мудрость нашу, совесть нашу?
*
Смерть Василия Дмитриевича Федорова обострила меня. Я стал печальнее и беспощадней.
После Василия Дмитриевича мне преклоненно уважать некого.
*
Был на Урале. В Елеке видел храм М. И. Казакова. В храме лежали овцы и свиньи.
*
Азиатские наши торгаши забили гостиницы и ларьки на Урале.
*
Нас, В. Цыбина, С. Куняева, В. Сидорова, В. Машковцева, Г. Серебрякова и других, что-то понимающих в русской катастрофе, не пустят к славе и влиянию.
*
Будет мой народ – я пригожусь. Не будет – о чем жалеть мне? Чего хотеть?
*
Пока мы не восстановим русскую изначальную истину слова, мы ничего не сделаем великого.
*
Мы кричим о сбережении каждого вида растения и животного, а сами делаем единого нового человека. Кто же мы?
*
Я все время возвращаюсь к 16—17—18 годам своим. Был я тогда очень совестлив.
*
Так хочется правды слова! Лишь она – энергия народа и государства, всё другое – виды электричества, формы состояния атомов, частиц и т.д., механика…
***
«Я последний поэт деревни», – горько признавался в 1921-м Есенин. Поэты, выходцы из деревни – конечно, потом были. Не стало деревни. Хотя Есенин не мог еще знать конкретных форм разрушения – коллективизации, «кукурузы», «перестройки». Но не это значит, что Есенин не понимал и не чувствовал глубинного тока национальной жизни, ее течения. И дело вовсе не в том, что поезд обогнал жеребенка. Русь таяла. С тех пор поезда где-то стали еще быстрее, еще мощнее. А из дома пишут (октябрь 1997-го): «По району в некоторых селах еще и не начинали убирать бурак. Вон где гибель! Дожди зашли, холода, грязь. Бог уродил, а убирать некому и нечем – все растянули. В колхозе пять лет не платят зарплату. Ну как быть?!»
О чем же должен говорить поэт? О чем соловей поет? О чем журавли жалеют? Любовь и родина. Родина и любовь. А все остальное тонет в коротеньком отрезке между рождением и смертью. Тонет, как дождь в океане, как песок в пустыне, как звезда в ясную ночь. Говорят, что не в этом дело. Что таланту все дозволено в искусстве: блуд и эгоизм. Эгоизм и блуд. Но талантом Бога не обманешь…
Оглянемся на ХХ век – ужаснемся. Сколько смертей, потерь, несправедливости! Какое жуткое обмеление, убывание народного моря! Как растеряна былая мощь, сила, слава русских, как вяло, по капле, сочится родное слово! Какое страшное разъединение равнодушия развело нас. Забвения огонь – летаргически-смертельный сон, оцепенение. Как страшно: средства связи развиваются, а связи между людьми рвутся! Москвич убаюкан телевизором, рекламой, сытными, неведомо откуда взявшимися подачками. Хлеба и зрелищ! Деревенские замордованы нуждой, выживанием. Но есть ли в этой жуткой разобщенности предмет для поэзии?
Рим пал под ударами варваров. А в поэзии последних веков явно чувствовалось александрийское влияние. Сначала проигрывают поэты. Потом – полководцы. Полководцу для битвы нужен простор, ландшафт, поле. Поэту – проходимость, слышимость слова, простор.
Валентин Сорокин – поэт классической мощи, поэт времени силы русского народа. Поэт-полководец, поэт-государственник, поэт-победитель. Поэт вершин – Блока, Есенина, Маяковского, Павла Васильева. Он несет в себе последнюю, излетную силу нации. Он родился в 36-м, в год, когда Павел Васильев уже прощался с друзьями – «собирать тяжелые слезы страны». Собирать досталось другому – в 37-м Васильева расстреляли. И его преемник – Валентин Васильевич – мог выжить, а мог погибнуть – на сплаве, в мартене, в тисках КГБ, в житейской трясине.
Он пришел… Он пришел, чтобы сказать об ушедших, чтобы страдать об уходящих. Ему, к сожалению, единственному поэту из своего поколения (да и последующих) оказалось по плечу правда о русском убывании и разорении. О нашем общем тихом исходе. И говорит он об этом с еще классической, всеобъятной мощью, со страшной матросской честностью, с непобедимым художественным торжеством. Но по силам ли народу прокормить богатыря? По силам ли будет родить нового?
На закате солнце огромное, багровое, красное. Поэт спешит спасти всю Россию. Наивно? Уже не раздумчиво-горькое некрасовское «Кому на Руси жить хорошо», а стремительный поиск национальных опор: поэмы «Евпатий Коловрат», «Красный волгарь», «Дмитрий Донской», «Бессмертный маршал». И жажда охватить современную жизнь всю, всю, без остатка: от поэмы «Пролетарий» до «Огня», от «Оранжевого журавленка» до «Орбиты», от «Плывущего Марса» до «Обелисков». Рабочий, ученый, космонавт, атаман, государственный деятель, поэт; все стороны света, Москва и Урал, Волга и Колыма; прошлое и будущее, прозрения и предвидения; буйная, «непричесанная» соцреализмом лирика; беспощадная, непобедимая публицистичность; изумительное, фантастическое воображение; ирония и непокорность; и не заискивающие, а торжественно-возвышенные христианские мотивы. Откуда такой размах, сила? От уральских разломов, суровой, буранной жизни. Там, близ Зилаира, все еще есть дубравы. Могучие деревья иссечены морщинами. Прочные, неистребимые корни. Крона – на полмира. Это не комнатные растения – стихи вообще, которые можно в глиняном горшочке поставить на любой подоконник.