Бабушка очень ценила чистоту. У нас был душ, под которым мы мылись каждый день, но дважды в неделю она тащила меня в хаммам. Я ненавидела эти бани, где было темно и жарко, пахло мылом на оливковом масле, раздавались громкие голоса голых женщин, которые для меня звучали так, как будто они вопят. Работающие там женщины мыли меня горячей водой и мылом, чуть заживо не обдирая кожу. Бабушка говорила мне закрыть глаза и стоять тихо, но ощущалось это как пытка.
Летом в Мекнесе было очень жарко. В воздухе пахло пустыней. Когда шел дождь – а это случалось нечасто, – все открывали двери, чтобы капли летели в дома. Я танцевала под дождем, а бабушка кричала, чтобы я шла домой, пока не простудилась. «Но если дождик меня вымоет, то нам на этой неделе не надо будет идти в хаммам», – отвечала я ей.
Мама с папой понимали, что бабушка была бы счастлива, если бы меня оставили в Марокко, но через три года все-таки решили забрать меня в Германию. Для бабушки, которая надеялась, что я останусь с ней, это стало ударом.
Когда она говорила с моими родителями, я впервые увидела ее плачущей. Но она тоже понимала, что для меня пришло время снова жить вместе со своими родителями и сестрами.
Через три месяца отец приехал, чтобы забрать меня в Германию. Я до сих пор помню, как обнимала бабушку и дедушку, и все мы плакали. Они просили не забывать меня о том, откуда я. «Я поучусь там в школе и вернусь к вам, – говорила я им. – Обещаю, я никогда не забуду, кто мы такие. Никогда».
Вернувшись во Франкфурт, я познакомилась со своими сестрами. Стоял декабрь, и я впервые в жизни увидела снег. Я узнала, что самая старшая сестра, Фатима, которой было девять лет, страдала от поражения мозга из-за осложнений во время родов. Ей нужно было много дополнительной заботы, и она ходила в специальное учебное заведение. Ханнан была всего на год младше Фатимы, и мы быстро подружились.
Я очень скучала по бабушке и дедушке, и мне потребовалось время, чтобы привыкнуть к родителям. Мама говорила по-арабски, но я с трудом понимала ее, когда она говорила не на дариже (марокканском диалекте), который мама знала, но говорила на нем с забавным акцентом. А еще был странный язык, на котором говорили все вокруг. Я ни слова не понимала по-немецки.
Однажды вечером я увидела, как Фатима и Ханнан чистят по одному своему ботинку и ставят их за порог нашей спальни. Они сказали мне, что я должна сделать то же самое, потому что придет «Николас». Я понятия не имела, о чем они говорят, и спросила, не друг ли это наших родителей. Я не знала, что в Германии в начале декабря, за несколько недель до Рождества, отмечают День святого Николаса. Девочки сказали мне, что Николас принесет шоколад, и если ботинок будет хорошо начищен, конфет будет больше.
Я тоже начала чистить свои ботинки, решив, что, если я начищу оба, Николас положит конфеты в каждый из них. Когда родители отправили нас спать, я все думала о Николасе, который придет с шоколадом. Я услышала какой-то шум, а потом – как родители гасят свет.
Я выбралась из постели, осторожно открыла дверь и посмотрела на свои ботинки. Один был пустым, а другой – полон шоколада и печенья. Я не могла поверить своим глазам: незнакомец в один вечер принес столько шоколада, сколько я не съела за почти три года в Марокко. В темноте я ела шоколад и печенье, пока ботинок почти не опустел. Тогда я подумала о своих сестрах. Я решила, что будет несправедливо, если они увидят, что их ботинки полны, а мой пуст, и они будут плохо обо мне думать. Поэтому я взяла шоколадки и печенье из каждого ботинка и переложила в свой.
На следующее утро, когда все встали и увидели, что Николас нам принес, мои сестры стали спрашивать, почему ботинки не полны доверху.
– Радуйтесь, что он вообще пришел, – сказала я. – Пока я была в Марокко, он все время обо мне забывал.
Родители рассмеялись.
– Лучше иди и умойся, а то у тебя весь рот в шоколаде, – сказала мама.
То, как мы каждый год соблюдали традицию с приходом святого Николаса, было одним из способов, с помощью которых родители пытались помочь нам вписаться в жизнь в Германии. Мама работала в церкви, и я ходила в христианский детский сад, а потом – в группу продленного дня в том же здании. Родители говорили нам, что у трех мировых монотеистических религий есть много общего. Были Адам и Ева, которых изгнали из рая, и эта история рассказывается не только в иудаизме и христианстве, но нашла отражение и в Коране, и в исламской традиции. Был Авраам, «родоначальник всех верящих», который упоминается в Коране, в Торе и в Библии. Был Иисус, который был пророком ислама, но почитается и христианами, поскольку они верят, что он был сыном Божьим. Был Моисей, пророк евреев, христиан и мусульман. Все три вероисповедания разделяют традиции поста, веру в единого Бога и важность священных писаний. Родителя объясняли, что как мусульмане мы чтим всех пророков, главное отличие состоит в том, что мы считаем Мухаммеда последним пророком Господа.
Наряду с мусульманскими праздниками мы праздновали Рождество. У нас была пластиковая елка, электрические лампочки – родители слишком боялись огня, чтобы поставить настоящую елку и украсить ее свечами, – и красиво завернутые подарки. Нас водили на рождественскую ярмарку, где мы катались на каруселях и ели традиционное печенье в форме сердца, жареные каштаны, которые очень любила мама, и соленый и сладкий попкорн. Потом мы обедали в «Макдоналдсе», «Бургер Кинге» или «Северном море», где заказывали рыбу с картошкой.
Мама работала в прачечной в церковной общине, где стирали белье для монашек. Монашка заведовала и моим детским садом, где среди воспитателей была злобная дама, которая читала нам сказки. «Видишь, у всех красавиц-принцесс были светлые волосы, а все злодейки были темноволосыми», – говорила она мне. Я была единственной темноволосой девочкой в классе, поэтому такие слова действительно меня задевали. «А разве у Белоснежки волосы были не черными?» – спрашивала я. Но мои аргументы мало что значили для учительницы, которая не упускала шанса шлепнуть меня, когда никто не видел, пока Ханнан не поймала ее за этим занятием и не велела ей прекратить.
В церковной прачечной и гладильне мама работала вместе с монашкой, которую звали сестрой Хельмой, и с двумя женщинами из Югославии, которых мы называли тетя Зора и тетя Дшука. Они стирали и гладили одеяния монахинь и их белоснежные головные уборы. Место, где они работали, мы называли «стиральная кухня». Там стояло несколько стиральных машин, в том числе одна для простыней, а другая для головных уборов, а также была большая сушилка. У каждой женщины был гладильный столик. У мамы утюг был таким тяжелым, что она надорвала спину, которая много лет спустя все еще болит. В перерыв они пили кофе и ели хлеб или борек, выпечку с козьим сыром, которую готовила одна из югославок. Покрывала, которыми монашки накрывали головы, напоминали мне платки, которые носили пожилые женщины в Марокко, в том числе и моя бабушка.
Детскую площадку садика было видно из окна комнаты, где мама гладила. Я поднимала голову от игр, чтобы помахать и подмигнуть ей, а она выходила и приносила мне что-нибудь съесть или выпить. Муж тети Зоры был садовником в той же церкви. Он всегда был пьяным, но добрым. Каждый раз, когда мы с сестрами видели его пьющим пиво у палатки через дорогу, он просил нас не говорить его жене и покупал нам мороженое.
В ресторане с папой работали несколько немцев, индиец, которого мы называли дядя Багги, дядя Латиф из Пакистана и гомосексуалист из Шотландии по имени Том, которого мы звали дядя Томми и которого иногда забирал с работы его друг. Все мужчины носили узкие брюки и облегающие рубашки и слушали рок-музыку. Они стали друзьями моего отца. Они приходили к нам на обед или на ужин, Латиф или Томми приносили пиво, и через какое-то время все становились веселыми. Помню, что дядя Томми иногда оставался ночевать у нас в комнате для гостей, если работал допоздна и опаздывал на поезд.
Для Вилли Бергера, босса отца, Латиф был мастером на все руки, он работал с электричеством и выполнял любой ремонт и в ресторане, и в доме герра Бергера, а когда было нужно, чинил сломанное и у нас в квартире. В середине восьмидесятых Латиф поехал навестить свою семью в Пакистан. Вернулся он уже другим человеком.
Вскоре после того, как он вернулся в Германию, папа попросил Латифа зайти к нам, потому что у нас в квартире не горел свет. Открыв дверь, я увидела, что Латиф, носивший узкие джинсы и расстегнутые на груди рубахи, был одет в широкие белые брюки и традиционную тунику. С того времени, как я видела его в последний раз, волосы у него отросли, а еще он теперь носил длинную бороду.
Раньше он всегда пожимал маме руку, но теперь не хотел касаться ее или смотреть на нее. Он начал разбираться в проблеме со светом. Когда папа вернулся из продуктового магазина, по его глазам я заметила, что он удивлен.
Мама приготовила кофе и пирог. Она сказала папе: ей кажется, что Латиф больше не чувствует себя удобно в ее присутствии. Но мы с сестрами присоединились к отцу и его старому другу. Латиф смотрел только на отца и говорил исключительно с ним. Мне было тогда лет семь, но помню, что услышала, как он говорит о том, что нам – маме и девочкам – нужно носить хиджаб (шарф на голове) и что папа должен подумать о «джихаде, который мусульмане ведут в Афганистане». Также он сказал, что отец должен перестать дружить с дядей Томми, потому что он гей.
Позже нам стало известно, что Латиф связался с пакистанскими группировками, которые поддерживали войну против Советского Союза. В конце концов, он стал частью движения моджахедов, хотя конкретные детали мы так и не узнали. Тогда как арабский термин «моджахед» называет человека, осуществляющего джихад, обычно это слово используется для описания разобщенного движения исламистов в Афганистане против Советского Союза. Когда я спросила отца, с какими группировками был связан Латиф, папа ответил, что никогда не спрашивал, потому что не хотел знать ответ.
Бесцеремонность Латифа привела отца в ярость. Он сказал старому другу, что у того нет никакого права приходить в чужой дом и рассказывать хозяину, что такое ислам, указывать ему, как должны одеваться его жена и дочери или с кем ему дружить.
Мама услышала, что отец повысил голос, и пошла убедиться, все ли в порядке.
– Томми – наш друг, и если он тебе не нравится, можешь сам не ходить сюда! – услышала я слова отца.
Латиф собрал свои вещи и ушел.
Через несколько недель папа пришел домой и сказал, что видел Латифа в центре города с другими бородатыми мужчинами. Они поставили под тентом стулья и стол и разложили там книги, пытаясь обратить людей в свой вариант ислама и рассказать им о войне в Афганистане. Они говорили с иммигрантами, но обращались и к немцам, у многих из которых остался горький осадок после разделения Германии и которые ненавидели Советы.
– Там были люди из Алжира, Марокко, Пакистана. Все они призывали поддержать «джихад» в Афганистане, – рассказывал отец.
Он велел маме больше никогда не пускать Латифа в дом.
– Я не хочу, чтобы у тебя или у наших дочерей было что-то общее с такими людьми.
Примерно в то же время в Европе происходило кое-что еще. В Великобритании, во Франции, в Германии люди, вернувшиеся с войны в Афганистане, начали внушать другим иммигрантам-мусульманам, что их долг – это защищать угнетенных мусульман по всему миру. В то время этих людей никто не воспринимал как угрозу. Западная Европа гордилась свободой мысли и ее выражения, кроме того, эти бывшие боевики в какой-то мере были даже союзниками: они помогали бороться с Советами. Политические лидеры и не подозревали, что люди, сражавшиеся против Советского Союза, в один прекрасный день повернутся против них и их союзников на Ближнем Востоке. Они не понимали, что тихая война, идущая между светскими индивидуалистическими идеалами и радикальной религиозной идеологией, соединилась с желанием восстать и бороться с несправедливостью.
В нашей семье родители хотели, чтобы мы как можно лучше вошли в немецкое общество, но в то же время не забыли нашу собственную культуру. Два раза в неделю мы ходили в арабскую школу с марокканским учителем. Школу организовало и финансировало консульство Марокко. Но большую часть времени после занятий мы играли с нашими одноклассниками из немецкой школы. В отличие от некоторых мусульманских девочек, живущих в Европе, которые не учатся плавать и не участвуют в спортивных состязаниях, мы занимались спортом. Шесть или семь лет я играла в хоккей на траве, и родители очень поощряли это занятие. Одна из моих сестер даже некоторое время состояла в молодежной церковной группе.
Тем не менее, некоторые родители, живущие по соседству, не разрешали своим детям играть с нами. Частично это было потому, что мои родители были «синими воротничками», принадлежали к рабочему классу. Были также и другие, те, кто смеялся над моей старшей сестрой-инвалидом. Третьи же говорили, что мы принадлежим к отсталой культуре.
Не раз родители соседских детей разговаривали с учительницей начальной школы у моей сестры Ханнан и просили перевести ее из класса, потому что она «не вписывается». Часто детей иммигрантов оставляли на второй год, иногда из-за того, что у них были проблемы с письмом по-немецки, но также и из-за расизма. Иногда после четырех лет начальной школы их отправляли в реальные или основные школы с облегченной программой для детей, которые не собираются поступать в университет. Даже несмотря на то, что мы с сестрами бегло говорили по-немецки, учительница Ханнан под влиянием некоторых родителей решила отправить сестру в реальную школу. К счастью, там она показала себя так хорошо, что через год ее перевели в гимназию. Мне повезло с моей учительницей фрау Шуман. Когда мне было одиннадцать лет, она поддержала мою надежду отправиться прямо в гимназию.
В том, что я так хорошо говорила по-немецки, была немалая заслуга наших соседей – семьи Эрт. Антже приглядывала за тем, как я успеваю в школе, и была всегда очень придирчива, особенно – к письму. Она хотела научить меня самому лучшему варианту немецкого. Когда я была маленькой, она читала со мной и часто отдавала нам с сестрами книги сказок и кассеты с историями о Микки-Маусе, из которых уже выросли ее дети. Мы были вне себя от радости. Наши родители никак не могли себе позволить покупать нам так много книг и кассет.
Примерно в то время, когда я начала учиться в гимназии в 1989 году, я стала замечать изменения в том, как вели себя югославы, в том числе тетя Зора и тетя Дшука, которые работали вместе с мамой в церкви. Их дети, как и я, ходили в группу продленного дня. Мы все очень дружили между собой, особенно из-за того, что наши мамы занимались неквалифицированным трудом, и это отделяло нас от немецких детей, чьи родители чаще всего имели высшее образование. Югославских детей звали примерно так: Лейка, Зоран, Ивика и Иван. Они всегда с гордостью говорили, что приехали из Югославии. Неожиданно они отказались играть вместе и, вместо того чтобы гордиться своим югославским происхождением, начали говорить: «Я хорват», «Я серб». Другие называли себя «боснийцами» или «мусульманами». Их матери перестали шутить друг с другом и больше не пили вместе кофе с бореком в комнате отдыха.
Хотя мы четко видели разделение между югославами у мамы на работе, родители попросили нас не обобщать. Тетя Зора и тетя Дшука были из Сербии. Они и их семьи по-прежнему приходили к нам обедать. Как и мы, они были в ужасе от того, что слышали и видели в новостях. Они всегда говорили, что в их стране раскол не мог пойти изнутри. «Мы всегда были единым народом, – говорила нам тетя Зора. – Мы никогда не спрашивали, серб перед нами, словенец, хорват или мусульманин». Она считала, что эта война был западным заговором, чтобы ослабить социалистическую Югославию.