При свете зарниц (сборник) - Гилязов Аяз Мирсаидович 16 стр.


Вдруг его словно ударило обухом, голова пошла кругом, и всё разом спуталось: а если Шамсегаян умрёт?!

До сих пор болезнь жены не очень-то тревожила ипугала Мирвали. Иногда он даже подумывал, уж не притворяется ли она, не хитрит ли, чтобы заставить его вернуться в Карачурово. Вот доедут они до Казани, вскочит вдруг на ноги больная Шамсегаян и, смеясь, станет перед ним: видишь, я же лежала так, понарошку! Мирвали всегда мерещилось что-то в этом роде…

В самом деле, что, если она умрёт?

Он притопнул, стряхивая пыль с сапог, подтянул голенища икрупными шагами направился к дверям больницы. Нет, нельзя ей здесь умирать. Нельзя! Надо без околичностей поговорить и с врачом, и с Шамсегаян.

Мирвали был уже у крыльца, когда откинулся краешек марли, прикрывавшей дверь, и оттуда, пригнувшись, вышла давешняя девушка.

– Абый… Вас жена зовёт. Доктор тоже просил зайти.

Зовёт? И врач разрешает? Добро. Видно, он догадался, что Мирвали до зарезу нужно крупно потолковать с женой! Он накажет Шамсегаян не сдаваться, крепиться. Пусть выздоравливает. Только бы удалось поговорить сглазу на глаз. А ведь, поди, и эта девчонка увяжется за ним, да ещё врач будет стоять таращиться… Нет, Мирвали попросит их выйти. Хватит, уже трое суток он лишён возможности остаться наедине с женой… Ведь не грех, если они минуту-две поговорят без свидетелей! Постой! А почему они вдруг позвали его? Что-то там случилось?…

– Абый, или вы не слышите?

Довольно-таки долго простоял Мирвали в задумчивости, вцепившись пальцами в перила крыльца.

– Слышу, слышу!

Они вместе вошли в больницу.

В полутёмном прохладном коридоре можно было различить нескольких больных в серых халатах. Доски только что вымытого дожелта пола прогнулись, заскрипели под ногами Мирвали. Девушка с удивлением оглянулась назад. В её огромных глазах сквозила печаль. Мирвали спохватился и пошёл осторожнее, ступая на носки. Дошли до узкой двери с облупившейся краской. Девушка сняла с вешалки белый халат и молча подала Мирвали. Халат с нелепо куцыми рукавами был очень тесен в плечах.

– Сюда.

Мирвали вошёл в небольшую комнату. Здесь, на единственной кровати, прислонившисьспиной к подушке, полулежала Шамсегаян. Щёки у неё разрумянились, она помолодела, похорошела. Рядом стоял высокий врач и мягким голосом убеждал Шамсегаян не волноваться и поменьше разговаривать. Шамсегаян увидела мужа, но разговор с врачом не прервала, так увлеклась.

– Наш народ, уж исстари повелось, он землёй живёт, не надышится на неё… Я и сама смолоду страсть как любила работать в поле!.. Придёт весна, не хочется, бывало, ив избу заходить. А ведь тяжело! В страду, случалось, по две недели чулок не снимала – некогда! И всё же весело!.. Неспроста любимой птицей наших дедов был полевой жаворонок, любимым праздником – праздник плуга – Сабантуй. Ой, как весело праздновали!

Врач ответил, что Сабантуй и теперь хорошо празднуется, хотя по сравнению с прошлыми годами бывает не так людно. Затем он обратился к Мирвали:

– Ближе подойдите, ближе!.. Только не давайте больной много говорить. Ей нужен покой, отдых.

Мирвали опустил веки в знак согласия. Шамсегаян с грустью взглянула на мужа. И, словно боясь отпустить врача, опять заговорила о яблонях, растущих под окнами, о мальчонках, только что пробежавших по улице. Врач односложно отвечал ей и наконец вышел, забрав с собой девушку, поджидавшую у порога.

– Пожалуйста, не засиживайтесь, – попросил он напоследок.

Они остались с глазу на глаз. Мирвали тяжело вздохнул, почесал затылок, повёл плечами и ненашёл что сказать. Мирвали, конечно, знал, что самое целебное лекарство для больных – это ласковое слово, одобрение и утешение. Но у него язык не повернулся сказать такое слово. Если на то пошло, сама звала. Пусть сама и начинает разговор!..

Однако Шамсегаян тоже молчала. Долго глядела в угол, на тумбочку в углу, на цветы на тумбочке… Она думала, подбирала слова помягче, но, ничего не придумав, чуть приподнялась и сказала просто:

– Мирвали, я умираю.

Это было как гром среди ясного неба. Устремив на Шамсегаян погасшие глаза, он силился осмыслить услышанное.Как же это так, ехала, твердила: не помру, не помру – и на тебе! Что же это такое?

– Очень уж ты оброс… Хорошенько побрейся… В зелёном чемодане новые брюки. И рубаху в полоску надень… Булочки, поди, зачерствеют. Но не выбрасывай куда попало. Есть у тебя такая привычка!.. Там у них, наверно, лошади имеются… Словом, сам смотри!..

«И это весь разговор? Шамсегаян, бестолковая! При чём тут борода и рубаха?… Булочки! Да пропади они пропадом!» – думал Мирвали, но сказать вслух не осмелился.

– О чём ты, Шамсегаян?

– О деле говорю.

– Что ты мелешь?

– Поговорить бы надо, Мирвали… Да вот слов нет! Это-то и горько! Чувствуешь, что жизни осталось, будто ниток на один стежок, а слов нет… Я уже забыла, как разговаривать с тобой… Не обижайся!

Она замолчала.

– Что же это получается?

Шамсегаян не ответила. Рукой указала Мирвали место около себя на кровати.

– Сядь-ка вот сюда… Поближе подвинься… С тех пор как я захворала, ты и не подходил ко мне. Очень я исхудала?… Из вагона и то чужие люди вытащили…

– Опять ты считаешься обидами?

Шамсегаян будто не расслышала.

– Мирвали! – мягко окликнула она его. – Моя последняя воля. Отвезёшь меня в Карачурово и там похоронишь.

– В Карачурово? – переспросил Мирвали испуганно.

– Да. Хватит, довольно намыкались, шатаючись по свету! И откуда у человека столько терпения берётся?

– И что ты надрываешь моё сердце пустыми разговорами!.. Выглядишь ты совсем хорошо. Вот поправишься, станешь на ноги… Я-то пришёл было к тебе, чтобы совсем о другом потолковать.

– О чём это, Мирвали? – спросила Шамсегаян, насторожившись.

Он немного подумал и решил не говорить.

– Потом, как поправишься.

Шамсегаян, усмехнувшись, покачала головой и повторила:

– Довези до Карачурова! И сам там оставайся.

– Я?…

– Земляки потеснятся, приютят… Расскажешь им обо мне. Смотри же, не забудь, не поленись. Наверно, кое-кто помнит ещё… Хотя воды-то много утекло… Тридцать лет! Это же целая жизнь, а, Мирвали?… Народились и выросли новые люди. А мы с тобою их ине видели… Тридцать лет!

– Да-а…

Раздался осторожный стук. Мирвали обернулся. Дверь слегка приотворилась. В просвете горели огромные глаза девушки.

– Не уходи, посиди ещё, – сказала Шамсегаян.

Мирвали кивнул девушке и посмотрел на жену. Как бы ища опору, она сжала руку мужу и подвинулась к нему.

– На кладбище, ближе к Дубовой улице, есть берёзка. Она растёт в уголке, обнявшись с сосной… Высокая сосна! Если не будут против, похорони меня там. Когда жили в Карачурове, как поженились мы, я всё заглядывалась на них… Растёт берёзка себе, прижавшись к большой сосне… Казалось, и мы так будем жить.

– Врач-то что сказал? – Мирвали вздохнул и расстегнул ворот рубахи.

– Что ему говорить? Он-то старается. Утешает. Заставил принять лекарство, сделал уколы… Не тело, а душу мне надо лечить!.. Скоро, говорят, настанет такое время, когда ничто не будет терзать человеку душу. Кто знает. Не смогла вернуться в Карачурово на своих ногах и поклониться землякам. Ушли не попрощавшись. Тёмной ночью, тайком, словно волки. Не диво, что душа изболелась…

В дверь снова постучали.

– Побудь ещё, – опять попросила Шамсегаян.

– Это очень уж давние дела, – сказал Мирвали, недоумевая.

– Да, давние! Поэтому ты возвращайся, искупи наш грех: зайди ко всем родичам, ко всем землякам и передай поклон от меня. Скажи, что очень стосковалась! Подарки в чемодане. Сам смотри, кому что… Не забудь о ребятишках!.. Мирвали, отодвинь-ка занавеску!

Он поднялся, потянул занавеску в сторону, тонкая ткань, прикреплённая внизу гвоздиком, тут же порвалась. Наблюдавшая за мужем Шамсегаян осуждающе покачала головой:

– Разорвал-таки. Руки у тебя жёсткие, несуразные руки.

Лучи солнца заполнили комнату.

– И в Карачурове, наверно, такая же погода… Скоро будут дёргать горох… Жать рожь… Никто, наверно, не ждёт, чтоб приехала Шамсегаян… Никто не скучает о ней… Словно как и не жила на свете! Дитя человеческое, будто ведро с водой – свалилось и вылилось всё… Нет, Мирвали, мы с тобой были слишком жестокими к себе, самым дорогим не дорожили…

Мирвали, в жизни не разговаривавший с женой о таких вещах, слушал её с каким-то отчуждением. Хоть бы врач вернулся, что ли, или та девушка! Хоть бы в дверь постучали!

– Врач сказал, что Карачурово в той стороне. Я уже справлялась, – вполголоса сказала Шамсегаян и снова попыталась по возможности ближе придвинуться к Мирвали. Кровать была узкая, неудобная. – Смотри не вздумай хоронить меня тут. Довези до Карачурова и сам оставайся там… Не станешь же, словно бродяга, один-одинёшенек шататься неизвестно где. Там твои корни, там родимая земля. Всего-то, говорят, пятьдесят восемь вёрст. Там вот, недалеко…

Еле заметным движением ослабевшей руки Шамсегаян подняла с места огромного, как медведь, Мирвали. Он встал, прислонился к переплёту окна и посмотрел вдаль, на бескрайние поля. Постоял, затем резко обернулся.

– Шамсегаян! Не могу я вернуться туда! Нельзя мне. Не неволь. Нельзя…

Шамсегаян, пока он глядел туда, где было Карачурово, как-то странно вытянулась на кровати и молчала.

– Шамсегаян!

Перед больницей круто остановилась мчавшаяся на предельной скорости машина, из которой вылезли люди в белых халатах…

Когда врачи, прибывшие из районной больницы, вошли в маленькую палату, Шамсегаян уже навеки распрощалась с белым светом.

Мирвали стоял остолбеневший, без слёз, без слов. Его с двух сторон взяли под руки и вывели на свежий воздух. Прибывшим из района ничего не оставалось, как подтвердить, когда и по какой причине произошла смерть.

Мирвали снова сидел на том же берёзовом чурбаке. К нему подошёл молоденький врач, казавшийся без халата ещё более высоким.

– Абый!

– А?… Что такое?

– Наши возвращаются в район… Хоть крюк порядочный, но они согласны довезти покойницу до Карачурова…

– До Карачурова, говоришь? И ты, значит, про то же?…

– Она говорила, что вы туда едете…

– Туда… туда… Только с ними я не поеду.

– Почему?

– Так.

– А то мы на своей машине проводим.

– И ваша машина не нужна.

– Почему?

– Коня ты мне дай, коня! Если уж не смог сохранить ей жизнь, то не поскупись, дай коня!

Врач на секунду задумался.

– Что ж, ладно. И подводу дадим, и возчика.

– Возчика не надо. Один повезу… Не бойся, не украду коня.

– Я не боюсь.

– Если нужно, документы свои оставлю… Пойми, не хочется видеть мне живых людей!.. Коня обратно приведу… Я туда ненадолго… Быстро обернусь… Очень быстро!.. И папирос бы мне… Пачку бы!

Врач мотнул головой в знак того, что документов ему не надо. Достал из кармана брюк пачку «Беломора» и коробок спичек. Около ворот, усевшись на землю рядом с пятнистым облезлым псом, плачет мальчонка. Нос у него в веснушках,ноги в цыпках.

Из огромных глаз девушки падают крупные слёзы…

Ветер крутится по двору, ласкает грядку с ночными фиалками и относит на улицу их сладкий аромат…

На телеге, застеленной мягким сеном, васильками и клевером, вытянулась, устремив лицо в лазурно-золотистое небо родимого края, Шамсегаян…

Конь фыркает, опасливо косится на странную поклажу, роет копытами землю, и мелкие комья летят из-под его ног, словно стайка перепуганных птиц…

Врач стоит, положив ладонь на нагретую солнцем верею[8]. Рядом сёстры и санитарки. Провожают. Телега катится по улице ровно, бесшумно.

На белых-белых гусей, сидящих на зелёной мягкой мураве, на мгновение падает большая чёрная тень Мирвали…

3

Сперва скрылись из глаз перегородившие деревню вдоль и поперёк всевозможные ограды, заборы и обвитые хмелем плетни с горшками и кувшинами на колышках, пелёнками и старыми серпами, затем не стало видно пожарной каланчи, сбитой из серых покорёженных досок, и пожарника, со скуки уныло подперевшего щеку; наконец исчезли окутанные вечерней влажной мглой тополя, росшие по берегам пруда и под мостом…

Деревня осталась позади…

Он так и не спросил, что это за деревня. Выехал за околицу и не оглянулся назад. Больше того, когда встречные с любопытством ощупывали глазами его фигуру, коня и телегу, он даже ни разу не поднял головы, не посмотрел на них и не ответил на несмелые приветствия. Ему всё казалось, что кто-то остановит его и, обдав холодом сердце, дрожащее мелкой дрожью, словно вот-вот выскочит из груди, громко и сердито крикнет:

– Эй, куда это ты держишь путь? Кто ты такой?

Только б не остановили, только б не спросили.

Но никто не крикнул и никто не задержал. Все спешили управиться с делами засветло. На мгновение остановятся, посмотрят на Мирвали и идут себе мимо. Конь тянет ходко, шлёпая копытами но пыльной колее. Чтоб не отстать, Мирвали обеими руками вцепился в гладкую, блестящую, словно кость, заднюю перекладину телеги.

Они движутся на запад. Там Карачурово.

Сказали, что до Карачурова пятьдесят восемь вёрст…

В зелёном чемодане новые брюки… В сером чемодане гостинцы…

Пятьдесят восемь вёрст. Далёкое ли это расстояние? Много ли это – пятьдесят восемь?…

Нынче им обоим – Шамсегаян и Мирвали – стукнуло по пятьдесят восемь лет.

Что больше: пятьдесят восемь вёрст или пятьдесят восемь лет? Если ехать быстро, пятьдесят восемь вёрст, может быть, удастся одолеть за ночь… Деревню-то вон как живо проехали… Деревня, больница… На перилах больничного крыльца кто-то перочинным ножом вырезал «люблю»… А почему эти странные цветы раскрываются только ночью?…

Пятьдесят восемь вёрст. Их можно пройти вот так: не поднимая головы, не оглядываясь назад…

Пятьдесят восемь лет… А что? Мирвали и их сумел прожить, не оглядываясь назад. А почему он не оглядывался? И почему только сегодня, вот здесь, в пустынном поле, вдруг вспомнил, что им по пятьдесят восемь? Почему он и теперь боится оглянуться? Когда в нём угнездился этот страх?

Когда-то он был бойким и шальным мальчонкой, как эти ребятишки, что гурьбой завалились в телегу и со смехом и гоготом возвращаются в деревню.

И он был крепким, как дуб, и стройным, как эти встречные парни, ладные и красивые, хоть и идут они запылённые с ног до головы.

И почему он не улыбчив, не радостен, как эти почтенные люди, шагающие за возами душистого сена?…

– Почему?…

Пятьдесят восемь вёрст предстоит пройти, а пятьдесят восемь лет остались позади… Он вполголоса начал повторять про себя:

– Пятьдесят восемь… пятьдесят восемь…

Это навязчивое число вытеснило все другие мысли и чувства. Куда ни повернись, ему мерещатся пятёрки и восьмёрки. Дуга круглится, как опрокинутая пятёрка. Придорожные травы выгнулись и сплелись в нескончаемую вереницу всё тех же пятёрок и восьмёрок… Он зажмурился и снова вцепился в перекладину.

Телега катилась под уклон. Конь пошёл мелкой рысью. И всё же Мирвали показалось, что они продвигаются очень медленно. Не поднимая головы, он прикрикнул:

– Но-о, лошадушка!

Дорога пересекла картофельное поле, затем углубилась в пшеницу. Дальше пошли лощины, буераки. По лощинам проносились струи тёплого влажного воздуха, отдающего болотом. Когда он был ещё совсем маленьким, если они, возвращаясь с поля, попадали в такую парную струю, отец говаривал: «Этот тёплый воздух напускают черти. Они сидят вон в тех глубоких ямах и, увидев верующих людей, горестно вздыхают…»

Детство… Отец… Откуда вдруг всплыли эти воспоминания? В каких уголках памяти, для чего сохранились они?

Удивлённый тем, что творится в его собственной душе, Мирвали на миг даже остановился: человек, проживший свой век без оглядки, считая, что вся жизнь ещё впереди, что завтра, слава богу, тоже день и этот день наш, – тот самый Мирвали вдруг вспоминает прошлое?… Странно, очень странно…

Назад Дальше