Кузену я сказал, что он был прав – это никуда не годный сарай, его бы лучше снести и построить на его месте нечто более приличное и услаждающее взгляд – желательно, в новом стиле, с колоннами и портиками. Но фраза, начертанная над выходом из комнаты, где я видел портрет своего деда в окружении других лиц, врезалась мне в память навсегда: «Каждый может войти, не каждый сможет выйти». Так и оказалось. Я оттуда так и не вышел.
СПб, ноябрь 1793-го.
…Когда Кристоф заявил категорично, за очередным семейным обедом, что решил перевестись на флот, воцарилось такое молчание, словно он сообщил о том, что обесчестил некую благородную девицу и теперь обязан жениться, пока последствия не проявили себя явным образом. Или что он переходит в православие, либо, тем паче, католичество и удаляется в монастырь.
Фрау Шарлотта посмотрела на него пристально, изучающе. Она знала, что, раз этот ее ребенок принял решение, то вряд ли когда он откажется от него откажется. И ничто его не может переубедить. «Ты уже подал рапорт?» – проговорила она медленно, выделяя каждое слово. «Идиот», – быстро подхватил, пользуясь паузой, ее старший сын. – «Какую ты там карьеру сделаешь? Здесь тебе через два года светил бы полк». «В гарнизоне», – усмехнулся Кристоф, радуясь втайне тому, что ему не придется сейчас давать ни утвердительного, ни отрицательного ответа матери. «Мы такие гордые, что нам и гарнизон не по нраву?» – брат измерил его с ног до головы. «Ты поссорился с кем-то?» – догадалась их мать. – «Неужели с Наследником?» От этого предположения все застыли в изумлении и ужасе. Служанка, вошедшая за общий стол с подносом в руках, поняла, что господам пока не до жаркого, поэтому осталась в дверях, глядя на возмутителя спокойствия. Кристоф снес эти взгляды.
«Мutti», – отвечал он. «Ежели бы такое случилось, то вы бы узнали об этом первой. Что же касается карьеры, то я не заинтересован в ней». Фрау Шарлотта возвысила голос – такое с ней случалось нечасто. Все инстинктивно вжали головы в плечи. «Не заинтересован? Кто тебя научил произносить такие слова? Какие-нибудь вольнодумцы? После всего, что я для вас – для каждого из вас! – сделала, ты, как неблагодарная свинья, смешиваешь мои деяния с грязью!» – она с шумом отодвинула от себя приборы. Потом, как ни в чем не бывало, скомандовала служанке на ломаном русском: «Марья, подавай жаркое».
Кристоф вынес эту гневную тираду. Аккуратно разнял сжавшие его рукав пальцы сестрицы Катхен, шептавшей: «Зачем ты так? Ну зачем? Она же тебя проклянет!» Словно отвечая на взволнованный шепот сестры, проговорил вслух: «Ежели вы, матушка, хотите меня проклясть и лишить наследства, то делайте это сейчас». Его старший брат встал из-за стола и угрожающе двинулся к нему. «Карл!» – снова повелительно произнесла фрау Шарлотта. «Оставь его». «Но, матушка…», – щеки ее первенца пылали праведным гневом. Остальные присутствующие сидели ни живы, ни мертвы. «Ты хотя бы о Катхен подумал!» – проговорил Фридрих, указывая на красноречивое положение юной баронессы Фитингоф, – она была на седьмом месяце беременности. «Карл. Ему двадцать лет скоро будет. Поздно», – проговорила мать семейства. – «Пусть поступает, как знает. Завтра ему придет счет – сколько всего он должен мне и вам. Ему остается только рассчитаться». «Это низко», – проговорил Кристоф. «Зато справедливо», – парировала фрау Шарлотта. «Итак, договорились», – он встал из-за стола, церемонно раскланявшись с ними. – «Вы отправляете мне счет, я думаю, как смогу по нему расплатиться, и только потом подаю рапорт о переводе меня в Гвардейский экипаж. Прощайте».
Его проводила потрясенная тишина. Он взял шинель из рук камердинера, вышел на улицу, подставляя пылающее лицо под мокрые снежинки, сыпавшиеся с низкого неба. Что ж, наверное, все он сделал правильно. К этому разговору Кристоф готовился не первую неделю. «Кристхен!» – он оглянулся и увидел своего второго брата Фридриха, который весь этот роковой разговор хранил ироническое молчание. «Я тебя понимаю». «Надо же», – усмешливо отвечал барон. «Но… только почему на флот?». «Потому что мне суша опротивела, положим», – проговорил Кристоф, уже высматривая извозчика. – «И вот эта погода». «Это понятно, но я бы на твоем месте отправился в наемники». «Кому я нужен?» – извозчик остановился, и младший из баронов фон Ливенов вскочил в него. «Кому-нибудь. Хоть австрийцам…», – проговорил напоследок Фридрих.
…По возвращению к себе на квартиру Кристоф нашел письмо. Конверт никак не подписан. Он раскрыл его. Выпала записка. Несколько фраз по-французски: «Те, кто ищут, обрящут. Тех, кого ищут, найдут. Не спеши и все придет». «Безумие какое-то», – подумал он, и спросил у своего камердинера, кто принес этот конверт, но не получил ответа. Возможно, чья-то шутка. На душе у него было неприятно после разговора с матерью. Когда он избавится от власти семьи? Когда он станет мужчиной, а не мальчиком? Глупая война со шведами, на которую его послали, не сделала его настоящим воином. Служба в Гвардии – тоже. Нужно нечто большее. Иногда он вспоминал увиденное давеча, в сентябре, в потайной комнате. После этого визита у него и появилось желание что-то поменять в своей жизни. И да, как-то прославиться. Почему-то ему казалось, что его будущее лежит совершенно не в той стране, которой уже третье поколение служили фон Ливены. Фрицхен предлагал идти в наемники – ерунда. Кристофу не хотелось никому служить. Тем более, за деньги. Поэтому он ухватился за идею о флоте. При случае, если вновь будет война с Портой или якобинцами (о возможности отправки экспедиционного корпуса к границам новоиспеченной Республики говорили уже не первый год, но воз оставался и ныне там – Государыня была слишком мудра, чтобы вмешиваться в мало касающиеся ее дела, к тому же, в Польше творилось невесть что), можно и отличиться. Такая служба предоставляла возможность увидеть свет. А этого Кристоф хотел более всего.
Он перечитал записку. «Нет, шутка чья-то. И где здесь смеяться?», – проговорил он, готовясь спалить ее на свечке. И только поднося листок к неверно колеблющемуся пламени, он разглядел – подпись-то на записке была. CR. Минутное воспоминание – таинственная комната в мерцендорфовской «часовне»; красный крест – или роза? – на холсте, и эти две буквы. Совпадение? Возможно. Может, обращение к нему? Он же Кристоф Рейнгольд. Тезка своего деда. Кстати, тот, возможно, сам нарисовал эту причудливую картину и подписал ее своими инициалами. Но тогда бы, по всем правилам, обращение поставили в начале – не в конце. И мало кто знал, что полное имя «Ливена-третьего» – Кристоф Рейнгольд. В семейных анналах, на форзаце матушкиного молитвенника он остался как Кристоф Генрих – остальные имена не вошли. Русские вообще вопросами имен своих немецких сослуживцев не озабочивались, переиначивая на свой лад – в Петербурге он звался Христофором Андреевичем. Так бы и обратились. А тут… Тайны какие-то.
Он спрятал записку в ящик стола, не в силах избавиться от нее. Да и имело ли это смысл? Но осталось общее чувство смутной тревоги. Или, скорее, предчувствия, что скоро все противоречия разрешатся. Кристофу долго ждать не пришлось.
CR (1826)
После одного памятного разговора, когда матушка вознамерилась отречься от меня из-за явно высказанного мною желания оставить службу в Гвардии, прошло не так много времени. Я со дня на день ожидал, что по почте счет мне пришлют и уже начал подсчитывать, кому и сколько я должен и какое количество свободных средств остается в моем распоряжении, но ничего не происходило. Возможно, матушка меня простила. А, может, разглядела, наконец, то, в чем я убедился неделей ранее.
…Когда нас только представили ко Двору и вписали в круг приближенных лиц, матушка собрала нас всех и строго-настрого сказала, чтобы мы молчали обо всем, что увидим, старались не вмешиваться и свое мнение не высказывать, даже если у нас его спрашивают. Также она посоветовала «друзей не заводить, и врагов, по возможности, тоже». Это один из немногих заветов моей родительницы, который я соблюдаю до сих пор. Ибо я видел, что творится с чересчур разговорчивыми и прямолинейными. Каюсь, у меня и ныне нет желания писать то, что я увидел. Хотя мои наблюдения, вероятно, уже могут быть отнесены в категорию исторических. Как-никак, с той поры прошло около 30 лет. Поэтому выскажусь.
И слепому было ясно, что die Alte Keizerin находится во вражде к своему единственному законному сыну и наследнику, которому вскоре было суждено стать моим государем. Малый и Большой Двор друг с другом практически не сообщались. Будущий государь Павел Петрович был бы счастлив участвовать в деле управления Империей, если бы над его вкусами и идеями не потешались придворные – от мала до велика. Его упрекали в пруссофилии, в чрезмерном почитании Фридриха Великого, в незнании окружающих реалий. Мать явно дала понять, что единственное, почему она его терпит – это его дети, будущее Империи. Die Alte Keizerin, питая далеко идущие планы, отобрала у него двух старших сыновей с намерением воспитать из них образцовых людей и государей. Дошло до того, что она переменила завещание, назначив Александра своим прямым наследником. Вероятно, государыня полагала, что проживет еще довольно долго, и ее сын умрет раньше нее. Или, что скорее всего, считала его столь же неспособным, как его отец Петр Федорович, думала объявить его таковым и отстранить от всяческого управления. Постоянное затворничество молодой великокняжеской четы в Гатчине доказывало реальность ее намерений.
Мы с братом Йоханом долгое время числились в «юных друзьях» великих князей Александра и Константина. У нас не было никаких официальных должностей (хотя Йохана впоследствии все же назначили адъютантом Александра Павловича), но нам давали понять, что мы должны быть рядом с ними всегда, вроде телохранителей. Нас записали в полк, личным шефом которого был старший из великих князей. Надо добавить, что, насколько добродетельным был (или, скорее, хотел казаться) Александр, настолько же распутным был Константин. Матушка несколько беспокоилась, что мы подпадем под влияние последнего, поэтому наказывала нам держаться от него подальше. Этот завет мы тоже исполняли весьма тщательно – сразу стало понятно, что с Константином лучше не связываться. Надавать пощечин или вызвать его к барьеру было невозможно и приравнивалось бы к lèse-majesté. Сглатывать обиды и позволять обращаться с собой как с последним холопом – значило, высказывать себя низкопоклонником, а не я, ни братик к таковым сроду не принадлежали. Иначе же этот великий князь общаться с людьми не умел. Что касается Александра, то мне даже удалось завоевать его доверие. Мы были одних лет, и во мне он видел доверенное лицо, почти что друга. Но после того, как он сообщил, что видел завещание в пользу себя и в обход своего отца, я горько пожалел о том доверии, которым до этого даже гордился.
Потом он спросил моего мнения. «Что мне делать, Ливен? Уступать ли отцу или покоряться воле бабушки?» – говорил великий князь, сжимая мою руку. Я отлично помню этот день. Длинные тени сумерек ложились на гобелены в малой гостиной. Прекрасное, ангельское его лицо было темно и печально. Что я мог ему ответить? Некоторое время я молчал, опустив глаза. От меня требовали, ни много ни мало, – решения судьбы России. Будет ли править Павел Петрович, известный уже мрачным и подозрительным нравом, любовью к муштре на прусский лад и ненавистью ко всему, что сотворила за 30 лет правления его мать – даже и к ее благим начинаниям? Сложно сказать, что ожидать от такого царствования. Но, по крайней мере, он уже взрослый и опытный мужчина. Мой юный венценосный друг, при всех его добродетелях – не более чем мальчик. Даже не слишком честолюбивый мальчик. Его учитель La Harpe, крайне просвещенный человек, заставил его верить в равенство всех людей, в золотые идеалы Руссо, в то, что никто не создан выше других и не имеет морального права ими управлять. Я сам тогда не был знаком с этими идеями – в те годы я предпочел оставаться при своем невежестве.
«Ваше Высочество. На Вашем месте я бы следовал порядку старшинства», – произнес я тихо. Это был первый, но не последний мой совет, который я давал этому государю. «Я тоже так полагаю», – отвечал Наследник в тон мне и приобнял меня. Как оказалось, с тех пор я завоевал его окончательное доверие и показал свою преданность. Но в то время мне об этом было невозможно узнать. Тогда я чувствовал, что замешался туда, куда не должен был и сказал то, что не должен был говорить. Неизвестно, кто еще знал про этот манифест-завещание. Возможно, я был первым и единственным хранителем этой тайны, кроме, естественно, особ, фигурирующих в этом манифесте. От того-то я и подумал, что мне стоит вообще скрыться. Желательно, где-нибудь в морях. Матери я тоже не мог открыться. Но, повторюсь, в конце концов ей тоже стало известно о завещании. Либо она догадалась. Потому-то меня и простила. Но все равно, мне давно уже хотелось иметь случай как-нибудь отличиться. Гвардейская служба в мирное время этих возможностей не предоставляла. Конечно, оставалась возможность записаться в гренадерский полк к брату – они стояли близ польской границы и входили в дивизию Суворова. В случае очередного мятежа в Варшаве и объявления войны основной удар придется на них. Но я все оттягивал свой перевод в Тульский пехотный, так как служить под началом Карла мне не очень-то хотелось. Вскоре мне выпал совершенно неожиданный шанс. Наверное, кто-то заметил, как я маюсь от непризнанности и тоски. Или, может быть, просто не хотел меня видеть слишком близко к Наследнику и Двору, что более вероятно…
Глава 2
Санкт-Петербург, декабрь 1793 года
После Рождества 1793-го Кристоф почувствовал – его жизнь постепенно и неуклонно меняется. Но в какую сторону – он понять не мог. Все чаще он вспоминал и о «часовне», и о записке, но запрещал себе долго предаваться подобным мыслям. Конечно, все это только совпадение – а его окружала реальная жизнь, включавшая в себя все то же самое, что и раньше: дежурства, разводы караулов, поездки в театр ко второму действию, пустопорожняя светская болтовня, ленивые взгляды женщин, скользившие по его хорошенькому лицу, воскресные визиты к матушке и сестрам. Чего желать более? Он знал, что, посмей заикнуться кому-то о том, что ему скучно и он не знает, куда податься дальше, получит предсказуемый ответ: «От добра добра не ищу». Или же: «Ничего, скоро ударим по полячишкам, тогда тебе будет весело».
Как всегда, разрешение проблемы пришло неожиданно. И очень быстро.
Ясным морозным утром 16 декабря, когда лютеране только закончили отмечать очередное Рождение Христа, его разбудил камердинер Якоб. Как всегда, тихонечко потрогал за плечо со своим: «Герр Кристхен, а герр Кристхен…» Собственно, этот Якоб был его другом детства еще тогда, когда «ничего этого», то есть, богатства и славы Ливенов, не было. С обретением богатства и славы матушка смилостивилась над латышом-сироткой и взяла его в услужение своим сыновьям, которые всегда относились к нему как к равному себе. Но нынче, когда хмель прошедшей веселой ночки весьма чувствительно давал о себе знать тошнотой и раскалывающейся головой, Кристофу захотелось проявить себя деспотом и надавать ему пощечин. Он сел в разворошенной постели, щурясь на пробивающийся сквозь щель между задернутыми шторами солнечный луч. Хорошо, сегодня никуда не надо было идти. Так, а что, собственно, вчера было? Фараон?… Ах, черт, если так, то сколько он проиграл?.. До квартиры дошел своими ногами или его Якоб увел? И не у кого спросить, кроме как у слуги. Почему так стыдно, кстати? Значит, точно сколько-то проиграл.
«Слушай», – проговорил Кристоф, глядя на лицо своего камердинера. – «Когда я вчера вернулся?»
«Да в четыре утра, барин…»
«А нынче сколько?»
«Уж полдень пробило»
«Mein Gott…»
Полдень. Если маменька вздумает допросить Якоба, то Кристофа ждет долгий выговор по поводу «беспорядочного образа жизни».