Елисеева Ольга Игоревна
Покушение в Варшаве
© Елисеева О.И., 2017
© ООО «Издательство «Вече», 2017
* * *
Время действия: апрель – август 1829 года
Пролог. Дородные жалобы
Дорога на Оршу
– Я не доверяю брату Константину…
Император[1] бубнил, Александр Христофорович делал внимательное лицо. В этот момент карету тряхнуло так, что кишки подскочили под самое горло.
Красные атласные обои затрещали. Медный подсвечник, прикрученный над левым подлокотником, ударил Бенкендорфа[2] блюдечком в подбородок. Плафон, защищавший от свечного воска, а заодно и зеркало на противоположной стене взорвались отколками. Шеф жандармов зажмурил глаза и только успел сжаться. Видно, кучер задремал на козлах, колесо попало на камень, лошади не справились, и экипаж полетел в кювет.
Падали часто. То от ветра в голой степи, то от ямщицкого недогляда, то угодив в разъезженные колеи. Оказалось, что и шоссе не панацея. Выровняли, посыпали щебнем, вырыли глубочайшие ямы для стока вод по обе стороны, а прибрать с пути булыжники величиной с коровью голову не догадались…
Если бы среди родимого бездорожья – ну, завалились на бок и слава богу – посчитали синяки, поехали дальше. А тут своротились кубарем в ров, ров же – любой замок позавидует, да еще с талыми водами. Даже странно, что глаза открылись сами собой. Бенкендорф осторожно пошевелил кистями рук, по отдельности правой и левой ногой – не сломаны. Потом с опаской глянул вниз. Он висел, опираясь одним локтем в отрывающееся сиденье, а другим – в выгнутый бок кареты. Ее короб образовал горб, который вот-вот мог треснуть.
В последнюю минуту Александр Христофорович подумал: «Sic transit gloria mundi!» Так проходит слава земная. «Я-то жив», – мелькнуло в голове. Внизу темнел сюртук императора. «Лучше бы меня сразу…» Вытаскивали бы обоих. С мертвого какой спрос? Больше всего он боялся увидеть бескровное лицо государя. Сколько всего было! Сколько раз они могли бы… с честью, как люди! Так нелепо!
Бенкендорф постарался дотянуться до двери, из которой вылетели все стекла. Хотя она и держалась на одной петле, выбить ее оказалось трудно. Только раскачавшись и вскинув ноги – «Пойду служить в цирк», – генерал высадил деревянную преграду. Теперь страшное. Он попытался соскользнуть вниз так, чтобы не плюхнуться прямо на спину государя и не усугубить положение.
Хотя какое, к чертям, положение? Положение в гроб.
Его величество не шевелился и производил впечатление мертвеца. Генерал начал читать молитву и попытался ухватить товарища по несчастью за руку. Экий кабанище!
Император, правда, был выше, шире в плечах, да и моложе. «Только бы жив…» – шептал Александр Христофорович, в ужасе понимая, что держит еще теплую, вялую руку. «Ну застони, пожалуйста!» – молил он, сознавая, что ему одному, без помощи извне, государя не вытащить.
Куда там! Его величество везде ездит сам. На версту и больше обгоняет свиту. Никого не слушает. Никого возле себя не терпит. Да и ездит как? Только вскачь. У него, видите ли, от медленного шага голова кружится. Расплата за чрезмерный рост – неправильная циркуляция крови. Ну и сидел бы дома! Вот сейчас глянуть в лицо – белее мела, – непонятно от чего: то ли от природы, то ли смертная маска.
Скорее бы охрана. Офицеры свиты.
Никого.
Александр Христофорович снова попытался своротить государя с места, боясь увидеть, что у того с головой, с шеей. И в ужасе представляя темную, глубокую рану. Где – пока неведомо.
В этот момент пальцы, за которые он держал, слабо пошевелились. Так трепыхается рыбка в кулаке у мальчишки, сдуру схватившего ее на мелководье и не знающего, что делать дальше. Потом ладонь императора налилась силой и сжала руку Александра Христофоровича.
– Ну, тяни же! – услышал он хриплый голос.
Дедка за репку… К счастью, репка и сама норовила выбраться из земли.
Они вдвоем карабкались к выбитой двери так, словно преодолевали расстояние от Москвы до Парижа. А всего-то и лезть – локоть! Александр Христофорович не смел материться. Искусал губы до крови и, кажется, сжевал левый ус.
Наконец, его величество повис поперек дверного проема, а шеф жандармов уже выбрался в кювет и с интересом огляделся вокруг. Мило. Слева ельник. Справа липы торчат. За ними поле. Ни людей, ни домиков поблизости. Помощи не дождешься. Значит, тянем дальше.
А здорово их скособочило. Император на боку разбитой кареты только покряхтывал. Выволочь его сначала в яму, по дну которой тек какой-то ручей, а потом наверх по склону куртины оказалось делом нелегким. Такие упражнения хороши в двадцать, а не в сорок семь. Бенкендорф поздравил себя с тем, что и бок кололо не сильно, и дыхание его не подвело. Только устал, как будто тянул медвежью тушу.
Правда, государь изо всех сил помогал: упирался в землю ногами, хватался пальцами за траву.
– Живы?
Оба дышали с большим трудом.
Никс[3] попытался подняться на четвереньки, опираясь на руки, и снова рухнул.
– Простите меня.
За что? Александр Христофорович не понимал.
– Я очень тяжелый, – с трудом выговорил царь. Он лежал щекой на земле, смотрел на Бенкендорфа и почти смеялся. Ни от чего. Остались целы.
Шеф жандармов сидел рядом. Грязный, потный, в порванном мундире. И тоже беззвучно закатывался.
– Тогда и вы меня. За непорядок в форме.
Тут уж оба начали хохотать. Государь несколько раз выплюнул ржавую мокроту из разбитых легких.
Спутник успокоил его жестом.
– Грудь ушибли. Если только это – легко отделались.
Император собрался с силами и все-таки сел.
– Я знаете что подумал, когда падали? Sic transit gloria mundi! Воспитание! Помереть и то по-человечески не могу. Латынь в голову лезет.
Александр Христофорович устыдился самого себя: ему перед концом в голову приходили царские мысли. Непорядок. Слишком горд. Вот Бог и одергивает.
– А где кучер?
Кучера только не хватало!
Никс боднул головой воздух. Попытался встать: со второй попытки получилось – и повернулся к канаве. На облучке сломанной кареты никого не было.
– Должно, закатился куда-нибудь, – предположил Бенкендорф. – Может, там, под экипажем.
– Полезли, – потребовал Никс.
Вот теперь действительно не по чину. Только с другой стороны. Была охота выковыривать всякую нежить из-под обломков! Дождались бы охраны, а та уже… Но царь велит.
Полезли. Вдвоем кое-как разворотили доски козел. Слава богу, сила в руках еще есть.
– Вы как? – деловито осведомился Никс. – Голова не кружится? Вон, кровь по щеке течет.
Только теперь Бенкендорф ощутил, что у него со лба вместе с потом действительно сбегает сукровица.
– Кожу рассек. Ничего.
Вскинули на руки бесчувственное тело кучера в плисовом синем кафтане. Экий зад раскормил на государевых харчах! Вдвоем выволокли на бровку канавы, потом к корням развесистого дуба. Подскакала пара фельдъегерей, опередивших курьеров, которые днем сильно отставали и отдыхали, где могли, потому что ночью мчались по бокам от экипажа с зажженными факелами в руках. До карет со свитой и лейб-медиком было еще далеко. Случалось, половину лошадей загоняли насмерть. Государь только покряхтывал: «Слабосильные». Но шагом ехать не мог. Кучер Яков умел мчать даже без дороги, а царю и любо!
Теперь Никс стоял на коленях над распростертым телом возницы и бил его по щекам.
– Яков! Яков! Старичина! Очнись!
Оклемался, конечно. Закашлялся до красной пены на губах. Замотал головой.
Фельдъегеря спешились, император уступил им место. Они посадили кучера на траву. Один ощупал тело – перелом ноги и ребра. Хорошо не шеи! Другой покрутился возле царя и шефа жандармов, но, поняв, что им помощь особо не нужна, ускакал обратно за другой коляской.
– Все мне бумаги помяли! – жаловался Бенкендорф, который возил с собой пару портфелей, набитых документами. И читал их, несмотря на ветер. Даже завел десяток свинцовых карандашей в кожаной готовальне – чернилами-то не больно на ходу поплещешь.
Прикатила другая коляска. Третья за это путешествие. Ту, что стартовала из Петербурга, они сломали еще под Витебском. Пришлось временно обосноваться в закрытой карете, которая теперь не подлежала починке. Новая хотя бы была без верха – император заулыбался. Он бравировал спартанскими привычками: сплю на тюфяке, набитом сеном, голову подставляю дождю и снегу… Сели снова. Никс потирал ушибленные бока. Сначала насупился, молчал, глядя на дорогу. Потом опять разлепил губы:
– Я не доверяю брату Константину.
Глава 1. Орленок
Дворец Шенбрунн под Веной
Когда-то на месте загородной резиденции австрийских владык стояла мельница. Мельница – символ дьявола. Перемалывает людские души. Но здесь же, у корней векового дуба, тек Прекрасный Источник – Шенер Бруннен. Чего теперь больше: живой или мертвой воды?
Из окон восточного крыла, за уходящим к горизонту зеленым партером, за желтизной качающихся тюльпанов, за фонтаном – игрушечным водопадом, на взгорье видно Глориетту – двухэтажный мост, украшенный римскими доспехами и мраморными львами, попирающими французских орлов. Памятник несуществующим победам австрийского оружия – таким же далеким и неправдоподобным, как сама Глориетта. Не здесь ли, в Шенбрунне, дважды стоял Наполеон, бравший Вену и державший на подступах свой штаб?
Вот в этой самой комнате была спальня корсиканца. Теперь покои отдали его пленному сыну – Орленку, бывшему римскому королю, Наполеону-Франсуа[4]. Или Францу, как его назвали на новой, постылой родине.
Юноша смотрел в окно. Его руки сжимали подоконник. Конец марта – ставни настежь. Свежий, но отнюдь не холодный ветер налетал со стороны парка, неся сырые нотки земли. Четырнадцать лет он провел в этом дворце-склепе, куда его привезли четырех лет от роду, не уезжая на зиму в Хофбург, столичную резиденцию. О да – у него топили. Скромно-скромно, как любит немецкая родня. Ежегодная хворь – небольшая плата за пристанище для сироты. Туберкулез костей – такую болезнь, кажется, зафиксировали у него продажные доктора? Если юноша умрет, никто не удивится. Угас, как свеча, на которую дунул ветер из парка.
– Сир, вам нельзя открывать окно! – старый камердинер Гастон, однорукий французский солдат, служивший мальчику еще в Париже, попытался оттеснить господина со сквозняка. Он единственный из всех слуг называл принца «сир». Прочие были почти грубы. Равнодушны – самое малое.
– Надо беречь себя. Если вы вспомните, кто вы…
Франц угрожающе поднял руку. Он помнил. Именно поэтому не позволял об этом разглагольствовать. Он – птица в клетке, ничем не лучше ручного жаворонка, которого царственный дед подарил ему вскоре после приезда в Вену. Подарил вместе с клеткой, чтобы внук всегда помнил: птичку с подрезанными крыльями кормят, даже дают ей попрыгать по комнате, но… стоит ей взлететь на подоконник, и ее прогонят обратно. Тряпками. Да и что делать бескрылой птахе в лесу? Не умея летать, она сразу станет добычей хищников. Поэтому Франц гладил жаворонка пальцем по спине, давал садиться себе на плечо и даже гадить на австрийский эполет. Но никогда не брал с собой в парк: зачем бедолаге видеть мир, который никогда не будет его домом?
Франц убрал длинные пальцы с подоконника. Разве у его отца были такие?
– Вот когда мы с императором стояли в этой самой комнате…
Камердинер завел свою вечную песню про великие дела того, кого здесь боялись называть. Бонапарт не добром получил в жены настоящую принцессу из рода Габсбургов, Марию-Луизу, дочь ныне царствующего монарха. В 1810-м тот потерял голову и чуть не потерял страну. Только брак эрцгерцогини с победителем спас его от окончательного поражения. Девушку, чья кровь была древнее самой империи, отвезли во Францию, где над ней надругалось Корсиканское чудовище.
Нет, на самом деле Бонапарт был мил, ни к чему не принуждал невесту, хотя в первый же вечер остался у нее. Они поладили. Мария-Луиза стала настоящей монархиней – родила мужу сына и до конца требовала защищать Париж. Но… соединение древнейшей в мире благородной крови с недобродившим шипучим вином – все равно насилие и надругательство. Дитя от такого союза – чудовище.
– Дайте срок… Придет время… – шепчет Гастон, расставляя на столике чашки и раскладывая приборы. Завтрак. Один рогалик. Даже без масла. А фарфора, серебра, салфеток, как если бы дитя ело три перемены блюд. Скупердяи! Даже кофе «спитой» – трижды переваренный с понедельника. Разве так жил император? Разве так он приказывал содержать сына? – Короля Луи Восемнадцатого не любят в народе. Толстяк. Увалень. Не может вскарабкаться на лошадь. Оскорбление нации. Такого французы не простят. Дома знают, что у императора есть сын…
– Был, – машинально поправил Франц. – Поосторожнее. Даже крысы в стенах с ушами.
– Есть, – упрямо повторил инвалид. – Вы сами знаете мою правду. Сами с ней согласны. Пробьет час, и вы решитесь. Кровь возьмет свое.
Юноша бросил на камердинера быстрый взгляд голубых водянистых глаз. Слова старого солдата поднимали в его душе волну ненависти ко всему окружающему. Волну надежды. Жажду славы и перемен. Рукой подать до границы, и его встретит Дева Марианна, Прекрасная Франция, так долго верившая в сказку о вечном возвращении – о приходе к ней молодого, полного сил монарха, способного своей кровью оросить корни древа Свободы и, как галльский петушок, подставить свое тонкое юношеское горло под серповидный нож. Дева Марианна возлюбит его и снова, как тридцать лет назад, наденет красный от крови фригийский колпак…
– Кто это? – Франц указывал в окно. – Вон-вон, вышел из-за лип и идет к дверям?
Судя по тому, что человек уверенно двигался к боковому входу, не крутил головой, ища привратника, а по-свойски сам хватался за ручку двери, он был в Шенбрунне постоянным гостем. Или считал себя хозяином. Слишком твердо и горделиво двигался, как не подобает слуге. Даже слуге короны.
– Меттерних.
Камердинер и принц разом назвали ненавистного канцлера[5]. Долговязая фигура в синем сюртуке со звездой скрылась внутри.
– Зачем он пожаловал? И нанесет ли нам визит? – обеспокоился Гастон.
Франц сжал рот в одну линию, так что от пухлой оттопыренной габсбургской губы не осталось и следа.
– Сердце мне подсказывает, что это не будет визит вежливости.
* * *
За день до этого. Вена
Нарядные пары поднимались по лестнице, отражаясь в собранных из разных кусочков зеркалах. Целиковые стекла так дороги, а роскошь ничуть не страдает от бережливости! Главное, чтобы начищенные медные ручки сияли, как золотые. Гипсовые статуи были отполированы до мраморного блеска. А дерево паркетов слегка благоухало медом, хотя натерли его пчелиным воском.
Дом-сундучок, дом-клад, когда-то принадлежавший канцлеру времен императрицы Марии-Терезии – великому Кауницу. На его внучке был женат Меттерних, унаследовав сначала сокровища, а потом и чин. Бедная Антония, спокойная, некрасивая, уверенная в себе и в муже, никогда не мешала ему искать легкокрылых удовольствий на стороне. Лишь однажды она по-настоящему взревновала. К этой русской, княгине Ливен[6]. Как он мог? Неверность тела – одно. Уход души – другое. В дни конгрессов[7] Клеменс покинул ее навсегда – в беседах и письмах отныне царила иная страсть. Этой измены Антония не простила до гробовой доски.
Теперь под ее портретом вдовец-канцлер встречал гостей об руку с третьей будущей супругой. Такова уж его судьба – сводить доверившихся женщин в гроб. Несчастная мать, не вынеся позора второго брака сына – слишком низкого происхождения оказалась нареченная, – преставилась через несколько дней. Жена-босоножка в родах, все шептала, будто ее преследовал призрак старухи…