Годы поисков и экспериментов, громоздкие расчёты и интуитивные прозрения Ивана Петровича Шустова, проверенные в лабораториях, цехах и на полигонах, воплощённые в авторские и коллективные разработки, после нехитрой драпировки их «военного» генезиса и превращения в коммерческий продукт по достоинству и в твёрдой валюте оценил в прошлом вероятный противник, а ныне – деловой партнёр. Срок свежести большинства секретов истёк, военную тайну страна сама направо и налево выменивала на стеклянные бусы. Формально профессор больше не был связан обязательством хранить тайну и молчание. Таким образом, юридически, хоть и белыми нитками, но сшито всё было крепко. Золото молчания стало просто золотом. Сокровище рассекреченных составов, уникальных сплавов, способов обработки и закалки – вот он, билет в солнечный мир, мир, который, наконец, стал твоим. Технологии производства брони нашли применение в оборудовании для бурения нефтяных скважин и изготовлении кухонных ножей.
Поначалу передача сокровенных знаний казалась ему изменой и вероломством, едва ли не торговлей в мелкую розницу доверенной ему на временное хранение частью Родины. Но Родине в тот час было наплевать, она теряла гораздо большее, чем технологии легирования и секреты направленной кристаллизации металла. Передача знаний и технологий отчасти была жестом отчаяния профессора. Передать хоть что-то, хоть кому-то, пока сокровище нескольких поколений учёных-металлургов и металловедов за ненадобностью не превратилось в пепел и тлен.
Профессор решил спасти результаты работы всей своей жизни, пусть и передав их в чужие руки, считая, что границы и политика только условности эпохи, короткого эпизода в истории человеческого познания.
Сменился век на календаре, Иван Петрович решил понемногу отойти от дел и пожить, наконец, для себя. Его с почётом проводили на покой, назначили пожизненную корпоративную пенсию, своего рода «роялти» с его интеллектуальной собственности, внесённой в уставной фонд. Какое-то время Шустова периодически, по старой памяти, приглашали прочесть одну-две лекции, взглянуть на экспертное заключение или заявку на патент, на особо важные встречи для исполнения представительских функций, иначе говоря, – на роль «свадебного генерала».
Деньги Ивана Петровича превратились в уютный дом с богатой обстановкой, в сытую и, наконец, спокойную и размеренную жизнь, стали машиной и шубой, принесли блаженное незнание цен на продукты, обернулись временем, которое теперь стало возможным тратить исключительно на себя и то, что дорого, – книги, мысли, близких, любимых и то, что бесценно – вдруг взалкавшую вечного душу. Самое время начать новую жизнь. Но тут вероломно, выстрелом в спину, ударил инфаркт. Мучительное выздоровление в течение долгих, заблудившихся, спотыкающихся, перепутавших свои места в строю, дней. Безжалостная, изворотливая боль, изгоняемая лекарствами, но коварно ждущая полного расхода дозы, чтобы вернуться. Воздух, тяжёлый, насыщенный больничными запахами, из которого кто-то неизвестным образом изъял почти весь кислород и сделал его малопригодным для дыхания. Мелькание видений прошлого, близких, самого себя взглядом как будто извне, мысли, мотыльками летящие на скупой, серый свет, проникающий сквозь прикрытые веки.
А когда всё обошлось, боль инфаркта утихла, врачи выдали длинное и обстоятельное наставление, состоящее из перемежающихся «рекомендовано» и «не рекомендуется», профессор собрался вернуться к прежней жизни. Но вдруг обнаружил, что нет никакой «прежней жизни», что возвращаться никуда и ни к кому не хочется, что он, окружённый семьёй, друзьями, коллегами, партнёрами, врагами и соседями, на самом деле одинок. И что самое страшное, случилось это невероятно давно. Нет, даже не «случилось», поскольку любое «случившееся» событие подразумевает наличие метки времени, зафиксированной, в зависимости от масштаба и последствий, в памяти, судовом журнале или истории человечества. Свершившееся событие имеет и другой обязательный признак – точка разделения жизненного устройства или судьбы, спроецированная на течение времени; точка разделения на «до» и «после».
Одиночество не случилось, оно всегда было рядом, внутри, но до поры скрывалось, изредка заявляя свои права. Произошло это не вдруг, а медленно и неотвратимо прорастало, проявлялось, обретало форму, уплотняло содержание. Осознание сгустившегося одиночества пришло не как озарение, а как воспоминание, как смирение со свершившимся фактом. Впрочем, ничего особенно трагического не произошло.
Зализав раны, профессор окончательно отошёл от дел и укрылся в загородном доме. Осадное положение. Он с увлечением и удовольствием написал пару работ, не нашедших, однако, своего благодарного читателя. Решив, что его время окончательно прошло, Шустов, и раньше не отличавшийся лёгким характером, окончательно превратился в махрового пессимиста и мизантропа.
Иван Петрович ушёл в центр пустыни. Не каждый был готов преодолеть безжизненные пески, чтобы приблизиться к нему. Профессор бежал, чтобы укрыться от более не интересного ему человечества, чтобы остановить время, прожить остаток жизни, занимаясь тем, что важно исключительно для него. После выписки из клиники на короткое время его ослепил страх смерти, но он привык преодолевать трудности и препятствия, быть сильным, опорой и основой, во всём полагаться только на себя, преодолел и тень неизбежного. А после и вовсе убедил себя в том, что смерть – не более чем финальный поступок и последняя его, тяжёлая и ответственная, работа. Иван Петрович был болен. Но не только физический недуг терзал его. Он был болен тем, что превращает жизнь в мучительное доживание, догорание, при котором некогда пылающий костёр уже почти не даёт ни тепла, ни света. Он совершил всё, что мог. И во всём разочаровался. Он утратил смысл жизни, и ничто в этом мире не радовало взгляд, не согревало душу. Кованая ограда особняка стала клеткой.
Он всю жизнь работал на страну, решал глобальные задачи, руководил, учил, наставлял других, почти не оставляя времени себе и душевного тепла самым близким. Семейная жизнь протекала внешне благополучно, взаимное уважение, помощь и участие в делах и проблемах друг друга присутствовали, но были следствием воспитания, привычки и родственных традиций. Но и к домашним вернуться не получилось. Они привыкли обходиться без него так же, как и он без них. Это откровение не прибавило оптимизма профессору, его недуг бурно прогрессировал, замыкая порочный круг всеобщей вины. За собой Иван Петрович вины не признавал. В числе причин его разочарования и замком на двери одиночества стала глубокая душевная рана, нанесённая ему близким человеком. В день моего визита к профессору мне это не было известно, и в моей ситуации незнание одной из тайн профессорской семьи не имело никакого значения. Вся тяжесть сосуществования с ним легла на плечи жены, дочери и немногочисленных друзей. Последних становилось меньше с каждым днём. Люди, ещё вчера составлявшие привычный круг общения, и те, кого он называл близкими, вдруг переменились. Они перестали быть такими, какими должны были быть и были когда-то. Причина этих перемен таилась в пыльных закутках, в просвещённых потёмках профессорской души. Его слабовыраженная способность любить, понимать и уважать других от долгого простоя полностью атрофировалась. Он старел и не понимал, что больше всего изменяется не мир вокруг него, а он сам. Как следствие – в полку друзей не прибывало. Даже самые стойкие и верные из них всё менее охотно принимали приглашения. Кто-то покидал профессорскую компанию от усталости и утраты интереса, кто-то вовсе покидал наш суетный и несовершенный мир, как принято считать, навсегда.
Вскоре Иван Петрович оказался в заброшенном и потерянном искусственном мире, где покорность его величию стала для окружающих атрибутом жизни, одним из многих, маской, которую надевали при его приближении. Привычка, выработанная с детства, повседневная, автоматическая, как чистить зубы утром и вечером. Со временем домочадцы и редкие посетители стали за глаза называть его «Он», научились воспринимать его затворничество как тяжёлый недуг, поразивший отца семейства. В его присутствии жена и дочь не смели прекословить или ослушаться, потакали причудам профессора, как капризам безнадёжно больного. Но после того как за ним закрывалась дубовая дверь кабинета, они, украдкой вздохнув, с облегчением возвращались к жизни обычных людей, состоящей из повседневных хлопот и суеты, приносящей свои радости и огорчения. Жизни, прекрасной своей сиюминутностью, непредсказуемой и удивительной.
Я здесь с тем, чтобы познакомиться, ненадолго нарушив его покой, и попытаться решить одну прикладную задачу не вполне, правда, научного свойства.
– Иван Петрович! Я люблю вашу дочь! И прошу у вас её руки! Я готов на всё ради неё. Я – единственный в этом мире, кто беззаветно предан ей. Если Татьяна станет моей женой, я сделаю всё, чтобы она была счастлива! – я попытался произнести фразу решительно и твёрдо, но горло вдруг перехватило судорогой, и голос получился хриплый и сдавленный. – Я обещаю, что она будет счастлива! Я не пожалею ничего, даже жизни!
Мне казалось, что насыщенная восклицаниями, напыщенная фраза его тронет. Он посмотрел на меня безразлично, не выказав никаких эмоций.
– Что такое счастье? – это были его первые слова за время аудиенции.
Я промок под дождём, пробираясь по запутанным улочкам дачного посёлка, к тому же был изрядно взволнован. Вот он, «Дом Шустова»; который вполне соответствовал описанию, данному моей любезной: «старинное дворянское гнездо под красной черепицей». За ажурной кованой оградой – дом, построенный на века. Огромный кряжистый дуб у ворот казался сложенным из того же красного, потемневшего под дождём кирпича, что и стены особняка. На самом деле этот дом – сравнительно недавно перестроенная дача одного из партийных бонз прошлого века. Впечатляющее размахом и весьма скромное с архитектурной точки зрения строение. Стилизация. Новодел. Однако на ворота просится фамильный герб, и кажется, что сейчас они отворятся, и в непогоду умчится запряжённый четвёркой экипаж. Фотографическая вспышка молнии усилила драматизм этой декорации, а ударивший следом гром театрально, как в плохом триллере, совпал с моментом, когда я взялся за мокрое кольцо калитки.
Отворивший мне дверь короткостриженый старик, окрещённый мною садовником, выслушал мою просьбу немедленно быть представленным профессору Ивану Петровичу Шустову, уточнил, что я без приглашения, поморщился и холодно заметил, что в таком виде он не представит меня даже профессорскому спаниелю. Но выяснив, что я «по личному» и «по рекомендации Татьяны Ивановны», неопределённо пожал плечами, взял у меня дождевик, метнул уничтожающий взгляд на мои заляпанные грязью туфли, велел ждать, пока он доложит хозяину… и привести себя в порядок.
Слова профессора прозвучали неожиданно и резко.
– Счастье? – я растерялся. Я никогда прежде не задумывался о сущности счастья. Не возникало необходимости обратить в слова полёт птицы.
– Что лично вы…
– Моё имя Александр.
– Как вы, Александр, понимаете эту категорию – счастье? – он сделал акцент на моём имени, будто пробуя его на слух или что-то припоминая. Остальную часть фразы профессор произнёс монотонно и сухо, как прочитанную множество раз лекцию.
– Это трудно выразить словами, не бывает универсального счастья. Счастье не имеет градаций или дробной части. Оно не может быть полным или вполовину. У каждого своё представление о нём и своё ощущение себя счастливым. Счастье сиюминутно, индивидуально, им нельзя поделиться или взять его взаймы, но часто люди живут чужим счастьем, принимая его за своё. Кто-то счастлив, если есть корка хлеба на завтра, а кому-то для счастья целой вселенной мало. Счастье – понятие абсолютное, но существует множество его производных и суррогатов. Я думаю, что быть счастливым – талант, умение находить крупицы счастья в окружающем и бережно хранить их. Возможно, счастливый человек – тот, кто не задумывается о том, счастлив он или нет.
– Достаточно, – огонёк, который едва разгорелся в его глазах, потух, и, как мне показалось, профессор недовольно покачал головой.
Мой развёрнутый и слегка неискренний ответ, видимо, разочаровал Шустова. Вызвал не просчитанный мной и ненужный в данный момент негатив. Без сомнений, профессор, выслушавший тысячи ответов на экзаменах, умеет отделить зёрна от плевел, оценить глубину знания предмета по интонации отвечающего, нащупать границу, за которой недоучка сорвётся в пропасть и отправится на пересдачу. В его власти и столкнуть, и удержать на краю. Не повезло мне с билетом. Общий знаменатель счастья со стариком-профессором мы едва ли вычислим. Да он и сам должен это понимать.
– Итак, вы просите руки моей дочери. Что ж… Когда-то это должно было произойти. Да… А она? Она согласна стать вашей женой? И будет счастлива с вами? – он снова пронзил меня своим колючим взглядом.
– Да! Мы любим друг друга! И хотим до конца дней быть вместе!
– Вы по-юношески категоричны и самонадеянны.
Я не смог уловить по интонации – комплимент это или упрёк. Экзамен продолжается.
– И как давно?
– Что именно? – не понял я. Этот угрюмый старик – мастер задавать дополнительные вопросы.
– Вы… Как давно вы знакомы с моей дочерью?
– Примерно… полгода, – я запнулся, поскольку исчисление срока зависит от точки отсчёта, а в моём случае их две, и между ними – вечность.
– Н-да, полгода, – по его лицу пробежала тень раздражения. Не ясно, что больше расстроило Ивана Петровича – слишком короткое, по его мнению, время знакомства до предполагаемой женитьбы или, напротив, столь длительный период его неведения об амурном увлечении дочери. Скорее – второе. Татьяна всё ещё не просветила старика о моём существовании? Серьёзный укол его отцовскому самолюбию. О причинах умолчания я не стал даже задумываться, сейчас у меня другие задачи, все детали – потом. Но в моём положении, точнее, нашем с Татьяной, этот факт не добавит нам с Иваном Петровичем взаимопонимания. Что ж, профессор сам виноват, семейный диктатор затмил в нём чуткого родителя.
– Но, как вам должно быть известно… – он замолк, прикрыл глаза и продолжил после долгой паузы, изменив интонацию: – Девочки, – он осёкся, – Татьяна с матерью, в отъезде и будут не ранее, чем через две недели, – он внешне расслабился, как человек, принявший решение, готовый к ответному ходу после лёгкого замешательства, и скрестил руки на груди.
Старик не прост, – подумал я. Он хотел сообщить о другом, поскольку факт отсутствия Татьяны мне очевиден без его напоминаний. Что мне должно быть известно? Чего я не знаю? «Девочки»? Профессор не такой уж конченый сухарь и зануда. За окном ударил затяжной раскат грома. Окна за моей спиной ответили дребезжащим резонансом.
– Я пришёл, чтобы заявить о моих, смею вас заверить, весьма серьёзных намерениях. Я надеюсь получить у вас одобрение и поддержку. По возвращении Татьяны и Ольги Николаевны я приду, чтобы повторить свою просьбу в присутствии всех вас.
– Да, конечно. Но сейчас вы хотите получить именно моё решение, остальные, видимо, уже высказались по этому вопросу?
Я утвердительно кивнул. Что я мог ответить? О моём визите и его цели ни Татьяна, ни тем более её мама ничего не знают. Ещё вчера утром я и предположить не мог, где и с какой миссией мне сегодня придётся побывать. Шансы на успех знакомства и благоприятный исход беседы с Иваном Петровичем были и пока ещё оставались невысокими. Но вариантов у меня нет. Ждать возвращения Татьяны я не могу, я сойду с ума раньше. Дополнительное время на подготовку мне также не требуется, и отсрочка ничего не изменит, всё, что могло произойти, уже свершилось. И я должен действовать. Результат нашей встречи определит мою жизнь на ближайшие сто лет. А с мамой, Ольгой Николаевной, я познакомился пару месяцев назад, и нежной дружбы между нами не возникло.