Добровольцы - Раевский Николай Алексеевич 2 стр.


– Лежите, поручик, лежите. Надо еще вашему молодому человеку легкие посмотреть.

Присела на разостланную шинель Коли Сафронова. У него вдруг румянец. И уши покраснели.

– Доктор… извините… извините… в ней вши.

– Знаю, голубчик… Уже переболела. Расстегнитесь…

…Завтра утром нас куда-то отправят по железной дороге. Теперь все равно. Пусть делают, что хотят. Только, чтобы не кричали и не трясли.

Серый туман. Вдали голоса.

– Господин доктор, посмотрите, пожалуйста, поручика.

– Сюда камфара и следите за ним, сестра. Пульс совсем плохой.

Так это они обо мне… Неужели умираю… Ничего не болит, только в груди пустота и очень холодно ногам.

Тяжелая шершавая рука гладит меня по голове. Открываю глаза. Где-то видел эти красные веки. Всыпали в рот порошок. Надо глотать. Шершавая рука по-прежнему на лбу. Становится легко и спокойно. Теперь понимаю. Это Миша Дитмар сидит, а это гимназист Гаврилов перевесился через спинку скамейки. Голоса звучат еле слышно, но я все разбираю.

– Господин поручик… господин поручик… вам надо только до утра дожить, а потом уже не умрете… Выпейте еще, ради Бога, выпейте.

Опять серый туман.

Поперек вагона солнечная перегородка. Дрожат светящиеся пылинки. От слабости трудно поднять голову, но на душе хорошо. Чувствую, что тиф кончился. Добровольцы обсели меня с трех сторон. Лица довольные.

– Разве это было вчера?

– Ну да, вчера…

– Теперь уже можно сказать – вы чуть не умерли. Ужасно за вас боялись. Сестра целую ночь сидела. Наверное, ничего не помните? Ну, слава Богу, слава Богу…

«Летучка имени генерала Витковского» [3] второй день стоит на станции Симферополь. Окна открыты. Не холодно, хотя на мне по-прежнему новороссийское одеяние. Летние галифе и гимнастерка на голое тело. В чем сел на пароход, в том и остался.

День тихий. В городе трезвонят колокола. На столике, покрытом газетой, стоят в два ряда крохотные желтые бабы с белыми сахарными головами. Между ними горка разноцветных яиц. Пасха. Вместо морковного чая пили настоящий кофей с консервированным молоком. Вообще, мы сегодня всем довольны – и сестрами, и погодой, и самими собой. Одно только грустно – Мишу Савченко сняли с поезда и отправили умирать в лазарет. Уже был без сознания.

Вечереет. За окнами бегут сады, усыпанные зеленым пухом. Проносятся розовые облака миндаля. Кое-где и черешни начали распускаться.

Я лежу на верхней полке. Напротив Миша Дитмар. Исхудавший, желтый, но тихо-радостный. Третьего дня ему стало лучше. Теперь едем в Севастополь, и, значит, все наладится. Даже перекрестился, когда санитар сказал, куда. Миша не стесняется креститься…

Монотонно погромыхивают колеса. Горы из фиолетовых стали лиловыми, потом совсем пропали в темноте. Уже ночь, но окон не закрываем. Совсем тепло. Пахнет цветущими садами. В вагоне тишина и полумрак. Пламя свечки в фонаре дрожит и мечется от весеннего ветра.

Судьба, все судьба… На этот раз уцелели. Не все, правда. Савченко уже, вероятно, нет в живых.

Приехали в Севастополь, и стало страшно. До сих пор не знаем, погрузилась ли батарея. Дивизия здесь. Значит, и наши должны быть тут… если не остались на пристанях.

Послал на разведку Сергея Гаврилова. Самый здоровый из всей команды.

Нужно, чтобы нас, как можно скорее, взяли из поезда. Иначе попадем в госпиталь, а об этом после Керчи и думать не хочется.

* * *

…Командир отправил нас поправляться в немецкую колонию верстах в тридцати от Кара-Наймана. Доктор больше никому не нужен. Если станет хуже – земская больница в двух верстах.

Батарея платит за каждого больного двести пятьдесят рублей в день. Совсем немного по крымским ценам – три номера газеты. Немцы кормят так, что даже Юра Горичев и тот до конца не съедает своей порции. Молоко целыми днями кувшинами, масло, чуть не по полфунта, копченая свинина, вареники с творогом. В Севастополе министры хуже едят.

Колония маленькая – одиннадцать дворов. Военных – кроме нас, никого, и в ближайших деревнях тоже пусто. На меня возложены обязанности коменданта. Они очень просты. Редко, редко приходится нарядить подводу для проезжающих господ офицеров.

В Кара-Наймане мой приятель, штабс-капитан Воронихин, сказал на прощание:

– Ну, советую поменьше думать об умных вещах и побольше лежать на солнце. Живите, как растения, и благо вам будет…

Вспоминаю этот разговор, когда мы всей компанией ловим в степи ежей. Больше всего их вокруг брошенного помещичьего сада. Идем гулять, каждый раз находим трех-четырех. Иногда попадаются и еженята. Удирают, быстро семеня короткими лапками. Тронешь сапогом, свертываются в колючие шарики. Шесть штук поселили в пустом сарае. Называется ежовой фермой. Хотим приручить, но пока что не выходит. Только молоко пьют охотно. Смотрим на ежей и друг на друга, смеемся. Будь это на людях, постеснялись бы впадать в детство. И господин капитан, и господа вольноопределяющиеся, и фейерверкеры императорской армии Бураков и Верещук. А здесь, в пятнадцати верстах от начальства, среди степи и после двух тифов нет никакой охоты изображать серьезность.

…В здешних краях много дроф. Пасутся в степи косяками штук по пятнадцать-двадцать. Хитроумные птицы. Идет татарин или телега едет – ничего. Подпускают шагов на двести. Людей в военном тоже не боятся. Эти не стреляют. Зато, если появится барин в зеленой шляпе, да еще с собакой – на полверсты не подойдет. Наша арба благонадежная. Толмачев, Патронов и я. На козлах татарин в черной бараньей шапке. Водит глазами по полю. Показывает кнутом. Одно стадо за другим. Не торопясь, бегут от дороги. Пшеница низкая, долго видно. Шеи держат одинаково. Точно плывут по зеленой воде…

* * *

Контрольный пункт.

– Господа офицеры, предъявите ваши удостоверения.

У меня общее. Четвертушка тонкой серой бумаги. «Предъявители сего… по приказанию командира 1-го Армейского корпуса действительно командированы в гор. Севастополь в Артшколу для прохождения курсов, что подписью и приложением казенной печати удостоверяется». Начальник дивизии и начальник штаба. Теперь строгости. Раньше выдавал командир дивизиона от своего имени.

Перед моей фамилией аккуратная подчистка. В управлении бригады как раз получен приказ о производстве в капитаны. Поздравили и вытерли «штабс». В один месяц два чина. Предыдущий выслужил давно, но вовремя забыли представить. Не до того было. Погон с четырьмя звездочками так и не успел купить.

В Симферополе еще раз контроль. На станции Макензевы Горы опять. Подпоручик Толмачев доволен.

– Вот это порядок, а то, помните, в прошлом году… Катались, кто куда хотел. Действительно, было безобразие… Отчего вы смеетесь?

– Так, дело прошлое… История одной командировки. Чего это вы покраснели? Не о вас же…

* * *

Михайловская батарея, третий каземат. Толмачев и Патронов в пятом.

Все одинаковые. Наружи крымское лето, от белых известковых скал банная жара. Блестит вода, блестят битые бутылки на набережной, мягкое пыльное шоссе и то блестит. Войдешь к нам – подвальная прохлада, свет, как в старинной тюрьме. Стены больше сажени толщиной. Окна-амбразуры. Солнце мало когда добирается. Зато, только проснемся, видим открытое море. Прищурить глаза – светлые прорези, точно три одинаковых картины на сером сукне. Красивее всего, когда небо ясное и ветер. По сине-зеленой равнине пенистые борозды. Иногда каждая амбразура по-своему. В одной – фелюга под парусами, в другой – длинный дымящийся миноносец.

В стены ввинчены тяжелые железные кольца. Они еще старше. Искусаны ржавчиной. Толмачев решил, не иначе как для преступников. На самом деле просто крепили канатами лафеты пушек, обстреливавших вход в гавань. В те времена они не были такие ручные, как теперь. Бухнет и поехала назад. Недаром в артиллерию брали самых сильных рекрутов.

Питаемся плохо. Мясо дважды в неделю. Все время чувствуешь желудок. Пустота. У многих на лекциях кружится голова. Мы почти все после тифа. Школьное начальство не виновато. Что ни делай, на казенный отпуск досыта не прокормить. Увеличить жалованье – поднимутся цены.

Черный хлеб, чай без сахара, опротивевшие блинчики с капустой. Тонкие. Немножко смазаны кислым молоком.

Желающие офицеры тыловых управлений и учреждений по ночам подрабатывают в порту. Разгружают пароходы со снарядами. Это разрешено. Жены приносят еду. Говорят, одна встретила между вагонами высокого военного в черкеске. Спросила, как пройти к берегу. Разговорились.

– Вот бьемся, бьемся, а кончится тем, что Врангель нас бросит…

Военный нагнулся, поцеловал руку.

– Нет, сударыня, не бросит!

Узнала главнокомандующего. Расплакалась.

Кто учится, тому работать некогда. Когда смотрим на витрины гастрономических магазинов, ругаться хочется. И смешно и обидно. Все не для нас. Рождественские мальчики. «Молодые» иногда злятся всерьез.

– Пожили бы так господа рабочие… Получают в десять раз больше, ничем не рискуют, и еще забастовки. Попробовали бы у красных…

Днем в классах и мастерских. Вечером у себя, в казематах. Опять таблицы стрельбы, задачи по артиллерии, знаменитые кривые, вычисленные французским генералом Персеном. Втянемся, легче будет. Пока едва остается время, чтобы выкупаться. Вода в бухте теплая, как подогретое вино. Прыгнешь с парапета за батареей, и сразу заботы прочь…

* * *

Вечер двадцатого июня. На приморском бульваре концерт. В белой раковине, обведенной слепящей каемкой лампочек, зеленые френчи музыкантов.

Adagio lamentozo. Последняя часть шестой симфонии Чайковского. Послушные скрипачи, прижавшись щеками к колодкам, длинными истовыми взмахами оплакивают неудавшуюся жизнь. Все разом бархатно вздыхают валторны. Примирились. Все равно не помочь. Судьба. Двери отворяются. Тихо гудят контрабасы. Идет смерть.

Юнкер Казаков стоит, наклонив голову. Из-за воротника гимнастерки поднялась белая, необгоревшая кожа. Левой рукой оперся на спинку скамейки. Линко старательно следит за печально кивающей палочкой дирижера. Поглядывает на программу.

Скрипки чуть слышно всхлипнули. Кончилось. Юнкера зааплодировали не сразу. Вдруг только пауза. Господин во фраке неторопливо обернулся. Площадка оглушительно затрещала. Вольноопределяющийся гусар в краповых чакчирах, прикрыв рот, рявкнул себе под ноги:

– Браво, Сла-атин! [4]

В первых рядах вырвались женские голоса.

Идем на берег. Надо размять ноги – программа по случаю бенефиса длинная, во втором отделении поет Собинов, а на сидячие места ни у сергиевцев, ни у меня денег не хватило.

От моря теплая сырость. Разогревшиеся за день кипарисы терпко пахнут смолой. На серебристом небе пушистая чернь морских сосен. В аллее красные огоньки папирос то останавливаются, то чертят короткие быстрые дуги. Платья проплывают неопределимой формы пятнами. Говор. Сдержанный офицерский смех. Друг друга не видим. Одни голоса.

– Так вот, господа, – нельзя нашему брату музыку слушать. Развращающе действует…

– То есть почему развращающе?

– Перестает хотеться воевать.

– Вздор, Казаков… музыка – музыкой, война – войной.

– У кого как… говорят, когда были в Киеве, один вольнопер из-за этого застрелился. Приехал с фронта, пошел на «Сказки Гофмана», а ночью хлоп… Оставил записку – воевать больше не могу, быть дезертиром не желаю.

– Кто-нибудь сочинил для чувствительности… Теперь таких людей нет.

– Уверяю тебя, правда.

– Тогда, значит, больной!

– А ты думаешь, мы все очень здоровые? Один у другого не замечаем…

Электрическая каемка вокруг белой раковины опять горит. Линко, терпеливо скучавший во время симфонии, довольно улыбается. Никогда не слышал Собинова.

Жаль, без грима. Пожилой человек со складками вокруг рта. На висках заливы. В лейб-гвардии Сводно-конном полку сын-корнет. Юрий Леонидович[5]. Тоже старше Ленского.

В прошлом году «Вертера» было грустно слушать. Тусклый, стареющий. Сегодня, как до войны. Только не смотреть на эстраду.

Идем ко входу на Нахимовскую площадь… Похрустывает гравий. Звякают юнкерские шпоры.

– Господин капитан, скажите по совести – разве не развращает? Либо рассказ Лоэнгрина, либо война…

– Вам, Казаков, когда надо явиться в училище?

– Не позже часу.

– Значит, вагон времени… Переедем на ту сторону – выкупаемся. У нас отличное место около Михайловской батареи.

Пришлось нанять ялик. Катеров уже нет. Перевозчик не торопится. Поскрипывают уключины, мерно опускаются весла. Черная вода при каждом ударе вспыхивает бледными огоньками. Казаков опустил в море руку. За ней тоже бежит светящийся след.

С добровольцами-матросами встречаюсь мало. Часто слышу разговоры о них. В плохую погоду жалеют, особенно те, кто боится морской болезни. Сиди все время на корабле. Наверное, в кубриках повернуться негде. Насандаливай разные рукоятки, мой палубу. И самое главное, качка. Не служба, а даже и не сказать что. Должно быть, оттого старые матросы и стали такой сволочью.

Когда на солнце градусов сорок пять тепла, а гавань, как пруд, говорят иначе. На суше жарятся в толстых суконных френчах. Летнего обмундирования мало. Завидуют полуголым и босым.

– Какая же это, к чертовой матери, война… Полная безопасность, жратва на ять, с утра до вечера солнечные ванны… Плавучая санатория – стоит на ряжки посмотреть.

– Ловчильня… Там, кроме офицеров, и моряков-то настоящих нет. Знаю великолепно… Возьми – наши киевляне-реалисты… Целая компашка… В прошлом году служили в канцелярии, а надоело воевать – айда на броненосец. Кочевники… У одного брат – пехотный поручик. Теперь кочегаром… Выдал он себя за унтера – только чтобы приняли. Документы порвал. Тоже тип…

Всякий раз, как сухопутные добровольцы начинают при мне ругать морских, всегда вступаюсь за босоногих и полуголых. «Ловчилы» на кораблях есть, но пусть мне скажут, где их нет. Раз война, значит и уклонение от фронта. Людей не переделать.

На счет удобств и безопасности тоже не мешает потише. Особенно на миноносцах и мелких судах тяжело. Убитые, утонувшие, изувеченные, обваренные паром. Зимой в Азовском море недалеко от Геническа затерло две канонерки и ледокол. Четыре месяца в стальных коробках среди льдов. Ни угля, ни хорошей пресной воды. С берега обстреливали бронепоезда. Как погода получше – аэропланный налет. Несколько человек сошло с ума.

Дредноут «Генерал Алексеев» выходит в море редко. Не хватает угля для его огромных машин. Команде воевать почти не приходится, но севастопольцы должны быть ей благодарны.

Двадцать первого июня, только отслужили благодарственный молебен по случаю победы над Жлобой[6], загорелись передаточные артиллерийские склады в Килен-Бухте. Рядом стояли океанские пароходы, груженные снарядами. «Citta di Veneria» и «Саратов». Взорвись они, разрушило бы целые кварталы.

Видел, как охотники с «Алексеева» отводили транспорты на буксире. Грохочущая туча, стальной град и на кипящей воде бесстрашные хлопотливые суденышки.

Без флота Крым – местное предприятие. Не то бутылка, не то мышеловка. Благодаря эскадре существует южный фронт – от Одессы до границы Грузии. Большевики не смеют оголить Кавказа. Должны держать резервы по побережью двух морей. Где захотим, там и высадимся.

Списать на берег учащихся и пехотных офицеров – Черноморский флот кончится. Не пленными же пополнять команды. Кадровых матросов мало. Либо у красных, либо перебиты.

Кой-кого из морских добровольцев, «юнкеров флота», я все-таки знаю. Человек четырех. Один был гусаром, потом перешел в инженерную роту, оттуда – на дредноут. Кажется, ловчащийся. Двое служат на подводной лодке. Со второго класса гимназии решили идти в Гардемаринские классы. Еще в мирное время. Любят море и качки не боятся. Четвертого, артиллериста с миноносца, не понять. Похоже на то, что вообще не хочет воевать. Не трус, но надоело.

Назад Дальше