Без права на ошибку - Денис Шабалов 6 стр.


Медлить дальше было нельзя.

Проглотив горсть таблеток, чтобы хоть немого взбодриться, сбить жар и прийти в себя, Данил, приостанавливаясь время от времени чтобы отдохнуть и восстановить хотя бы те остатки сил, что у него еще остались, принялся за работу. Достал и сложил горкой бинты. Рядом примостил жгут, набор игл с нитками и несколько пакетов с гемостатиком3. Достал четыре шприца, два из которых наполнил соком заглота, один – противошоковым, и еще один – боевым стимулятором. Налил водой из фонтанчика несколько бутылок и поставил их тут же. Вытащил ножи, вату, бутылочку со спиртом. Достал из рюкзака аптечный подсумок и положил у изголовья – он мог понадобиться в любой момент.

Он был готов… но все же медлил. Снова и снова он перекладывал бинты, жгут, спирт и шприцы, меняя их местами, крутил то так, то этак, оправдываясь тем, что пытается выложить предметы наиболее оптимально, чтобы они в каждый момент времени были под рукой. Однако он прекрасно понимал, что обманывает сам себя. Он боялся. Боялся до жути. И боялся он не самой операции, не физической боли, а того, что последует за ней. Ампутация словно перечеркивала всю его жизнь красной чертой: до – и после. До – полноценный, здоровый, полный сил и возможностей человек. После – инвалид с обрубком. Пусть и не абсолютно беспомощный, но бесконечно далекий не только от своих прежних кондиций, но и от физического совершенства обычного человека.

Наконец, сделав над собой усилие, Добрынин подтянул ногу поближе и уложил ее на жесткий валик, скрученный из попавшихся под руку тряпок. Дальше он действовал чисто механически – ему предстояло страшное, но он уже решился, отстранился, абстрагировался от происходящего, отбросив в сторону все лишние мысли и сожаления.

Он спасал свою жизнь.

Один за другим он вколол оба шприца с желудочным соком – один прямо в покрасневшую, но еще вполне чувствительную область, а второй повыше, в середину икры. Нога от стопы и до колена тут же задубела, совершенно потеряв чувствительность. Для пробы уколов ее несколько раз кончиком ножа и ничего не почувствовав, Добрынин удовлетворенно кивнул. Перед ним лежало полено, и это давало ему возможность сделать все без спешки, максимально аккуратно и с минимальными потерями. Стянув жгутом ногу чуть выше покрасневшей области, он сделал петлю, продел в нее дощечку из паркета и несколько раз крутанул вокруг своей оси, затягивая жгут. Отметил время – двадцать один-десять. Это время он написал на куске белой тряпки и крепко-накрепко привязал к жгуту. Поставил на таймере полтора часа на обратный отсчет. Откупорив бутылочку со спиртом, тщательно обтер оба ножа, обработал руки и место около жгута. Закрыл и аккуратно отставил в сторону.

Все было готово.

Он взял в руки нож. Этот нож был с ним с самого детства, с того самого времени, как он добыл его в дедовой квартире и никогда уже с ним не расставался. Нож видел и испытал многое. Он прошел с ним жесточайшие тренировки полковника Родионова. Он сопровождал его в каждой вылазке по смертельно опасной, отравленной радиацией местности. Он был с ним на севере. Он с одинаковой легкостью резал монстров, людей и хлеб. Он не раз выручал его из беды – и сейчас, в который уже раз, ему вновь предстояло спасти своего хозяина.

Данил коснулся клинком кожи чуть ниже жгута, одной рукой удерживая нож за рукоять, а другой, замотанной бинтом, за лезвие – и, навалившись всем телом, вдавил его, словно гильотиной отсекая больное от здорового. С хрустом врезая мясо, клинок погрузился в плоть. В лицо брызнула тонкая длинная струйка, на предусмотрено подстеленное тряпье потекло как-то сразу и много. Темная, вязкая, тягучая кровь, гной, лимфа, другие неизвестные ему жидкости… Мгновенно и мощно, на всю комнату, шибануло смрадом гнили и разложения. Добрынин поморщился, но сосредоточенно продолжал работать. Он повел нож влево примерно до середины ноги, мерзко скрежеща лезвием о берцовую кость, затем вправо, так же до середины. Вытащил, перехватил – и, воткнув в икроножную мышцу с внутренней стороны, снова задев кость, подал клинок вниз, до лодыжки. Так же глубоко прорезал и с наружной стороны. Снова сменил хват и, рассекая сухожилие сзади, под икроножной, погрузил клинок до самой кости, соединяя разрез, делая его ступенькой – сверху повыше, а снизу – пониже, почти у самой лодыжки. Это было необходимо, чтобы задним лоскутом кожи и мяса прикрыть обрубок для образования культи. Теперь мышца была рассечена полностью и предстояло самое трудное – пилить кость.

Если бы в этот момент хоть кто-то смог заглянуть в эту полутемную комнату, он увидел бы зрелище, от которого жуть пробирала до самых костей: на матрасе в углу сидел человек и сосредоточенно резал здоровенным ножом собственную ногу. И то, как он это делал – четкими и точными движениями, целенаправленно, сосредоточенно – лишь повышало градус жути.

Будь у него обычный нож с простым гладким лезвием, задача усложнилась бы в несколько раз. Однако обоюдоострый клинок «Преторианца» имел с обеих сторон по два угловатых выступа, которые Данил и использовал как зубья пилы. С усилием нажав на мышцу, чтобы выпростать из мяса как можно больше длинны кости – она не должна торчать наружу после операции – он навалился всем весом на клинок и сделал несколько мощных движений вперед и назад. Нога и впрямь была как полено – ни боли, ни неприятных ощущений, ничего. Лишь только вибрация от клинка, передающаяся выше по ноге и доходящая до колена.

Сталь вгрызлась в кость, углубляясь все больше и больше – и, внезапно подавшись вперед, нож ткнулся в тряпки, а по дереву пола мягко шлепнуло. Стараясь не смотреть на этот отвратительный синюшный кусок, неестественный своей отдельностью, Данил вскрыл пакеты с гемостатиком, один за другим высыпал их на культю, наблюдая, как шипит и пенится белый порошок, превращаясь в плотное вещество, заполняющее обрубок и разбухающее, словно монтажная пена. Минута – и кровотечение, и без того слабое благодаря жгуту, остановилось совсем. Подождав двадцать минут и внимательно изучая все это время обрубок на предмет кровотечения, Добрынин осторожно, виток за витком, раскрутил узел и ослабил жгут, ожидая что кровь, нагнетаемая сердцем, хлынет наружу потоком. Однако опасения его оказались напрасны: избавившись от очага инфекции, организм уже принялся латать сам себя, заращивая и мелкие капилляры и более крупные артерии – и по краям обрубка выступило лишь несколько капель крови. Счистив с обрубка гемостатик, Добрынин засыпал его стрептоцидом, накинул лоскут кожи и мяса с икры, полностью закрывая культю, и прошил частыми стежками, притягивая к ране. Замотал обрубок бинтами, потратив целых пять штук, и, откинувшись спиной к стенке, длинно-длинно выдохнул.

Ампутация закончилась.

И лишь теперь он почувствовал, насколько сильно было то нервное напряжение, что держало его все это время. Тело, словно освободившись от цепей воли, удерживающих его в бодрствующем и рабочем состоянии, разом сделалось вялым, потянуло в сон… Но только пронаблюдав еще час и убедившись, что истечь кровью ему не грозит, Данил позволил себе расслабиться и, завалившись боком на матрас, мгновенно отключился.

Последующие сутки показали, что с ампутацией он все-таки успел. Проснувшись рано утром от боли в обрубке, Добрынин вколол обезболивающее и, прислушавшись к организму, убедился, что состояние его гораздо лучше, чем накануне. Жар почти прошел, озноб тоже. Да, он по-прежнему испытывал слабость и снова болела нога, однако боль стала совершенно иной. Теперь болело где-то выше, и не прежней, горячечной и не отпускающей ни на мгновенье болью – а как-то тепло и вяло. Это была здоровая боль, боль выздоравливающего организма.

Но лишь сейчас, глядя на свою правую ногу, которая заканчивалась не ступней, а замотанным бинтами обрубком, Добрынин в полной мере осознал то, что с ним произошло. Он никогда больше не будет полноценным человеком. Он никогда больше не будет бойцом. Ему никогда больше не тащить на себе снарягу и автомат, никогда не надеть уник, не вступить в бой, не испытать этого восхитительного упоения сражением, не ощутить кружащего голову чувства победы. Теперь он калека, инвалид, вызывающий жалость окружающих, лишенный того, в чем он был настоящим профессионалом, того, что любил он больше всего в жизни. Теперь он обуза. Отработанный материал. И это не отмотать назад, не исправить до самой смерти.


После ампутации случилось самое страшное, что может произойти с человеком в подобной ситуации. Он замкнулся. Полностью погрузился в себя. Часами Данил лежал на матрасе и просто глядел вверх, на пятна облупившейся штукатурки, свисающие с потолка, на тещины в плитах, на арматуру, на дыры и ямы в стенах, оставшиеся после выпавших кирпичей… Это старое здание напоминало его самого – больное, никому не нужное, но для чего-то продолжающее упрямо цепляться за жизнь. Нет, он не плюнул на себя, не опустился – он мылся и чистил зубы, регулярно ухаживал за ногой, очищая рану и меняя повязки, стирал и кипятил бинты, заботясь о том, чтоб их всегда было в необходимом количестве, содержал в порядке одежду, снаряжение и оружие, питался вовремя, согласно составленному им ранее рациону… Но все это – бездумно, на автомате, по инерции. А выполнив все необходимые хозяйственные дела, он снова ложился на свое место, утыкался взглядом в потолок и слушал тишину.

Тишина детского сада была всепоглощающа. Она заполняла не только весь этот большой двухэтажный дом – но и его самого, и, казалось, весь мир, всю Вселенную. Он словно плавал в ней, висел, как тело висит в слоях воды тихого лесного озеро в безветренную погоду. И – она была разная. Иногда она давила на уши – жестко, подавляюще, как многотонный заводской пресс или туша здоровенного куропата; иногда – звенела, словно напряженная в ожидании чего-то жуткого; иногда же, наоборот, успокаивала, баюкая, растворяя в своей безмятежности, уюте и спокойствии. Однако так было не всегда. Временами дом жил собственной жизнью. Резко и протяжно поскрипывали половицы, словно по ним перемещалось какое-то невидимое, но тяжелое создание; позвякивали окошки, будто что-то снаружи, за ними, настойчиво просилось внутрь, рвалось – но не находило прохода; в стенах время от времени что-то скреблось и шебуршало, по комнатам начинал гулять невесть откуда взявшийся сквозняк, а иногда – очень редко – Данилу слышались какие-то странные звуки за той самой белой дверью в холле, которая стояла запертой и тогда, когда они с Сашкой в первый раз влезли сюда – и сейчас. Все это напрягало его, но и встряхивало, вырывало из оцепенения, заставляя подтягивать к себе верный винторез или дробовик и сидеть, держа палец на спуске до тех пор, пока шумы не утихали и комнаты детского сада вновь заполняла всеобъемлющая тишина. Добрынин не знал откуда это бралось, не понимал этих всплесков активности – но за все то время что он жил здесь, эти явления не причинили ему ни капли вреда. И он постепенно привык к ним, перестав обращать внимание.

Так продолжалось час за часом, день за днем, неделя за неделей.

А организм, между тем, восстанавливался. Полностью ушла температура, исчезли озноб и вялость, постепенно перестал болеть, кровить и гноиться обрубок, медленно покрываясь плотной рубцующейся тканью. Здесь давал знать о себе и строгий распорядок в лечении, которому Добрынин следовал неукоснительно, и питание, и, в гораздо большей степени, железобетонное здоровье его организма, жизненные резервы которого были достаточно велики, чтобы восстановиться даже после такого поражения. Но это было лишь верхний слой. Тело, благополучно преодолев кризис, продолжало жить. А вот дух… С ним обстояло гораздо хуже.

До этого момента Данил жил только одной целью. С этой целью он прошел путь в две тысячи километров, с этой целью он работал в Пензе, с этой целью пошел в детский сад, жил и ждал здесь назначенного срока. Эту цель он обдумывал и обсасывал с разных сторон, от нее отталкивался, строя дальнейшие планы… Но что делать теперь, когда цель недостижима? Что делать теперь, когда исчезла даже сама возможность движения к ней?.. Для того чтобы работать в нужном направлении, необходимо то, чего у него теперь нет – здоровое и сильное тело, тело со всеми конечностями, что изначально дала человеку природа! Как сможет он двигаться вперед, если даже по своей комнате передвигается либо ползком, либо на четвереньках, либо прыжками от стены к стене?!.. Это был тупик. И все чаще и чаше он смотрел на стоящий в углу у окна винторез. Всего один патрон – и его проблемы закончатся.

Однако другая часть его натуры – из самой глубины, с таких задворок сознания, о которых он даже и не подозревал – строго-настрого запрещала ему даже и думать о самоубийстве. Взять в руки винтовку и направить ствол на себя – это слабость. Слабость – и предательство. Это предательство не только самого себя – но и всех тех, кто зависел от него, кто, возможно, ждал его помощи. А значит – он во что бы то ни стало должен был подняться на ноги. Но как? Как сможет он теперь воевать, не будучи полноценным человеком? На костыле? С палочкой? На деревянной ходуле? Как?!!

Ответа на этот вопрос у него не было.

И все же… постепенно он отходил. Оживал. Оттаивал. Три месяца тоски, три месяца бездумного существования, три месяца жизни на грани отчаяния. Однако – всему есть предел. И если натура человека не предрасположена к меланхолии, то рано или поздно мозг устает копаться и искать ответы на теряющие первичную остроту вопросы – и начинает постепенно открываться навстречу жизни.

Такой момент наступил и у Добрынина.

Ему до черта надоело валяться на матрасе. За это время он до миллиметра изучил потолок комнаты и ее стены; он привел в порядок все свое хозяйство, упорядочил быт, распаковал баулы и разложил содержимое по комнате, каждой вещи определив свое место; он до блеска вычистил оружие, отремонтировал всю снарягу, вымыл и вычистил боевой скафандр. Но нельзя же заниматься хозяйством вечно. Изголодавшийся мозг искал новых дел и впечатлений – и такими впечатлениями для него стали окна.

Год закончился. Начался новый. Данил не мог следить за течением времени по окнам, в которых лето могло смениться зимой, а зима – осенью, но у него были подаренные Фунтиковым часы, которые и стали мерилом времени тут, в затерянной меж временных потоков аномалии. За стенами детского сада теперь была ранняя весна. Он не мог видеть весну своего времени – а если даже и видел, то не мог знать этого, не мог опознать тридцать третий год по картинке за окном, – но окна часто показывали другую весну, весну до Начала и весну после. Разница была лишь в одном: наличие разрухи и люди на улицах. Природа же… природа была прежней. Светило солнце. Таял снег, обнажая разбитый асфальт, землю и обглоданные костяки – следы зимней жизнедеятельности обитателей города. Набухали на деревьях почки. С каждым днем появлялось все больше и больше птиц. И это обновление, этот очередной расцвет новой жизни за окном после стылой морозной зимы, бодрил его, задевая какие-то струнки в самой глубине души, наполняло его надеждой и какими-то смутными и неясными предчувствиями…

Данил всегда был оптимистом, для него вопрос о стакане с водой всегда был однозначен. И – он не умел смиряться. Он никогда не плыл по течению, не желал проявлять покорность, не умел и не желал сдаваться. Даже сама мысль перестать бороться, грызть зубами проклятую жизнь была ему противна. В это жуткое беспросветное время, мыслями не раз возвращаясь в детство, он вспоминал о здоровяке Пиве – и каждый раз его фатализм, его политика смирения, заставляли натуру Добрынина беситься и бунтовать. Как можно удовлетвориться тем, что у тебя есть, и не желать большего? Как можно смириться со своим положением, перестать карабкаться вверх? Этого он не понимал. И теперь и Пиво, воспоминания о нем, и эта весна за стенами детского сада, пусть и постепенно, потихоньку, исподволь, но все же потянули его из болота тоски и отчаяния.

Назад Дальше