– Ладно, бери, лоботряс! – Анатолий Иваныч кинул одну рыбку коту. Тот, довольно урча, потащил её в ближайшие лопухи.
– Что, тоже запас делает? – спросил я, вновь закидывая удочку.
– Ага, жди, сделает он. Сожрёт щас. Потом, довольный, домой учешет. И всё – ищи-свищи его здесь!..
Эт тебе – не Марфа. Та – до последнего сидела. Вместе с хозяином домой возвращалась. Гордо так. А в зубах, за хвосты, тащит рыбёшек – бывало, и с десяток штук. Зарплата за работу…
…Рыбалка пошла.
Буквально минут за пятнадцать вытянули с пяток подлещиков, ещё двух плотиц и одного хорошего леща.
– Ну вот, я ж говорил после коров завсегда поклёвки хорошие! – радовался Анатолий Иваныч, и чуть не приплясывал, вытягивая очередного подлещика. – Хорошая жарёха будет. Аккурат к приезду твоей. Да и моя скоро из Вербилок придёт. Так что ужин будет – ого-го!
– А почему после коров-то?
– Как – почему? Так ведь, как пастух стадо к броду выведет, бурёнки сами в воду прут – охлаждаются за целый день-то, бока, слепнями да оводом побитые, успокаивают. Дно баламутят копытами, в воду всё, что там пряталось, в иле и водорослях, подымают. Да и вымя в воде легчает, а то тяжко его к вечеру тащить-то.
– Как – легчает?
– Как-как! Остужается слегка. Да и вес меньше в воде, не так оттягивает. А ты что подумал?
– Нуу, может, молоко как уходит из них в воде?..
Тесть как-то хрюкнул, потом сел на доски. И начал хохотать, наплевав на то, что распугает рыбу.
– Ох! Охо-хошеньки! Ну, насмешил меня! Ну, скажи кому – умрут со смеху! Надо ж – в воду уходит. Само. Чтоб коровам легче стало! Ох, не могу!
Отсмеявшись, Анатолий Иваныч глянул на поплавок, перезакинул снасть.
– А знаешь, было такое. Ну, почти такое. Я тогда еще мальцом желторотым был. И корова у нас тогда была. Батя с дедом до этого избу как раз поставили. Двор хороший под навесом сделали. Курями обзавелись. Пара поросят в загородке угловой хрюкала.
И вот однажды дед мой с батей коровёнку пригнали домой. В колхозе её отбраковали чёй-то, вот дед мой и выпросил её. Он лесником был, в колхозе как бы не состоял – был чем-то вроде госслужащего. Ему корову заводить свою можно было.
Коровка была так себе – рога какие-то маленькие, кривые, ноги тоже – рахитичные какие-то. И сама вся – маленькая. Чуть больше телка. В общем – без слёз не взглянешь.
Но мамка моя с бабушкой её подлечили, подкормили – покосы в лесу-то свои – и месяца через два, глянь – а Сонька наша округлела уж, да и вымя добрым стало. Молоко хорошее было, вкууусное… – Анатолий Иваныч чмокнул губами и закатил глаза от приятного воспоминания. – Такого щас не тока в магазине – на ферме не сыщешь! Так-то вот…
Сначала я с мамкой её пас. А она, как Витальку, брата младшого, родила – так куда ей пасти. Определили Соньку в колхозное стадо. Дед мой за это председателю куба два березовых дров наколол…
И вот как-то во дворе сижу, глянь – пастух к нам колхозный, дядя Пантелей идёт. Спросил меня – дома ли мать али бабушка. Ну, и зашёл.
Потом – и пяти минут не прошло – выбегает с избы-то. Кричит чёй-то. За ним – бабушка. И ему вслед: « Поганец! Жулик! Прохиндей! Иван (дед мой – Иван Алексеевич) к председателю пойдёт, всё как есть – скажет!».. В общем – шум, гам, тарарам.
Мне уж вечером мама рассказала, что неделю уж как Сонька наша полупустая приходит. Молока в вымени – еле-еле треть ведёрка. Не иначе, как Пантелей умудряется отдаивать её, а молоко на сторону потом сбывает. И понятно ведь – корова-то не колхозная…
Тесть подсек краснопёрку.
– А ты что за своим не смотришь. Вон куда его упёрло уж.
Я потянул удилище. Крючок был пуст.
– Ты – слушай да следи. Следи да слушай…
Раз как-то, дня через три после той ругани дядя Пантелеймон снова прибегает к нам. Кричит от калитки: «Батя дома?»
И потом с батей куда-то побежали. Ну, я за ними. Интересно-то!
Прибегаем на реку, к вот этому самому броду. Да, вода тогда повыше была, мостки – ещё старые – чуть ли на ней не лежали. А щас вон, по берегу видно – на верных полметра ушла. Марфа теперь и не достала б лапой до рыбы-то. Да и рыба – измельчала. Нет уж той, которая была тогда…
Так вот, в реке стадо стоит. Отдыхает. Я сел на берегу, смотрю. А батя в портах и сапогах – прям в воду. И к Соньке нашей идёт. А дядя Пантелей на берегу стоит. Молчит. И только на батю глядит.
Я присмотрелся. Гляжу, а около коровы нашей вода – белёсая. И течением эту белёсость полосой уносит. Что такое? Смотрю – батя развернулся, к берегу спешит, воду животом разгребает.
На берег выбрался – и рванул к ближайшей избе. Выбегает обратно с багром, таким брёвна в реке по весне ловят. И – обратно в реку.
Вот подошёл к Соньке. А та стоит, даже головы к нему не вертает. Глаза закрыла – и стоит (мы за то её Сонькой и прозвали, что, когда её доят – она глаза закрывает, будто спит). Багор поухватистее взял, размахнулся – да куда-то вниз, под бок корове и всадил. Я аж вскочил, заорал от страха – боялся, что Соньку порешит.
А вода около коровы вдруг аж как вскипела. Потом хвост чей-то из воды выпрыгнул – да бате по лицу оплеухой! Батя багор из рук выпустил, за лицо схватился. А багор – торчмя по реке понёсся. Как по телику показывали про подводные лодки – вот то же самое! И несётся багор этот прям к мосткам. Бух! Ударился древком о доски. И – всё. Древко сломанное – на мостках. Вода успокоилась.
Стадо на берег пошло. И батя тоже вышел. Лицо красное всё, глаза кровью налились. Но – целые вроде.
Я – к нему сразу. Обнял. Реву. А он меня все гладит по плечу и говорит непонятно как-то: «Нормально всё. Эт – не Хозяин. Эт – подручный его. Удумал вишь что?»
Пришли домой. Соньку дядя Пантелей привёл. Бабушка ему самогонки налила, пирогов с собой дала. Извинялась…
Батя вечером за столом рассказал: « Вижу, под коровой тень длиннющая, длиннее коровы самой будет. Ближе осторожно так подошёл – сомина здоровенный к Сонькиному вымени пристроился, знай себе – молоко сосёт. Наслаждается, гад! Ну, я у Семёна во дворе багор хвать – и опять к доильщику этому. Да вот не рассчитал – не в голову попал, а куда-то в бок спины. Ну, он меня хвостом и оприходовал. И ушёл. Багор сломал о мостки. И ушёл. Умный, зараза!..»
…Уже совсем завечерело. Мы смотали удочки. Ведро было почти полно рыбы.
– После того случая проблем с Сонькиными надоями больше не было, – заканчивал историю Анатолий Иванович, пока мы с ним взбирались на пригорок, к избе того самого Семёна. – Батя справил новый багор взамен уплывшего. Сома того больше никто не видел. А лет через семь война началася…
Мы поднялись на пригорок. Я оглянулся. Сзади, метрах в пятидесяти, темнели воды Дубны. Чернел неровным квадратом мосток. Да на противоположном берегу уже зажигались огни соседней деревни. Кто-то на дальнем дворе пробовал завести трактор…
И вдруг – пушечным выстрелом разнёсся над рекой мощный хлопок! И у мостков, уже еле видные в наступавших сумерках, пошли гулять круги волн.
– Снова у трактора какого выхлоп барахлит, – даже не обернувшись, сказал будто бы самому себе тесть.
И мы зашагали домой.
К вопросу о «воскрешении»
По молодости ещё было:
Поехал в деревню к тестю. Отец его уж год будет, как помёр. Иван Алексеевич. Но, по рассказам сына его – тестя Анатолия Ивановича, отца все на деревне почему-то кликали Иванычем, а тестя просто Анатолием. Но я тогда был не в курсе всего этого…
Вот приехал. Пошёл на колодец за водой. А у колодца бабка Глафира 90-летняя из дома напротив. Волосы из под платка выбились – белые-белые и – длиннющие, до пояса где-то… Она их рачёсывает и бормочет под нос что-то.
Говорили – она совсем из ума выжила. Деревенская ребятня, завидев издали, кричали: «Ведьма! Ведьма!», и бросались в бедную бабку сухими веточками…
Кручу ворот, а она возьми да спроси – мол, как там Иваныч, были у него? (в смысле – ходили на могилку-то).
А я, не зная всех тонкостей деревенского общения, возьми да и брякни:
– А чё ходить-то к нему? Вон он сам приехал, в избе сидит, чаи гоняет. Щас картошку окучивать пойдёт… Заходите в гости под вечер-то…
Бабуля так и села.
Дрожит, крестится, бормочет: «Свят, свят! Чур меня, чур.., " – и на карачках, бочком так, как краб, от колодца – да к себе в дом…
Я – ни сном, ни духом, вернулся, рассказываю всё домашним…
Ну, мне и растолковали тогда, отсмеявшись, кто «Иваныч», а кто – просто «Анатолий».
А бабка та, Глафира, всё лето, как завидит меня – плевалась, крестилась, и убегала к себе в избу…
Вот так-то.
Богомазка
«Не воротить,
Не изменить!
О стенку – лбом!
Зайдись хоть криком!..
И Карна оборвала нить
Прошедших дней,
Ошибок,
Ликов…
Но иногда, но иногда…
Как хочется начать всё снова!..
И та беда – уж не беда,
Исчезло сказанное слово,
И необдуманный, злой взгляд,
И грохот неповинной двери
Так хочется
Вернуть назад
Улыбку, Веру, и – Потери.»..
– Глашка! Ну, где тя носит, окаянную!..
Евдокия Матвеевна еще некоторое время постояла на последней ступеньке крыльца, перебирая в непривычно тонких для деревенской женщины пальцах бахрому на концах накинутого на плечи платка.
Деревенская улица по-прежнему была пуста.
На дальней стороне лениво взбрёхивал митяевский Полкашка. Рылись в пыли куры. Параськина колченогая коза Маруська объедала бурьян, пробившийся сквозь соседский плетень. Два котёнка игрались гусиным пером напротив, возле крыльца хозяйского лесника Алексея Игнатовича.
И всё.
«Небось, снова с дитями к реке побёгла, – вздохнула Евдокия, воротясь в избу. – Или – в усадьбу, на конюшню, к лошадям… Девке скоро двенадцать, а будто малая, всё носится с ребятнёй по округе… Отцова твёрдого слова, да пригляду за ней нету… Фёдор, как ушел семь лет назад на промысел, так и сгинул. Ни слуху и ни духу от обормота, прости мя господи! Может, какая другая этого дурня захомутала…»
Евдокия Матвеевна прошлась по избе, прижала вечно зябнущие пальцы к боку ещё не успевшей застыть печи.
Всё сегодня валилось из рук.
Заказ молодого барина на складень в приусадебную часовенку уже неделю лежит нетронутым. Только лицо досок отгладила да основу нанесла.
От нового батюшки из Тарусова, где на Спаса Медового в прошлом годе церкву поставили, еле отбрыкалась – отдала для начала два списка с икон Ново-Никольской церквы. Слава богу, что архимандриту из города чем-то они не глянулись. Денег, правда, обратно не стребовал, но битый час пенял своим козлиным голосом… Уж лучше б деньги забрал!
А вместо отвергнутого привёз, Игнатьич рассказывал, из самой Сергиевой Лавры, чуть ли ни целый иконостас… Ну, иноков на послушании там много – есть, кому малевать.
А она тут, верст на пятнадцать в округе, одна. Доски подбери и огладь – одна. Краски растереть – одна. Навощить основу – одна тож! Даже кисти мастери – и то одна! Благо – пострелёнок Игнатьича – Ванька – забежит в кои разы: «Тёть Евдокия, вам батяня тут хвостиков беличьих передать просил. Говорит – упругие хвостики, те самые – для кистей-то! Да сказал ещё, что хорошую сосновую колоду из лесу приволок. Да большие чурбаки, что с хозяйской липы, которую ещё по весне в усадьбе спилили, уж совсем высохли. Так Вы уж зайдите когда, он Вам их на доски разделает, вот… А Глашка где? Можно, к нам – у нас котятки уже глазки открыли, и из блюдечка сами пьют, а?»
Стёкла в окне тревожно дзынькнули, и стало слышно, как по деревенской улице громыхает большущая телега лесника.
«Чёй-то рано сегодня Алексей от барской усадьбы воротился, – как-то отстранённо пронеслось в голове Евдокии. Она подошла к столу, села на край лавки и, откинув с оглаженной доски льняное полотенце, прошлась ладонью по еще пока белой тёплой поверхности дерева… Посмотрела на ходики с кукушкой – Федин подарок. «Сегодня, после захода и начну. Пора уж».
И, уронив голову на доски – словно освободившись от какой-то внутренней тяжести – спокойно уснула…
…Вот она с Федей у барской конюшни. Снег скрипит под валенками хозяйского конюха, тот, явно красуясь, важно вышагивает вокруг расписных резных саней. А она – в этих самых санях сидит – как барыня какая! Как же! Сама сани расписывала-то!
И Федька – довольный! Сияет весь! Щёки красные с морозца – ах, какой он у неё красавец!..
Вот скрипучий голос повитухи – бабки Ульяны, и дух от зажженных в бане свечей, расплывающихся в огненно-радужные круги от навернувшихся от счастья слёз… Девочка! Девочку родила!
О, какой голосок! «Певуньей будет», – улыбается повитуха… Чувствуется – где-то там, за дверью, мается Фёдор, ждёт…
Вот бабка Ульяна отворяет низенькую дверь, входит Федя. Смущённо, как-то боком, берёт орущий свёрточек – и тот враз успокаивается. Муж! Любимый, родной человек!.. Подходит к ней, наклоняется, целует её в мокрые щёки.
И она, совсем шальная от счастья, хватает слабыми ещё руками его лицо, и прижимает к своей груди…
Вот Фёдор с котомкой у крыльца. Неподалёку деревенские мужики, наладившиеся к зиме на отхожий промысел, терпеливо ждут…
Барин завёл себе нового конюха, кого-то из немецкой стороны привёз. И Федя, чтоб были в семье какие-никакие гроши на пропитание, уж на вторую зиму в промысел уходит. Далеко, за Тверь, говаривал как-то. До самой до весны…
И вот, стучат уже колёса вагонов – она в первый раз провожала до станции, видела: паровоз огромадный, чёрный зверина, пыхтит весь, дымом исходит и паром, а сзади – как за клушей цыплятки – зелёные вагончики друг за дружкой… Колёса стучат – и увозят всех. И Федю. И всех-всех… И всё стучат и стучат…
Евдокия вздрогнула.
Стучали в её окно. Не заходили в избу – знали: богомазное чудо – святое дело. Нельзя беспокоить.
– Сейчас-сейчас. Кто там? Да вы заходите…
Она мельком бросила взгляд на ходики – на пять минуточек только и забылась. А кажется – полжизни прожила ещё раз…
Не успела к двери – та уже распахнулась, сгорбясь, влез в неё громоздкий, бородатый Алексей Игнатович. В обеих руках – как куль держит…
Нет, не куль это… Не куль!..
…Уже второй год, как война с германцем.
Уже второй год Евдокия пишет икону. Семейную икону. Против всех церковных правил. Против самой судьбы. Против Смерти.
Пишет по памяти. По снам, таким коротким, как вплеск капли в воду, как вспышка лучины перед угасанием.
Пишет то, чего не должно быть. Но то, что – будет. Непременно будет!.. Непременно…
Только бы – успеть… А ходики всё – тик-так, тик-так…
Намедни заходила Фрося, супружница Алексея Игнатовича. Посидела рядышком. Повздыхала. Потом вдруг уткнулась носом в плечо – и затряслась в беззвучном плаче.
А что я могу сделать. Ничего. По голове поглажу. Пошепчу успокоительно: «Ладно, ладно, всё хорошо будет… Всё хорошо…» А сама – хоть вой, хоть о стенку лбом! Нельзя… Глашенька моя за занавеской спит. Пусть спит. Всё лучше, нежели она цельный день сидит у печки, прислонилась к ней – и сидит, и смотрит с тоскливым ужасом на дверь…
После того, как её, мою деточку, кровиночку мою, барский конюх – немчура проклятая – снасильничал, бабушка Ульяна цельный месяц отхаживала, поила травками всяческими, да заговоры шептала. Осенью стравила она комочек кровавый – и вроде бы успокоилась. Только вот сидит теперь – всё боится, что тот вражина клятый в дверь сейчас войдёт.
Только не войдёт он уже. Никуда не войдёт. Завёл его в болото наговор Ульянин – и сгинул он там. Бабы сказывали – шёл он от конюшни до Настюхина болота сам-не-сам. Будто кто за руку тащил. Подошёл к самой трясине, шагнул в неё – и всё. Ульяна после того неделю окромя воды ничё в рот и не брала. Постилась да молилась…
…Ушла Фрося. Поплакалась, что уж полгода как письма от мужа нет – и ушла. А мне опять до утра лики выписывать – вспоминать…
Анатолий Иванович как-то в очередное мое посещение деревни – недели две прошло после того случая на колодце – показал эту икону…
Прошли мы в дом, он открыл старенький комод – средний ящик – и вытащил плоский, большой, размером чуть меньше комодного ящика, свёрток. Развернул старые газеты, потом домотканый, пожелтелый от времени и стирок, льняной холст. И я увидел…