Позже (это было еще до Первой мировой войны) мои родители переехали в Петербург. Со временем отец сделался главным представителем нескольких крупных уральских заводов и приисков. Он покупал за границей машины и оборудование, занимался организацией продаж, выступал посредником. Со временем он приобрел акции предприятий, с которыми имел дело. В конце концов отец сделался весьма состоятельным человеком. Семья занимала квартиру в девять комнат, в одной из которых помещалась мамина библиотека. Как я слышал от старых ленинградцев, библиотека была колоссальная. Между прочим, еще в 1917 году, незадолго до Октябрьской революции отец купил дом на Кутузовской набережной, 16[5]. Здание не назовешь эксклюзивным, зато местоположение – без спору исключительное. Если бы я как прямой наследник мог получить этот дом, я бы теперь был богачом.
* * *
Мои старшие братья Григорий и Илья родились первый в 1906-м, второй в 1908 году. Оба учились в знаменитой Петербургской школе Petrischule[6]. Семья принадлежала к зажиточному слою горожан.
Когда в 1918 году начался красный террор[7], отец понял, что в Петербурге больше оставаться нельзя, и со всей семьей и пожитками двинулся в путь. Сначала в оккупированный немцами Киев. Дорога была сопряжена с трудностями, опасностями, надо было как-то перебраться через границу «красных». Помогли местные крестьяне, уже поднаторевшие в таких делах. Отец бежал вместе с одним своим русским другом, железнодорожным генералом. Когда они оказались на другой стороне, пригодился немецкий язык моих братьев. Родители по-немецки не говорили.
Сестра матери, тетя Лида перебралась в Киев со всеми вместе; там ее ждала судьбоносная встреча – она познакомилась со своим будущим мужем, братом моего отца Осипом Крупниковым, который до войны учился в Льеже. Так как Льеж был занят немцами в самом начале войны, в 1914 году, он следующие четыре года провел в Германии в качестве гражданского пленного[8] и в конце войны оказался в оккупированном немцами Киеве. Так два родных брата стали мужьями двух родных сестер.
Пересекли границу, и на первой же станции немцы предоставили в распоряжение железнодорожного генерала салон-вагон, который ему полагался по должности. Наконец-то появилась возможность принять душ, избавиться от вшей, блох и бог весть каких еще паразитов; мама рассказывала, что вымылась трижды и, кажется, готова была содрать с себя кожу, лишь бы освободиться от непрошеных гостей.
В салон-вагоне они доехали до Киева, где немцы тут же предложили генералу какой-то пост на железной дороге, а генерал помог устроиться и отцу. Так оно и шло вплоть до 9 ноября 1918 года, когда немцы проиграли войну[9] и начали отступать. Родители тоже подались дальше – в Одессу, оккупированную на тот момент французами, сербами и греками[10].
В Одессе я и был запланирован. Родители решили, что когда Григорий и Илья покинут родное гнездо, нужен будет кто-то, кто останется с ними. Случилось так, что тогда же и там же, в Одессе, был «сочинен» и мой кузен, которого так же, как меня, возможно, в честь деда, назвали Петром.
Когда красные подошли и к Одессе, мои родители прямым путем отправились в Константинополь, теперешний Стамбул. В свою очередь Лида с Осипом вернулись в Петроград, и таким образом пути и судьбы двух родственных пар разошлись.
В Константинополе к тому времени собралось уже около 200000 российских беженцев. Возникла небывалая ситуация. Турки и русские, веками люто враждовавшие, воевавшие друг с другом, одинаково оказались в числе проигравших войну и стали пролетариями Европы. По городу господами разъезжали англичане, американцы и французы, у которых здесь были миссии. Родители видели, что остаться и устроиться в Турции нет никакой возможности, и потому двинулись дальше – в Грецию, в Салоники.
Когда через много-много лет я оказался в Салониках в качестве приглашенного лектора, первую же лекцию в университете я начал так: «Я в вашем городе уже вторично, но в первый раз осмотреть его не имел возможности, ибо пребывал еще в материнском чреве».
Наша семья продолжила путь, добралась до Афин, но и там уже было полным-полно русских и никаких шансов что-то начать. Тогда отец решил в одиночку отправиться на разведку в Италию. На то было две причины. Во-первых, он в свое время пожертвовал крупную сумму пострадавшим от землетрясения в Мессине[11], во- вторых, в Риме жила русская графиня Мария Абамелек-Лазарева, вдова грузинского и российского графа армянского происхождения Семена Абамелек-Лазарева. И эта благородная дама была должницей моего отца. Насколько мне известно, отец своих денег не получил и отправился дальше, во Францию, где, наконец, нашлась возможность осесть на долгое время и вызвать к себе семью.
Тем временем моя мать пробивалась к мужу через Неаполь и Рим, так как в Италии шли забастовки. Мама потом смеялась: «Если бы они бастовали еще дольше, ты родился бы в Неаполе или в Риме, если бы прекратили бастовать раньше, то в Париже». Но вышло так, что родился я 19 марта 1920 года во Флоренции. Мы пробыли там всего несколько недель. Своими глазами я увидел этот город только в день своего 70-летия и после этого приезжал сюда еще несколько раз.
В Париже семья, наконец, была в сборе, и кочевой образ жизни можно было сменить на оседлый. Мои старшие братья поступили в гимназию. Их образование после Петербурга с перерывами продолжалось в Киеве и Одессе, но везде очень недолго. В результате братья совершенно свободно говорили на немецком, французском и английском языках. Я тоже с детства слышал вокруг многоязычную речь.
Естественно, я не помню Париж. Сохранилась фотография – мама со мной на руках в парке Трокадеро. Забегая вперед, отмечу, что я второй раз оказался в Париже в 1985 году в составе советской делегации на франко-советской конференции по историографии Второй мировой войны. После конференции нам показывали Париж. Проезжая мимо одного из парков, гид сказал: «Может быть, вы слышали или читали о нем в разных романах: вот это – парк Трокадеро». Я попросил на минуту остановить автобус, перешел улицу, войдя в парк, сделал несколько шагов. Испытанное при этом чувство возвращения было так волнующе. Я поблагодарил гида за то, что он выполнил мою маленькую просьбу. Гид полюбопытствовал, что мне там было нужно, и, узнав причину, радостно воскликнул: «О, слава Богу, что я смог вам помочь!».
Первые мои воспоминания связаны с Берлином. Я помню большую квартиру, в которой мы снимали несколько комнат у frau Zenner в той части Берлина, которая называется Фриденау. Путь из наших комнат в кухню шел через длинный коридор. Одна дверь часто была приоткрыта и вела в темную комнату. Мне она казалась мрачной, я ее боялся. «Наши комнаты» были большие и светлые. В одной был телефон. Ручку надо было крутить (и что-то говорить в трубку). Мне объяснили, что «телефонной барышне» надо назвать нужный номер. В той комнате, где стоял телефон, работал папа, ему помогали мои братья Гриша и Ильюша. Я помню, главным образом, что они по поручению папы говорили по телефону по-немецки. Кроме того, они снимали копии бумаг «мокрым способом». Хорошо помню еще, что в отцовской конторе лежали газеты. Потом я узнал, что это была газета «Руль»[12] и что она «продолжала лучшие традиции российской столичной прессы добольшевистского времени».
Моей подружкой в то время была Таня Дридзо. Ее отец и моя мама, как я выяснил позднее, были очень дальними родственниками, как говорится, седьмая вода на киселе. Еще позже мама сказала мне, что к Таниному отцу иногда приезжал из Москвы его брат. Этот брат был в Москве, по словам мамы, «очень большой шишкой». Однако фамилии у них были разные – московского Дридзо звали Лозовский. Это тот самый председатель «красного Профинтерна», впоследствии заместитель наркома иностранных дел, заместитель председателя Совинформбюро во время войны. В 1941 году «руководство» признало необходимым в целях внешнеполитической пропаганды создать Славянский комитет и ряд других, в том числе Еврейский антифашистский комитет. С. Лозовский по совместительству был его председателем. В 1948 году ЕАК был распущен, вернее, и тогда так говорили, разгромлен. Его руководство и часть актива арестовали. Следствие длилось четыре года. Процесс состоялся в августе 1952 года и закончился расстрелом всех подсудимых, кроме академика Лины Штерн. О дальнейшей судьбе берлинских Дридзо я ничего не знаю.
Берлин в моей памяти неразрывно связан с бонной, tante Минной. Со мной, мамой и братьями она говорила только по- французски. Мама позже рассказывала, что я произвел большое впечатление на ее бабник, о котором я еще расскажу. Я говорил отлично по-французски и имел «великосветские манеры». От французского у меня в смысле знаний ничего не осталось. Но – вкупе с тем, что я «набирал по крохам» при чтении «Войны и мира» (читая не только русский перевод французских слов и фраз, но и оригинал) и в других сходных случаях, я могу элементарно «что-то понять» во французском историческом или политическом тексте. Насчет манер: думаю, многое тут зависело от семьи, а также и школы.
Тетя Минна водила меня в Zoo – знаменитый берлинский зоопарк (это я помню) на какие-то карусели. Есть фото – папа, братья, она и я. Снято перед Рейхстагом. Тетя Минна иногда порола меня. Я не помню боль, но помню то, чем она меня порола. «То» висело над моей кроваткой. Братья спустя годы говорили, что один раз они ворвались в детскую и потребовали, чтобы Минна прекратила свое «активное педагогическое воздействие». Так или иначе, я поминаю ее добром.
Я вспомнил Минну однажды после войны. На партсобрании в Комитете культурно-просветительных учреждений при Совмине Латвийской ССР (где я работал директором лекционного бюро) громили Йолу Вейнберга (заочно, поскольку он не был членом партии). Айна Августовна Деглава истошным голосом вопила о «вине» Вейнберга. Мне запомнился ее козырный довод – «У него была бонна!». У него, понимаете ли, была бонна! Я сидел и думал про себя: того, что и у меня была бонна, ты, к счастью, не знаешь и никогда не узнаешь! Остается заметить, что Йола в дальнейшем стал известным историком, профессором, автором многих публикаций.
Хорошо запомнились приезды в Берлин дяди Давида, брата отца. Он жил в Москве, был медиком, преподавал на медфаке Московского университета. Он всегда передавал мне приветы от своего сына Люсика, который был старше меня. Дядя Давид запомнился лежащим на диване. Он вскоре умер в Москве от цирроза печени. Мама и братья иногда вспоминали Давида, его жену Веру Михайловну (происходившую из богатой и культурной русской московской семьи) и Люсика.
После войны, когда благодаря случайности были установлены связи с некоторыми Крупниковыми, я узнал о судьбе Люсика. Лев Крупников пошел по стопам отца, стал врачом. Он никогда не ощущал себя евреем. Во время войны он стал командиром медсанбата. В Польше, увидев евреев, освобожденных из концлагерей, несчастных, бывших у советских учреждений на подозрении («Каким образом вам удалось выжить?» – грозно вопрошали люди в погонах), Лев Крупников «осознал свою причастность к этим жертвам дичайшего антисемитизма» (слова Веры Михайловны). Лев Крупников погиб в январе 1945 года в Польше.
Мне дали телефон Веры Михайловны, я позвонил ей и услышал: «Вы – сын Яши и Мани? Как я рада! Приходите сейчас же к нам! Сегодня день рождения Люсика…»
Когда я пришел, у нее уже было много народу. То были друзья, товарищи ее сына, его одноклассники, сокурсники, сослуживцы по медсанбату. Оказалось, они приходят к Вере Михайловне каждый год в день рождения ее погибшего сына. Я услышал в тот вечер много хорошего о моем двоюродном брате. Судя по всему, он был поистине незаурядной личностью. Его любили и уважали, многие говорили о нем с восхищением. А я сидел и вспоминал Берлин и дядю Давида, который так часто говорил о своем Люсике.
Берлин, однако, запомнился фрагментарно – как вереница отдельных картин. Например, помнится медведь, вернее, его чучело в KDW (Kaufhaus des Westens) – одном из крупнейших универмагов немецкой столицы. Запомнились такси с четырехугольным отверстием в крыше. Помню колкую траву на курортах Bad Pyrmont или Nauheim, которые родители посетили в 1923 году.
Помню, папа несколько раз уезжал и привозил «из Риги» конфеты, консервы, сметану. Один раз вся семья поехала в Штеттин – встречать «пароход с папой».
Много лет спустя я лучше понял Берлин моих детских воспоминаний. Он был одним из главных центров русской эмиграции. В Берлине тогда выходили две ежедневные русские газеты, работало 36 русских издательств. Берлинский район Шарлоттенбург тогда называли «Шарлоттенград»! В Берлинских театрах ставили русские пьесы. Уже юношей в Риге я услышал от мамы рассказ о том, как в берлинском кафе она видела нескольких известных петербургских писателей и публицистов и подумала, что они своего добились, но совсем, совсем не так, как они это себе представляли в первые недели войны. Она вспомнила, как эти литераторы в 1914 году призывали русскую армию: «На Берлин! На Берлин!». Русские оказались-таки в Берлине, но не победителями (это произойдет лишь в 1945 году), а эмигрантами.
Не все оставались в Берлине в эмиграции. Граф Алексей Толстой, известный художник Билибин и ряд других эмигрантов вернулись в Россию, в советскую Россию. В Берлине того времени бывали Маяковский, Эренбург и многие другие.
* * *
Когда в начале двадцатых годов военный коммунизм в России[13] сменила новая экономическая политика – НЭП, мои родители были столь наивны, что поверили в возможность перемен и решили вернуться в Россию. Путь вел через Ригу, но там они застряли и в конце концов остались.
Помню большие сборы: заколачивали ящики, паковали чемоданы. Я хотел помочь и, естественно, всем мешал. А потом был поезд… Мы ехали втроем – братья оставались в Берлине.
Затем был большой вокзал. Я отошел в сторону, чтобы что-то там посмотреть, и потерял из виду родителей. Остальное запомнилось обрывками – какие-то дяди, кто-то говорит со мной по-французски.
Меня отвели к родителям. Помню слезы на глазах мамы и то, как папа меня шлепнул по «продолжению спины». Позже я узнал, что все это было на вокзале в Варшаве. Следующий раз я был в этом городе 65 лет спустя, в 1988 году, по дороге в Торунь, в университет, где я провел очень интересный месяц. В Берлин я вернулся на двадцать один год раньше, в 1967 году. В тот раз это был «Берлин – столица ГДР». До Западного Берлина я добрался лишь в 1989 году.
А после «варшавского папиного шлепка» была Рига, откуда папа раньше привозил вкусные гостинцы. Рига, в которой мы остались и в которой я прожил бо́льшую часть жизни.
* * *
Хотя целью родителей было как можно быстрее продолжить путь в Петербург, первое, что они сделали, остановившись в Риге, – отдали меня в латышский детский сад. Через месяц я там уже вовсю тараторил по-латышски, пускай и на начальном, детском уровне.
Мы жили какое-то время в гостинице «Бельвю» на углу бульвара Райниса и Мариинской, потом переехали в дом на Лачплеша, 1 (на углу Кр. Валдемара). Только тогда говорили не «Лачплеша», а Романовская, не «Валдемара», а Николаевская. Последняя в 1941-1943 гг. станет улицей Германа Геринга, потом опять Кр. Валдемара, затем Максима Горького, а теперь снова Кр. Валдемара. История смены названий рижских улиц – занимательная тема, которая позволяет лучше понять поистине драматическую историю города.
Рига началась для меня с посещения знакомых. Не моих, конечно, – это были старые знакомцы родителей: сперва Константиновский, а потом Косманы. Старик Константиновский жил с семьей дочери – Либманами – на углу Романовской и Школьной. Когда мы пришли к ним в первый раз, его внук, мой одногодок, взял меня за руку и сказал, что у него есть братик и он покажет мне его. Братик запомнился – он лежал в кроватке, было ему всего два месяца.
Моего ровесника звали Миша Либман… Мы потом проучились семь лет в одном классе. Дружили. Дальнейшие этапы – 201-я дивизия летом 1941 года, Москва 1944 года. Много встреч в Москве и Салацгриве. Последнее свидание в Иерусалиме. Он профессор искусствоведения, автор многих книг.