– В знак вечного союза обменяйтесь кольцами, – произнес этот высокий, сурово выглядящий человек.
Граф взял тонкое золотое кольцо и осторожно надел Дотти на безымянный палец правой руки. Она проделала то же самое. Пастор разрешил им поцеловаться, и Кристоф легко прикоснулся к её щеке. Раздался венчальный гимн, потом началась проповедь, которая очень понравилась графине Ливен – о единстве сердец на земле и на небе. Но молодожены едва ли её слышали и поняли.
Остаток дня прошел для Дотти как в бреду. Она знакомилась со своими многочисленными новыми родственниками, обмениваясь с ними любезными, ничего не значащими словами, ловила на себе их оценивающие взгляды (даже подслушала, как одна из многочисленных кузин новобрачного произнесла тихонько своей подруге на ухо: “Какая молоденькая… зачем так рано замуж выдавать?”), видела умиленные слезы тетушек, танцевала сначала с Кристофом, потом с Константином, потом по очереди с братьями мужа, и под конец вечера крайне устала. Приём устраивали у брата Бонси, Карла, и они поехали на ночь на квартиру к Кристофу, которую он постарался превратить в гнездышко для влюбленных. Дотти с изумлением увидела просторную комнату с изящной мебелью в нежных тонах, шкаф, полный новых нарядов, но на подробный осмотр нового жилища у неё не оставалось сил. Переодевшись самостоятельно в длинную кружевную рубашку, она легла в необычно широкую постель. Но сон, несмотря на усталость, к ней не шёл. Так теперь она графиня Ливен! А этот ровный, любезный человек, этот белокурый тонкий юноша – её муж. Она теперь может пользоваться правами и привилегиями замужней дамы – подбирать слуг, распоряжаться финансами, на вечерах и балах не сидеть в ряду ожидающих приглашения на танцы барышень, а участвовать во “взрослых” разговорах. Более того, она не просто графиня Ливен – она жена политика, имеющего вес при дворе. Возможно, чин её мужа как-то повлияет и на неё. Дотти сознавала, что теперь её детство окончательно прошло, сейчас она волей-неволей обязана взрослеть, хотя ей иногда до сих пор хочется поиграть в куклы, когда теперь неизбежны собственные дети.
Дотти уже приготовилась засыпать, как в дверь постучали.
– Это я, ma chérie, – произнес Кристоф. Дотти открыла дверь. Ее супруг без лишних предисловий обнял ее и повел к кровати. В последующие минуты юная графиня фон Ливен могла наблюдать диковинные метаморфозы, свершившиеся с ее всегда благовоспитанным, сдержанным Бонси.
Кристоф повалил её на кровать, лёг на неё всей массой и проник слегка дрожащими руками ей под рубашку. Он начал гладить ей ноги, потом грубовато схватил за грудь – Дотти слегка вскрикнула от неожиданной боли и неловкости. “Что ты делаешь, mein lieben?!” – прошептала она, пытаясь отстраниться от мужа, но он не слушал её. Лицо Кристофа раскраснелось, он прерывисто дышал и потом проговорил, словно во сне: “Я люблю… хочу тебя, ты прекрасна, Dorchen” – и начал стягивать с нее сорочку, покрывая её тело жадными быстрыми поцелуями, словно опасаясь, что Дотти убежит от него. Его юная жена ощущала неловкость и дрожала в его руках, как испуганный зверёк, но это только разжигало похоть графа. “Я больше не могу, милый, отпусти меня”, – вновь прошептала она, но муж заткнул ей рот рукой, резким движением развёл ей ноги и вошел в неё.
Дотти было больно, но, впрочем, не слишком сильно. Она невольно вскрикнула, на глазах выступили слёзы. Кристоф, закрыв глаза, с отрешённым выражением лица и улыбкой неземного блаженства на тонких губах, продолжал быстро двигаться над ней, и Дотти мечтала, чтобы пытка закончилась поскорее. Наконец он застонал, словно от резкой боли, и оторвался от неё, в изнеможении рухнув рядом.
– Тебе было сильно больно, meine liebe? – проговорил он утомленным голосом.
– Немного… – отвечала Дотти тихо, рассматривая большое кровавое пятно, расползающееся по простыне, – а тебе, Бонси?
– О, мне было хорошо, как никогда, – отвечал Кристоф. Потом он, словно опомнившись, встал, оправил рубашку и ушёл за ширму, где долго гремел тазом для умывания. Пожелав супруге доброй ночи, он направился в собственную спальню. Дотти, обрадованная тем, что Кристоф вылил на себя не всю воду и не надо будить горничную, с неким отвращением смыла с себя следы первого соития. Потом скатала простыню с противным пятном и легла на чистой стороне.
Ей не очень понравилось произошедшее. Никто ей заранее ничего не объяснил, а агрессия мужа – да, теперь уже мужа, надо привыкать к этому слову – откровенно испугала её. “Хорошо бы, чтобы этого больше не было”, – подумала она, засыпая.
Её супругу было очень стыдно за своё поведение. Ведь он хотел подождать, подготовить её! Нет, вино и предшествующая свадьбе ночь разгула, которую ему устроил его старший брат, набрав где-то каких-то балерин, кажется, итальянок, совершенно снесли ему крышу, и он накинулся на эту тоненькую девочку, как дикий зверь. Но она такая соблазнительная именно в своей невинности… У неё такие красивые ноги, пусть худенькие, но ровные и длинные. Грудь, правда, небольшая, но Дотти ещё растёт, года через два-три её фигура оформится. Карл вчера говорил в компании, собравшейся на “мальчишник”: “Мой брат берёт в жёны девочку и собирается воспитать себе жену!” Потом пошли скрабезные шутки о том, как именно он собирается “просвещать” Дотти. Гадко вспоминать… Нет, в следующий раз он исправит свои ошибки и будет с ней нежным.
…Во вторую ночь он старался с ней быть осторожным и ласковым. Дотти в этот раз было не больно, но не слишком приятно. Потом муж чаще приходил к ней только поспать – ничего большего не требовал, ибо очень сильно уставал. Эта его усталость беспокоила юную графиню, но служба – есть служба, она понимала, что бесполезно просить его пораньше приходить домой и побольше отдыхать. Иногда она думала об Антрепе, и гадала, сильно ли он огорчился, что переписка прекратилась, и знают ли уже в Риге, что она вышла замуж за среднего графа фон Ливена. Шальная мысль временами приходила к ней в голову – а что, если попробовать написать бывшему жениху? Теперь-то она от государыни не так зависит, обойдётся без последствий. Но что-то её останавливало… Потом она оставила эту мысль, облик её первого детского увлечения померк в памяти, и она стала считать, что её первой любовью был именно супруг.
Через 20 лет она вспомнит о графе. Наведёт справки. Окажется, что Антреп был зарезан в кабачке “У моста” в “весёлом квартале” Риги через три месяца после её свадьбы. Вплоть до самой смерти он писал ей письма, уже на имя графини Ливен, но Кристоф, не распечатывая, отправлял их в камин – государыня уже рассказала ему о “пустом детском увлечении вашей супруги, которому, впрочем, нельзя потворствовать”. Антреп был слишком упорен и настойчив для “пустого детского увлечения”, и Бонси, которому надоело всё это, написал, чтобы тот оставил в покое его жену, а если не оставит, то Кристоф “найдёт способ избавиться от его докучливого внимания”. После этого поток писем прекратился.
С замужеством Доротея перестала числиться фрейлиной, но во дворце бывала часто – надо было навещать свекровь, да и государыня хотела её видеть рядом с собой. Кристоф же пропадал на службе, и часто появлялся дома тогда, когда она уже спала. И даже когда государь давал ему свободные дни, граф не был избавлен от неожиданных посетителей.
Так, в Гатчине, куда переехал Двор по весне, молодожёны одним сонным субботним утром нежились в кровати и говорили о всякой ерунде, точнее, говорила Дотти, а граф Кристоф её только слушал. Он был счастлив тем, что наконец-то может отдохнуть в объятьях любимой хотя бы несколько часов. Проговорив о том, как они летом поедут в Дерпт купаться, Дотти взялась за книжку с намерением прочесть вслух несколько абзацев из романа г-жи Жанлис, которые ей особенно понравились, как вдруг дверь открылась нараспашку.
– Адольф! Я же говорил никого не принимать! – досадливо выкрикнул Кристоф, но вместо камердинера появился флигель-адъютант Абельдиль, толстый, красный и запыхавшийся. Следом за ним – слуга графа, лепечущий: “Не мог, герр Кристоф, вот, говорят-с, со срочным от Его Величества посланием”.
– Говорите, какое у вас дело, – вздохнул граф, обречённо глядя на толстяка полковника, выглядящего так комично, что Дотти аж фыркнула в ладошку.
Посланец Павла Первого переводил взгляд с графа Ливена на Доротею, облегчённо думая, что, слава Богу, не застал их врасплох – ведь, как-никак, у них медовый месяц…
– Ваше Превосходительство! Ваше… – Абельдиль покосился на Дотти, которая уже была готова расхохотаться вслух. – Его Величество просил вам передать, что вы… что вы…
– Кто я? – озадаченно спросил граф Ливен.
– В общем… Ну… Хм… – замялся полковник, помнящий об субординации и не решающийся выговорить слова императора целиком. – Вы такой…
– Какой? – вставила Доротея.
– Его Величество приказал мне передать вам, что вы дурак! – выпалил Абельдиль и вздохнул с облегчением.
Супруги рассмеялись от всей души.
Дело объяснялось так. Император освободил Кристофа от присутствия на утренних плац-парадах, а нынче один полк отправлялся в поход, и государь хотел, чтобы Ливен прочитал напутственный манифест. Забыв о том, что с утра его генерал-адъютант свободен, Павел бросил через плечо: “Ливен, читай, да погромче!” Никакого Ливена, естественно, рядом с ним не оказалось. Разозлившись на отсутствующего Кристофа, государь послал Абельдиля с приказанием передать графу высочайшее мнение о его, графа, умственных способностях. Абельдиль Ливена весьма уважал и вовсе не считал дураком, поэтому этот доклад вызвал у него такое смущение. Дотти запомнила этот случай как единственный, когда её муж навлёк на себя неудовольствие государя. Но вскоре, буквально через полгода, перед Кристофом фон Ливеном встали проблемы иного рода, разрешить которые можно было только самым радикальным способом…
ГЛАВА 7
Санкт-Петербург, конец 1800-начало 1801 года.
В столице чувствовалось, что грядут большие перемены. К лучшему ли, к худшему, неизвестно, но ясно одно – они неизбежны. О сумасшествии императора Павла поговаривали даже самые верноподданные, даже те, кто прежде так восхищался “рыцарским духом” и “наведением порядка”. В центре Петербурга теперь возвышался мрачный тёмно-розовый замок, словно выкрашенный в этот цвет кровью, окружённый глубоким рвом. “Дому Твоему Подобает Благодать Господня Во Многия Дни”, – было начертано у него на фасаде. Удивляла скорость, с которой возводилась новая императорская резиденция, и решительность, с которой император стремился туда переехать. Павел резко испортил отношения с Англией и заключил некий полюбовный союз с революционной Францией, против которой ещё полтора года назад велась война. Кристоф стал совсем пропадать на службе и приходить домой ближе к утру. Недавно на рейде Ревеля показалась английская эскадра – последнее предупреждение “владычицы морей”. Прозвучала даже пара боевых залпов, и все с ужасом ждали начала войны.
Петр Алексеевич фон дер Пален, ставший практически другом семьи фон Ливенов благодаря родственным связям и тому, что своим возвышением и возвращением из опалы был обязан Шарлотте Карловне, рассказывал, что Павел вёл себя как буйно помешанный – его перепады настроения не входили ни в какие рамки адекватности, многие флигель-адъютанты подолгу сказывались больными, чтобы не пасть случайными жертвами монаршьего гнева, а собственных младших детей император чуть ли не в открытую называл бастардами. “Если вы не прикасались к женщине в течение долгого времени, а она при этом продолжает рожать детей, что-то здесь не ладно”, – проговорил он в присутствие своих министров и иностранных посланников, и императрица не удержалась от невольных слез при столь несправедливых и абсурдных обвинениях. Прошел даже слух, что Павел планирует заточить Марию Фёдоровну в монастырь, а сам жениться на актрисе Шевалье – очевидно, по примеру своего прадеда. При этом церемонии становились всё помпезнее, балы устраивались всё чаще, и представители высшего общества чувствовали себя подобно загнанным лошадям. Поговаривали о заговоре, о сонме недовольных, и император сам знал, как его ненавидят, – он боялся собственных детей, собственной жены, поэтому Михайловский замок с его запутанной системой коридоров и странной планировкой комнат должен был служить крепостью, в которой он мог укрыться от собственных подданных. Обо всем этом говорилось и в доме Ливенов, говорилось в открытую – друзья супругов устали бояться и притворяться, словно всё идет как ни в чем не бывало. Дотти впитывала эти разговоры, как губка – с тем, чтобы запомнить их на всю жизнь. Ей самой делалось страшно, она вновь, как в детстве, начала молиться перед сном – не особенно проникновенно, но зато регулярно. Близость катастрофы чувствовалась очень остро.
Зима 1801-го года казалась нескончаемой. Гнилая петербургская оттепель, пришедшая в столицу после крещенских морозов, вгоняла в сон, тяжелила голову. Воздух превратился в жёлтый, душный пар.
В кабинете императора в Михайловском даже днём горели свечи – так было темно. Лёгкий налёт чёрной плесени въелся в потолок – в недавно построенном замке влажность была почти абсолютная, многие его обитатели заболевали из-за неё, но Павлу было всё нипочём. Его занимало другое. Генерал Буонапарте недавно предложил ему провернуть одну авантюру, смелую и дерзкую, но вполне осуществимую – завоевательный поход в Индию.
А граф Кристоф стоял перед ним навытяжку, слушая рассуждения о том, как Войско Казачье завоюет за несколько месяцев всю Индию и выгонит англичан из Калькутты, и думал: “Сумасшедший. Как пить дать, сумасшедший”.
– Убрать англичан оттуда будет легче лёгкого, – продолжал Павел Петрович, наматывая круги по кабинету. – Договориться с местными… Они же страдают от притеснений этих милордов, а мы им полную свободу торговли пообещаем. Все сокровища Индии будут в наших руках! Я тебе покажу, как они пойдут. Неси карту.
– Ваше Величество, все наши карты только до Хивы, – каким-то бесцветным голосом произнёс граф. У него резко закружилась голова, зашумело в ушах, и он испугался того, что у него опять хлынет кровь из носу, как сегодня утром. Чувствовал он себя отвратительно с самого утра, даже хотел сказаться больным и не идти на службу, но долг есть долг, жара вроде бы не было, просто подташнивало слегка и голова болела, наверное, из-за погоды.
– Ну так неси глобус! – нетерпеливо воскликнул император.
Вооружившись острым карандашом, государь начертал извилистую линию от Черкасска до истоков Ганга. Треугольное очертание Индийского полуострова манило его неизведанностью, сулило невиданные богатства и славу.
– Сможешь описать в подробностях этот маршрут? – спросил он у Ливена.
Тот слабо кивнул.
– Так ступай, принимайся за работу! – приказал тот ему. – И напиши Орлову-Денисову, чтобы казаки немедленно выдвигались.
Кристоф быстрым, неровным почерком написал рескрипты, ругая себя за трусость. “Я всего лишь мальчик для битья”, – оправдывал он себя по окончанию работы. – “Меня взяли не рассуждать, а исполнять царскую волю… Но он хочет погубить всё казачье сословие. Какой Ганг?! Они и Киргиз-Кайсацкую степь не перейдут по нынешней погоде. А фуража там вообще нет. Государь казаков погубит, а свалят на меня”. Граф встал, прижался щекой к холодному стеклу, закрыл глаза. Нет, после отправки рескриптов он пойдёт в отставку. Нервы уже ни к чёрту, скоро он тоже начнёт биться в истерике и орать по малейшему поводу на всех и вся, как его повелитель… Что там говорил Пален? “Кристхен, ты выглядишь как чахоточный. Или переводись на штатскую службу, или иди в отставку, на вольные хлеба”, – сказал давеча генерал-губернатор столицы, человек, в котором Ливен всегда видел друга. Немудрено выглядеть как чахоточный, если ты по 12 часов в день общаешься с безумцем, которому место в “жёлтом доме”, и подписываешь не менее безумные указы, не смея возразить ему. “Как его ещё терпят…” – подумал граф.