Аббатиса видела, как Розенберг на минуту остановился и что-то, по-дружески положа руку на плечо Ребиндеру, сказал вечно, как показалось ей, пьяному генералу. Так он кричал и размахивал руками при каждой встрече, резко выделяясь своим поведением среди прочих. Русские в целом не были склонны к лишним эмоциям. Этот генерал был исключением из правил. Жил он, как и прочие высшие офицеры, у пастора, но никто за эти два дня не видел его спящим. Поговаривали, что он ночевал у костров вместе с солдатами. Кто-то видел в этом солдатскую неприхотливость и единение с подчиненными, кто-то ухмыляясь доносил, что генерал, набравшись к вечеру, просто падал по дороге, а солдаты укрывали его от глаз командующего, который пьяных терпеть не мог. Пастор не находил в этих утверждениях противоречия, разумно полагая, что всё в этом случае могло сойтись к единому знаменателю. И здесь он так же был, по-видимому, прав.
Окончив краткую речь, Розенберг, указав на колонны французов, что-то крикнул солдатам, и те странным образом не отозвались ему ответ. Розенберг направился на вторую линию неспешно, нимало не обращая внимания на картечь и пули, которые неслись ему вслед.
Атакующие колонны подошли на дальность прямого выстрела и, остановившись, открыли ураганный огонь. Только здесь за первой линией русских французы увидели вторую и третью, появления которых, по-видимому, не ожидали. Но более всего их пугал уезжающий от них прочь «седой» генерал. Французы тогда еще не знали, что это не «тот самый» старик, но, когда выжившие всё поймут, будет уже поздно. Словно предчувствуя беду, прекратив стрелять, французы истошно всем строем закричали. Вопль тысяч голосов нередко в иных сражениях работал, лишая противника мужества еще до непосредственного столкновения. Но только не сейчас. Зловещее, гробовое молчание было им ответом.
Оставив полковые пушки в тылу, французы продолжили движение вперед и, выйдя на сто шагов, крикнули еще раз. Им снова не ответили. Вместо этого вторая линия русских, подчиняясь приказу Розенберга и толстого, похожего на бочку генерала Мансурова (одна из немногих русских фамилий, давшаяся аббатисе легко), быстро двинулась вперед, заполняя ручейками просветы между шеренгами в первой линии, пока она не превратилась в сплошную зелено-красную стену, удобную для поражения с дистанции, но страшную в своем единстве в развернувшейся чуть позже штыковой. Аббатисе в очередной раз стало ясно: во всем, что касается войны, у этих живущих по греческому закону «варваров» все жутко неслучайно. Начальное построение первой линии мало того что позволяло перекрыть всю долину по ширине, так еще и спасало от пуль и картечи превосходящего противника. Значительная часть огня французов прошла меж шеренгами, но не достигла второй линии. Теперь же, когда линии сомкнулись и представляли в теории удобную мишень, стрелять было поздно. Французы попытались это сделать, остановившись и начав перезаряжать ружья. Но было поздно.
Зелено-красная стена, повинуясь безмолвному и страшному в своей простоте жесту Розенберга «вперед!», подхваченному в первой шеренге Ребиндером, все так же молча пришла в движение на всем своем протяжении. Отдельные выстрелы французских гренадеров и их еще более редкие гранаты, брошенные впопыхах, порой и с незажженными фитилями, ровным счетом ничего не изменили в поступательном движении «стены». Она смела первые три шеренги противника так, как будто их и не было. Русские быстро, с чудовищным навыком сбрасывали синие мундиры со штыка и, как их учили, глядя не в глаза, но в тело, втыкали его снова и снова, не останавливаясь ни на шаг.
Первая линия французов была уничтожена в несколько минут. Но «стена» и не думала останавливаться. Ее шеренги с чудовищной верностью созданного из людей механизма сменяли друг друга: пока одна докалывала поверженных, следующая атаковала, и когда эти убийственные для противника волны докатились до второй линии французов и жуткий, слившийся в один сплошной вой крик раненых и умирающих накрыл долину, французы побежали…
Офицеров мало кто слушал. Вдобавок именно за ними устроили настоящую охоту егеря «горбоносого», которые именно в этот момент ударили с флангов и усилили и без того страшнейший натиск.
– Они все знали, все знали… – шептала аббатиса, глядя на Розенберга и группку генералов, окруживших его в эту минуту. Все они с ледяным спокойствием и усмешками на лицах наблюдали за работой своих людей, которых уже ничто не могло остановить. Две попытки французов закрепиться на отдельных холмах, используя заранее выставленные батареи полевой артиллерии, задержали окончательный разгром в общей сложности на час. Первый холм егеря Милорадовича после двух неудачных атак в лоб обошли по склону, заставив оборонявшихся бежать, не дожидаясь окружения. На второй казаки взлетели прямо на лошадях, перерубив, не успевшую скрыться орудийную прислугу. Семья Шмидтов, которой принадлежала земля в это части долины, рассказывала позже о куче отрубленных голов, рук и располовиненных от шеи до пояса тел. Они, по словам матери семейства, известной в округе вышивальщицы, прикрывали холм кровавым, холодящим душу орнаментом…
После холмов была давка на мосту. Узкий и лишенный перил, он был единственным, но далеко не лучшим вариантом к отступлению. В возникшей давке французы хватались друг за друга и один за другим срывались в пятидесятиметровую пропасть. Под огнем русских мост, к которому развернули захваченные пушки, Cпустел несколько раз, пока поток бегущих не иссяк.
Вдогонку оставшимся в живых бросились казаки, еще много километров половиня тела, накалывая бегущих на пики и очищая ранцы от еды, спиртного и денег. Говорили, что в азарте казаки дошли до самого Швица. Командир казаков, сотник с отрубленным наполовину левым ухом, – видимо, давним ранением – посмеялся в глаза выстроенным против него резервным, не участвовавшим в сражении батальонам, после чего, дав отмашку своим людям, растворился вслед за ними в сумерках как призрак…
Едва бой в долине затих, Розенберг сошел с коня неподалеку от монастыря и, прежде чем лечь на расстеленный для него под деревом ковер, повернулся к перевалу Брагель и отдал земной поклон. Именно туда ушел накануне авангард русской армии вместе с главнокомандующим. Аббатиса обернулась и замерла в ужасе. Об увиденном тогда она никому никогда не рассказывала, но кажется ни она одна стала свидетельницей чуда, ставшего легендой, передаваемой из уст в уста…
На скале, на тщедушной серой лошаденке в белой, надутой горным ветром рубашке возвышался огромной фигурой старец-главнокомандующий. Его глаза горели огнем, как свечи. Розенберг выпрямился и обвел жестом долину, будто указывая на проделанную им работу. Старец лишь кивнул в ответ, мол, вижу – хорошо, и тронул коня, исчезнув в дымке, витавшей над вершинами гор. Розенберг лег на ковер навзничь и закрыл глаза. Немного погодя он издал первый за этой день услышанный от него аббатисой звук. Он захрапел. Немного погодя Розенберг повернулся на бок и, положив руки под голову, уснул, по-детски свернувшись калачиком. Денщик, прикрыв господина плащом, вскоре, завернувшись в шинель, так же уснул примостившись на краешке ковра. Эта странная парочка, похожая на уставших после игр детей, до конца дней будет видеться аббатисе в ее редких, измученных бессонницей снах…
⠀
Второй час пополуночи. Генерал-фельдмаршал еще с четверть часа назад, что-то кричал во сне, но успокоился сам. Крик только будит всех. С недавних пор привычные к такому поведению слуги ничему не удивляются и, выстроившись у дверей в неровную шеренгу, ждут приказа старшего камердинера – Прошки. Тот пристально глядит на господина, со стороны ориентируясь по каким-то своим, только ему известным признакам, а на деле просто дожидаясь второго петуха. Два ведра воды из колодца принесены подкамердинером Иваном загодя. Стоят у дверей в нетопленных сенцах. Не больно согрелись. Медный таз для умывания всегда у дверей. Второй подкамердинер Илья держит его как щит левой рукой, правой готовясь взять одно из ведер. У Ивана – знаем мы твои старые раны – опять там что-то закололо в исковерканном ногайской пикой левом боку. Надо помочь. У Ильи у самого одна нога короче другой да рука без пальца. Так и живут отставные сержанты, дополняя друг друга. Больной плюс больной равно здоровый.
Второй петух. Прохор оставляет заготовленные с вечера простыню и сменное белье на скамье у запорошенного наполовину снегом окна и дает знак Ивану с Ильей войти. Они входят осторожно: медь – штука гулкая, не дай бог где зацепиться или неосторожно поставить на пол. Их сиятельство хоть и кричит во сне, а все ж, когда вот так, случайно будят, не любит, бранится. А то и Тищенко зовет с розгами. Злодей и сам, поди, уже за спиной. Так и есть. Ждет, сволочь малоросская, своего часа. Ни для чего больше не годен. Что ж, у всякой твари божьей свой резон, своя планида.
За ним Мишка-повар с самоваром и чайным прибором. Ему проще. Что сам скажет, то и сготовит. Обед, поди, уж варится во флигеле. Осталось доложить только. Их сиятельство Мишке послушны. Если только за чай ругает порой. Но и тогда Тищенко не по его душу. Битый повар – хуже яда. Вся боль с души сойдет в котел. И тогда уж лучше бы не ел.
Прошка склоняется над господином, едва дыша. Конечно, старший камердинер принял с вечера. Как не принять? Да и те, кто за спиной, или не наведывались, как стемнело, к Мишке во флигель? Понятно – дело солдатское, инвалидное. Не выпьешь – не живешь, мучаешься. Да только генерал-фельдмаршалу до того и дела нет. Хоть и сам не ангел, а за горькую порой одна милость от него: бьет лично. И не рукой – чего мараться?― а поленом. Не далее как в пятницу Прошке так и прилетело. Вчера – тишина. Сегодня – как повезет. Оттого почти и не дышит Прошка, приоткрывая верхнее одеяло – походный синий плащ, которым укрыт генерал-фельдмаршал. И уже совсем не дыша, – кажется, в этот миг задерживают дыхание и все остальные – дергает господина за ногу. Первая попытка остается незамеченной. Обычные дела. И надеяться не стоило. После второй хозяин издает стон, дергает руками, следом, будто побитый пес скуля, плачет, не открывая глаз, крупными, в добрые жемчужины слезами. Тоже проверено. Всю зиму – без осечки. Прежде чем дернуть в третий раз, Прошка аккуратно промокает льняным платком слезы на ветхом, в глубоких морщинах лице господина. Об этих слезах генерал-фельдмаршал знает, спрашивал. Но не любит их – солдат как-никак. Убрав слезы Прошка надежно, на треть вдавливает платок в карман сюртука и, побожившись про себя, что было силы дергает в третий раз, буквально заставляя спящего сесть на постели.
Глаза генерал-фельдмаршала открываются сразу во всю ширь, тут же жмурятся от принесенных Прошкой на умывание дополнительных свечей, потом растираются ладонями, закрывающими в какой-то момент все лицо. Проснувшийся замирает в таком положении на минуту, затем медленно отводит кисти рук в стороны и осматривает присутствующих. Все – от ближнего Прошки до замершего в глубине прихожей Мишки – невольно вытягиваются по стойке «смирно» и напряженно ожидают первых слов. От них зависит, каким будет ближайший час. Дальше – одному богу известно. Старики как дети – семь пятниц на неделе. Но сегодня первые слова беззвучны. Генерал-фельдмаршал шепчет их почти неслышно, и даже привыкший ко всему Прошка не может ничего разобрать. Не решаясь переспросить – грех тяжкий, хуже только «не могу знать», тут сразу держи полено в лоб – Прошка наклоняется как можно ближе, почти касаясь верха свесившегося ночного колпака, и слышит:
– Розенберг…
– Андрей Григорьевич? Так он в Смоленске с прошлого года, губернатором, слух такой был…
Генерал-фельдмаршал на середине речи зыркает на Прошку и тот поспешно завершает справку, сомневаясь по ее итогам в достоверности слуха. Благо хоть фамилию расслышал верно.
– Андрей. Да. Он. Только без меня. Солдаты мои. И бьют, как я велел. В глаза не смотрят… Но без меня все. Андрей над ними. Еще Максим Ребиндер, Мансуров Саша, Михайла Милорадович… И все без меня… Баба какая-то в рясе на колокольне латинской. С ней другая, в моих годах, все крестилась по-ихнему… Река в долине. Видна едва. Шум больше. А глянешь вниз – лента в мизинец, не толще… Бой был… Мундиры у тех синие… Как первая линия в них вошла, так будто и не было их… Много побитых… А горы кругом. Как ни глянь… Высокие… Снег на макушках… До слепоты снег. Не наш. Чище. А в долине стон-крик… от побитых… Андрей мне кланялся, как всему конец… Потом спать лег. А баба та крестилась на меня… Испугал я ее чем-то…
– Так где только мы не были, ваше сиятельство, вот и вспоминается…
– Э, шельма, молчи! Там не были… Будем… Тот свет…
– Да что вы, ваше сиятельство, все об одном какой день! Успеем небось туда, куда спешить?..
– Молчи, дурак! Не память это… Не память…
– А читали, что могёт быть…
– Читали? Ты-то куда? С мозгом своим куриным… Аз от буки не отличишь, дубина! Ну все! Давайте воду!
– Готова уж…
– Знаю, готова! Глаза мне на что?
Генерал-фельдмаршал стягивает колпак и не глядя отбрасывает в сторону. Встает почти что сам. Прошкину руку в помощь уже лет пять как принимает, но каждый раз морщится и в конце концов отталкивает. Пока Илья располагает поначалу таз на подвинутом Иваном табурете и наливает в него воду на четверть, у генерал-фельдмаршала утренний горшок – легкий. Тяжелый опосля дневного сна. Журчит генерал-фельдмаршал не без труда, тужась, струя тонкая, стариковская, а ведь когда-то была. Да такая, что только вмятины в посуде не делал. Эх, годы, годы! Отлив, господин трижды крестится на образа в красном углу, склоняется над тазом и с минуту плещет ледяную воду на лицо, растирает его, особенно глаза, хлопает мокрыми ладонями, не щадя себя, по щекам, ушам и затылку. Повторяет всё раз пять, после чего таз ставится на пол и фельдмаршал сбрасывает ночную рубашку. Помощи со стороны Прошки не требуется. Он только подбирает рубашку с пола. Тщедушное, густо покрытое ранами тело уже давно живет в одежде детских размеров. Все новое шьют по подростковой мерке. Несколько пар обуви да эта рубашка остались со времен зрелости. Еще раны: широкие, грубо заросшие борозды от картечи на ребрах, простреленные рука и шея, бессчетные порезы и ушибы и единственно заметная всем хромая нога – кажется, не становятся меньше, а только увеличиваются в своих размерах, грозя с каждым днем поглотить и без того малое тело целиком.
Генерал-фельдмаршал становится ногами в таз. И подкамердинеры то по очереди, то по особому знаку Прошки, вместе льют воду (по краям ведер видна наледь) на спину и плечи хозяина. Льют осторожно, малыми порциями. Ведра должно хватить раз на пять-шесть. Паузы выдерживаются строго. Прошка дирижирует подчиненными будто оркестром, только ему одному ведомым чутьем понимая, что уже можно, а чего еще нельзя.
Господин дает воде спокойно стекать по телу, не растирая ее руками, как на лице. И даже когда в ход идут остатки воды – их льют на голову, – генерал-фельдмаршал не двигает руками и смотрит прямо перед собой, видя в напрочь засыпанных снегом окнах северной стороны дождливый и жаркий до изнурения июль 1789…
Всю ночь на 21 июля шел дождь. Река Путна, и до того вздутая чуть ли не ежедневными грозами, кипела как в котле. Весь июль днем парило, а к вечеру и в ночь лило как из ведра. О бродах для пехоты и речи не шло. Саперы по приказу генерала наводили мост. Союзные русско-австрийские войска, вышедшие с боем к переправе, едва-едва зацепились за тот берег парой сотен казаков и арнаутов, как те были сбиты массой сипахов обратно в реку2. Вернулись почти все, но и противоположный берег реки, оставшийся в руках турок, нужно было возвращать. Карачай, австрийский полковник, шедший со своими частями весь день в авангарде русской колонны в качестве прикрытия, – турки до поры не должны были знать о присутствии русских – залпом пехотного батальона и нескольких полковых пушек зачистил другой берег. Сипахи схлынули. Но позже вернулись. Огонь пришлось возобновить несколько раз, пока не навели понтоны и тот же батальон вместе с дивизией генерала не занял правый берег Путны окончательно. Бой редкими выстрелами и криками затих к полуночи. Но дождь грозовыми вспышками напоминал о себе до рассвета, уйдя по большей части в сторону Фокшан, где, по данным казачьей разведки и пленных, и находился турецкий лагерь.