Дивизия Дерфельдена, выйдя на 250 шагов, прекратила музыку и, соблюдая зловещую для оборонявшихся тишину, поначалу скорым, двойным шагом, а на шестидесяти шагах от укреплений и бегом, устремилась на редут. На тридцати шагах янычары встретили атакующую их зелено-красную лавину сосредоточенным мушкетно-артиллерийским залпом, нимало ее не смутившим. Солдаты в колоннах шли рука об руку, на валы с человеческий рост (мелкие, по разумению солдат) передняя шеренга заносилась той, что шла за ней. Преодолев укрепление в какие-то мгновения без единого выстрела, русские перекололи оставшихся при пушках топчу и первые ряды янычар. Бросившаяся на них вторая линия турок была встречена сбереженным как раз на этот случай залпом, после чего егеря и гренадеры будто вынырнули из-за наведенной залпом дымовой завесы и в дело опять пошли штыки, в несколько минут заполнившие укрепления истерзанными трупами.
Валила с ног первая шеренга. Всего один удар. Тело сбрасывалось со штыка. И не останавливаясь – дальше. Вторая шеренга добивала недоколотых. Тоже в один удар – нельзя отстать от первой шеренги больше чем на пару-тройку шагов. Третья, чуть поотстав, убивала особо ретивых – ей единственной дозволялось больше одного удара. Она же забирала в плен успевших крикнуть «аман»5.
Остатки турок, а спаслись лишь те, кто начал покидать редут еще до штыковой, как и предвидел генерал, отступили на запасную позицию: монастыри святого Самуила и святого Иоанна. Первый из них представлял наибольшую сложность. Обширный по территории и окруженный по всему периметру каменной стеной, он имел очевидное слабое место – ворота. С двух сторон. Никто их, конечно, заранее не забаррикадировал. Как бы отступающие тогда вошли внутрь? А созданный впопыхах завал представлял собой пусть и серьезную, но все-таки временную преграду.
Но для начала необходимо было блокировать монастырь со всех сторон. Генерал выехал к нему, чтобы координировать действия. Его белая, надуваемая ветром, рубашка промелькнула в дыму сражения по всему периметру монастыря. Он лично под огнем стрелявших по нему со стен монастыря турок расставил прибывшие батальоны по местам. Слева относительно движения с редута монастырь блокировали гренадеры и егеря Дерфельдена. Всего четыре батальона. Два батальона в это время зачищали захваченные полевые укрепления и их окрестности, добивая редких сопротивлявшихся и контролируя уже многочисленных к тому моменту пленных. Вместо них к Дерфельдену присоединились два батальона мушкетеров бригадира Левашова. Справа кольцо замкнула пехота австрийцев.
Турков призывали сдаться, но безуспешно – один из парламентеров был застрелен, другой ранен. Генерал приказал отвести пехоту на ружейный выстрел ― пушек в монастыре не оказалось ― и ждать полевой артиллерии. Попытки пробить ворота, а главным образом созданный за ними завал, легкими полковыми орудиями австрийцев не увенчались успехом.
В ожидании Воейкова генерал спешился и прихрамывая вышел к воротам, остановившись точно на рубеже действительного огня. Турки тем не менее стреляли. И пару раз были близки к успеху. Генерал в порыве любопытства, стремясь как можно лучше оценить перспективы и направления предстоящей атаки, вышел на десяток шагов вперед за линию ружейного огня турок. Просьбы адъютантов поберечься были оставлены без внимания. Быть может, прибывший гораздо раньше обозначенного срока Воейков спас тогда генерала. Докладывая о прибытии, он был ранен в руку. Перевязку сделали тут же. Красный мундир Воейкова залило кровью, но он не бросил пушки и лично руководил орудиями вплоть до окончания штурма.
Была ли пуля, доставшаяся Воейкову, предназначена для генерала с уверенностью сказать сложно. Но сам генерал на состоявшемся пятью часами позже торжественном обеде безапелляционно заявил, что ему прилетело бы прямо в лоб, если бы не прибывший раньше срока начальник полевой артиллерии. В таких вопросах командующий ошибался редко, глаз у него был алмаз, и ему поверили на слово. Но всё это было позже, а теперь, покинув зону обстрела, генерал указал на место размещения орудий, отправив пару пушек в помощь австрийцам, столкнувшимся с завалом, собранным из камней, телег и всякого строительного мусора.
В скором времени пушки Воейкова открыли огонь. Помимо ворот они стреляли по узким, похожим на бойницы, окнам, во многих местах основательно разрушив монастырские стены. Построенные скорее для защиты от разбойников, они, конечно, не были рассчитаны на огонь регулярной артиллерии. Не прошло и четверти часа как путь пехоте был открыт. Узкими – в три, а где и два человека – колоннами егеря, а на их плечах и гренадеры, ворвались в монастырь. С противоположной стороны почти в то же время в монастырь вошла австрийская пехота. Началась резня. Янычар было всего-то несколько сотен. Они гибли обреченно. На каждую их саблю приходилось по несколько разъяренных сопротивлением штыков. И если бы не взорванный кем-то из янычар пороховой погреб, все закончилось бы за считанные минуты. Взрыв сорвал крышу с монастырской трапезной. Одна из разлетевшихся во все стороны досок сбила с коня принца Кобургского, благо без серьезных для австрийца последствий. Многие офицеры были ранены, части турок удалось затвориться в монастырской церкви, откуда они с четверть часа отстреливались. Когда пули и порох закончились, не дожидаясь выстрела подведенной к церковным воротам пушки, оставшиеся в живых янычары сдались. От взрыва в монастыре генералу тоже досталось: его густо присыпало пылью и щепками, да в левом ухе потом с неделю неприятно екало. Но отделался он, в отличие от многих, легко. Телесно Фокшаны, спустя годы, никак не напоминали о себе.
После взятия первого монастыря был отдан приказ идти на второй. Он находился в полутора верстах. Но оказалось, что принц Кобургский позаботился о втором монастыре заранее, отрядив батальон пехоты с легкими пушками. После часовой вялой перестрелки турки, вероятно, оценив произошедшее в соседнем монастыре, более крупном и укрепленном, сдались. Их было там около полусотни. С ними был старший на тот момент по званию турецкий ага.
Сражение затихало отдельными, то тут то там раздающимися выстрелами. Пылающий после взрыва порохового погреба монастырь до ночи освещал поле битвы. Вернувшаяся с преследования отступающих кавалерия едва успела к ужину. Жажда добычи увела людей на 10—15 верст от основных сил. Добытые в Фокшанах трофеи разделили полюбовно. Генерал не настаивал на равных долях, хотя имел на то право: редут да и монастырь были взяты преимущественно его частями. Об общем замысле и руководстве операцией и говорить нечего. Принц Кобургский был послушным и, надо признать, умелым исполнителем, и инициативу проявил лишь единожды – при взятии второго фокшанского монастыря. Но австрийцев все-таки было много больше, и им предстояло остаться на занятых позициях. Генерал же собирался возвращаться в Бырлад, поэтому захваченное продовольствие целиком было передано австрийцам. Им же оставили пленных. К ночи их набралось полторы тысячи, и их тоже надо было чем-то кормить.
Убитых турок в тот вечер особо не считали. Доверились мулле. Под его присмотром пленные хоронили единоверцев неподалеку от сплошь укрытого шароварами и кафтанами редута. Пропитанный удушливым чадом вспоротых животов и спекшейся на солнце крови мулла, пряча глаза, говорил о тысячах погибших. Нескольких тысячах. Шла ли речь о погибших только в этот день или учитывались стычки за Путной накануне, было неясно. Общие потери союзников – убитые и раненые – укладывались в три с лишним сотни человек. Общий список генерал получил уже вернувшись в постоянный лагерь в Бырладе. В вечер после боя многим было не до сих печальных обстоятельств. Старшие офицеры пировали в наскоро выставленном шатре. Гроза, хотя и короткая, пришла к вечеру по расписанию. Для нее в мире ничего не изменилось. Ей не было дела до радости, переполнявшей генерала. Эти пять дней – от получения сообщения принца Кобургского до сегодняшнего сражения – вывели его на новый уровень. То, что произошло при Фокшанах, не было похоже ни на стычки с плохо выстроенными польскими конфедератами, ни на захват Туртукая в первую турецкую кампанию. И то, и другое теперь было просто смешно по своим масштабам. В ту же турецкую войну, при Козлудже, генерал пусть и был главным действующим лицом, но все-таки находился в формальном подчинении у Каменского. Не походили Фокшаны и на не лишенную случайного счастья «беду» под Кинбурном. То, что случилось при Фокшанах, было первой спланированной генералом от начала до конца военной операцией. Перебитые в 83-м в полях и прибрежных зарослях ногайцы в этом смысле также были не в счет. Тогда он тоже все спланировал, но там была не война: там было массовое убийство непокорных, осуществленное преимущественно руками злых на ногайцев казаков.
Дождь кончился через четверть часа. Вечерняя заря была чистой. Генерал, стоя на входе в шатер принца Кобургского, сквозь пьяную немецко-русскую речь за спиной, прислушивался к стуку топоров ротных плотников, сколачивающих домовища для погибших. Сегодня их было крайне мало для боя таких масштабов, а времени и леса достаточно. Потому хоронить решили по всем правилам. Что в полевых условиях делалось редко. Обычным делом были братские могилы, выкопанные неглубоко. Этим частенько пользовались турки для посмертной мести: они срывали кресты с трупов и рубили им головы, считая, что так путь в христианский рай неверным будет заказан. Домовища гарантии от сей экзекуции не давали. Но ведь и могилы выкопали сегодня на глубину окопов полного профиля. Поди доберись. Хлопот сколько. Да и бояться надо живых, а не мертвых. Турки это знали хорошо. И лишний раз в этом сегодня убедились.
Стук топоров где-то частый, где-то редкий и отрывистый – ведь в отдельных ротах, особенно второй линии, погибших совсем не было, – вдруг напомнил генералу дятлов. Он вспомнил их красные затылки и трели, похожие на барабанную дробь. И вскоре он уже совсем не обращал внимания на сбивчивые речи в шатре принца, как будто и не слышал их. Стук пульсировал в висках, отдавая в глаза кровавыми пятнами, принося странное, не лишенное боли удовольствие. Он видел на месте плотников птиц, и ему казалось, что они вот-вот улетят, взмахнув своими пестрыми крыльями. Но солдаты оставались на месте. Топоры мелькали в парящих от жары сумерках жутко-настойчиво и вместе с тем как-то уютно. В ушах генерала, не заглушая топоров и странно совпадая с ними в ритме, предвосхищая явление двигавшихся в сторону свежих могил полковых священников, звучала поднимающимся в небо кадильным дымком «Вечная память»…
Дятел вступает на последних, тончайших струйках воды, едва Иван с Ильей опускают пустые ведра и отступают в сторону. Прошка разворачивает простыню для вытирания. Но генерал-фельдмаршал, заслышав дятла, резко опускает руки по швам и прислушивается. Капли воды падают в почти заполненный таз редко. Фельдмаршал все еще в своих мыслях ступает на пол, и Прошка бросается к хозяину с простыней, но получает неожиданный отпор.
– Да погоди ты! – останавливает Прошку генерал-фельдмаршал, и вслед за ним все присутствующие, включая взявшегося уже было за самовар Мишку, прислушиваются.
– Где он сегодня?
Вопрос звучит как приговор. Слуги замирают в ужасе. Никто не знает – деревьев вокруг что грязи осенью. Но ответить так, значит, похоронить день. Старик съест всех вместе и каждого по отдельности. У Тищенко рука устанет. Да и ему перепадет за ненавидимое «не могу знать». Прошка – на то он и старший – спасает всех очередным враньем:
– Вяз за церковью… старый…
– Какой вяз? Пьяная башка! Какой вяз? Звон ведь! Или не слышишь? По живому бьет. А вяз сух, как трухлявый пень. Год не простоит. Видел его? Или щас выдумал?
– Видел, ваше сиятельство. До Мишки ходил, чай просевал… Ей-ей видел. Могёт, перелетел. Птица…
– Птица… Хм… Смотри, на свету проверю… Птица! Давай простыню, чего встал?
Прошка суетливо оборачивает фельдмаршала простыней. Тот запахивается ей как плащом и идет к изразцовой печке, припадая на ногу. Прикладывает ледяные ладони к огненной плитке и остается так на несколько мгновений, кажется, опять прислушиваясь к непрерывному стуку. Из задумчивости выходит резко, разворачивается одним махом и бросает на ходу:
– Ну, что чай? Где Мишка?
Выходит из спальни в гостиную. Она же столовая. А Мишка уже на входе. Самовар в руках. Растоплен щепками. На первом дымке. Чайный прибор из сероватого с разводами шамота (хозяин фарфор не любит – колкий) с ночи на столе. Чай россыпью и сливки в молочнике выставлены загодя, едва в таз упала первая капля. В кармане сюртука особый случай – шишки разных пород. Знает Мишка: барин любит греть воду сам. От Мишки – лишь огонь первый. Вот и сейчас: едва Мишка выставляет самовар на стол, генерал-фельдмаршал самолично снимает крышку и заглядывает в кувшин. Как надо горит. Мишка свое дело знает. Прошка спокоен. Иван с Ильей с ведрами и тазом как можно тише проходят за его спиной и исчезают в сенях. За ними скрывается и Тищенко. Чай лишних глаз не любит. Потом и Мишка уйдет. И даже Прошка. Таков устав. Но пока господин, оценивая с минуту пламя, командует:
– Шишки!
Мишка по одной передает их хозяину, который, придирчиво повертев каждую в руках, опускает их в кувшин. Дожидается сильного пламени и закрывает крышку, открыв поддувало на максимум. С огнем пока всё. Генерал-фельдмаршал садится и подвигает к себе тарелку с чаем. Просеян хорошо. Двойное сито. Крупный лист. Без грамма пыли. Для беспокойства вроде бы нет причин. Сделали как всегда. И чай тот же. Двенадцать рублей за фунт. Три коровы! Нет в государстве лучше. Но ничто другое из еды не проверяется барином так строго. Вот и сегодня не обходится без придирки:
– Эк, палок насыпали! Это что?
Сморщенные пальцы вытаскивают из порции чая единственный среди листьев стебелек. Генерал-фельдмаршал сует его холопам под нос.
– Виноваты, ваше сиятельство, – отвечает за двоих Прошка. – Недоглядели.
Чай из-за дороговизны хранится не у повара, а у Прошки. И потому в конечном итоге он, а не Мишка, за него в ответе.
– Виноваты! Понятно, виноваты. Глаза на что? А?
– Еще просеять, ваше сиятельство? – предлагает Мишка.
– Брось! К чему теперь… Сливки чьи? Дарьи?
Палец указывает на молочник.
– Так точно, ваше сиятельство, – соглашается Прошка, точно не зная, краем глаза успев уловить чуть заметный согласный с ним кивок Мишки.
– Дарья хорошо делает… А Глашка – дура. Рано снимает. Спешит стерва…
– Высечь? – интересуется Прошка.
– Кого?
– Глашку…
– Да бог с тобой… Замужнюю бабу сечь. Муж на что?
– Так сказать Семену?
– Брось. И так небось бьет, морда звериная… Детей-то у них чего нет?
– Бог не дал, ваше сиятельство.
– Бог… Сколь уж венчаны?
– Да, года три… – придумывает Прошка в надежде, что господин не помнит. И правда, не помнит:
– Вот… Три уже… Баба без детей – что тот вяз… Труха бесполезная… От того и сливки у Дарьи лучше. Каждый год на сносях баба…
– Так ведь… – начинает было, но сразу осекается под взглядом господина Прошка.
– Что?
– Грехи на ней…
Старик хмурится. Прошка на себя сердится: напомнил, дурак, барину про его беду. Дернул черт…
– Знаю… Про ее кобелей… – гудит хозяин, но без гнева.
«Пронесло» ― выдыхает Прошка.
– Что ж… Баба – дура. Всякая… Передом думают… Особливо такие… глазастые… Да детьми все им прощается… – вздыхает генерал-фельдмаршал и ведет ногтем по скатерти, как по карте. Обойдя чашку кругом, не поднимая глаз, спрашивает:
– Что? Нет письма-то от графини Натальи?
– Никак нет, ваше сиятельство, – отвечает Прошка.
Старик вновь хмурится. Дочь не балует в эту зиму письмами.
«Не муж ли наговаривает? – думает про себя генерал-фельдмаршал и хмурится еще больше, – Он. Кто ж еще?».
Но собирающуюся было грозу останавливает «запевший» самовар. Мрак с лица как рукой сняло.
– Быстро нынче, – удивляется старик.
– Так сосна в этом году жирная. Я, почитай, только с нее и беру. От них и жар, – не сдерживает довольной улыбки Мишка.
– Знаешь, скот, службу, – барин позволяет себе редкую похвалу. – Не пил бы заодно с этим отродьем – цены бы тебе не было.
– Так, не пью я, ваше сиятельство… – протестует Мишка, но господин быстро ставит его на место:
– Молчи! Не пьет он. В сравнении с рожей этой, может, и не пьешь, – генерал-фельдмаршал смеряет взглядом уткнувшегося в пол старшего камердинера:
– Неудивительно! Как он пьет – никто не пьет. Штоф6 да с четвертью, и не примечает никто, окромя меня! Да что с четвертью? И второй штоф войдет – не качнется… Один такой на целый свет. Нет соперника. Хотя нет, вру, господи, прости… Был один в полку в Суздальском, в Новой Ладоге еще, ротный. Так в того и четыре вливалось. И на ногах. На императорском смотру сфальшивил из уважения Ее Царскому Величеству и двумя обошелся. И хоть бы раз с шагу сбился. Вот, был офицер… Жаль, поляки сгубили. Он-то думал, зелье сие что оберег. Только пуля, она что та баба. Дура. А до штыка тогда дело не дошло – разбежались конфедераты. Считай, погиб по-глупому… И ты, скот…